<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Часть Первая

I. СТАНОВЛЕНИЕ ПОНЯТИЯ БЫТИЯ
В ФИЛОСОФИИ ДОСОКРАТИКОВ И СОФИСТОВ


Бытие как понятие введено в философию Парменидом, и хотя характер термина оно приобрело значительно позже – видимо, в контексте платонизма, – понятием в поэме Парменида оно является с несомненной очевидностью. До Парменида предметом размышления философов были сущие вещи, а не сущее как таковое. Однако среда, в которой произошла кристаллизация понятия, возникла вместе с рождением философии, и, может быть, точнее будет сказать, что рождение философии и было той средой, которая сделала возможной онтологию. В самом деле, главной задачей нового типа знания – философского – было не только построение картины мира, но и обоснование своего права на эту попытку. Эмпирическая наука не нуждалась в такого рода самооправдании: наличие опыта и как материала для обобщения, и как критерия эффективности идеи служило достаточной гарантией целесообразности науки. Но философия претендовала на осмысление того, что в принципе не могло стать предметом опыта. Поэтому решающим для самообоснования философии был вопрос о том, может ли мысль независимо от опыта открыть объективную общезначимую истину. Естественно, что мысль или ряд мыслей существуют сами по себе, и вещь или ряд вещей – сами по себе. Эти два ряда не могут пересекаться в силу своей природы. Философии для завоевания права на существование нужно было найти точку пересечения этих параллельных рядов – задача, для решения которой необходимо найти какое-то новое измерение.

Искомая точка была найдена первыми основателями философских систем: это была точка совпадения мышления и бытия, которую Пифагор усмотрел в числе, Гераклит – в слове, Парменид – в бытии. Другими словами, была найдена мысль, которая не могла оставаться просто мыслью, но всегда так или иначе заключала в себе объективность. Поэтому вопрос о бытии был фактически поставлен уже в первых построениях мыслителей, даже если они не содержали понятия бытия как такового. И в этих же первых шагах философского мышления сказалась важная особенность понятия бытия – его тесная связь с понятием истины (и, следовательно, мышления) и тесная, хотя и менее очевидная, связь с понятием добра. Философии необходимо было обосновать возможность достижения истины, критерии истинности для мысли и истинный фундамент бытия. Отсюда связь, если не тождество, "мысли", "истины" и "бытия". Уже сами поиски достоверного знания, то есть знания, которое совпадало бы с тем, что есть на самом деле, были симптомом предстоящего отождествления мысли и бытия.

Реализация достоверного знания обязательно предполагала онтологические выводы: если, например, искомой точкой совпадения мышления и бытия оказывалось "число", то оно становилось для пифагорейцев основой бытия: ведь число, с одной стороны, это мысль, но, с другой стороны, только благодаря организующе-определяющей силе числа что-либо может "быть". Показательно, что в том случае, когда предметом мышления являлись стихии в их взаимодействии, то есть когда речь шла о "физике", а не об онтологии, естественность перехода от субстанции природы к субстанции мышления сохранялась: если выяснялось, чем является первоначало мира – например, огнем, – то можно было определить, что такое мысль – соответственно огненное начало в душе. Таким образом, оказывалось, что то, что истинно существует, и то, что правильно мыслится – одно и то же. И оба этих аспекта суть благо как в смысле ладности устройства космоса, так и в смысле этического достоинства. Например, огонь есть основа космоса, его тождество себе во всех превращениях – благо, но он же – наилучшее состояние души человека, в этом стремится убедить нас Гераклит. То же относится и к числу, которое, по мнению Пифагора, организует и мир, и душу.

Тем самым первые философы открыли новое измерение универсума, которое, по сути, не было сводимо к природе и уводило мышление от "фисиологии" к онтологии. Но размежевание этих путей произошло намного позднее – явным образом в эпоху Сократа – и в силу особенностей античного мышления никогда не стало окончательным. Решающим шагом от возможности к действительности понятия бытия стала поэма Парменида. Доэлейская философия, как было сказано, открыла онтологическое измерение, но выдвинутые ею понятия лишь по содержанию были той точкой совпадения мысли и бытия, которая обеспечивала автономию философского знания; по форме же ни логос, ни число не являются необходимым объектом мысли (если они есть, то из них выводимы определенные следствия; но есть ли они?). Парменид находит ту идею, которая объединяет в себе и онтологическое содержание, и необходимость логической формы. Если Гераклит и Пифагор показали возможность пути к бытию, за которым высвечивается триединство истины, добра и красоты, то Парменид продемонстрировал невозможность иного пути, что, по единодушному мнению историков философии, позволило дать новому типу мышления собственную твердую основу. "Бытие есть, небытия же нет" [1], – провозглашает Парменид. Эта мысль, кажущаяся на первый взгляд бессодержательной тавтологией или наивным логическим фокусом и как таковая много раз – от древности до наших дней – подвергавшаяся острой и небезосновательной критике, упрямо воспроизводилась в истории философии и нередко становилась силой, созидающей ту или иную концепцию.

Хотя доэлейская философия не менее энергично, чем Парменид, отстаивала истинно сущее основание всякой видимости, существенное отличие новой постановки вопроса было в том, что истолкованию подлежало не "нечто существующее", а просто "существующее", и это позволило направить на предмет истолкования не мысль о чем-то, а просто "мысль". Бытие и мысль в таком случае сливаются воедино, потому что их определения совпадают. Поэтическое воодушевление Парменида вполне понятно. Ведь он открыл, что среди мыслей, которые сами по себе суть лишь субъективные человеческие способности, есть мысль, неизбежно выводящая нас из субъективности, дающая достоверность и решающая таким образом одну из главных задач новорожденной философии, задачу самообоснования разума. Надо заметить, что возражение против бытия как понятия, не раз возникавшее у мыслителей разных эпох, то есть сомнение в самой возможности субстантивации такого языкового элемента, не получило четкого оформления в античной философии. Даже остроумная критика Горгия, направленная против элейцев, также субстантивирует связку "есть", но с обратным оценочным знаком. Более того, даже тезис Аристотеля "бытие не есть род" вряд ли можно назвать исключением из правила, этот тезис лишь указывает на ограниченность родовидовой субординации.

Парменидовская интуиция чистого бытия была настолько достоверна и ярка для него, что позволила дать содержательное описание "пустой тавтологии" в пластических образах. В то же время метафоричность этих образов (свет, сферичность, блаженство) сведена к минимуму, в котором образность обращается в символичность. Логическая экспликация понятия бытия по Пармениду выглядит так: бытие есть мысль о бытии, а мысль о бытии есть бытие (этот вывод устанавливает логическую невозможность для мысли о бытии, и только для такой мысли, не иметь соответствующего ей объекта в реальности; или, другими словами, этот вывод обнаруживает сущность, которая заключает в себе необходимость своего существования); данное тождество отрицает раздельность субъекта и объекта и вообще всякую раздельность, потому что в чистом бытии нет ничего, что могло бы его раздвоить: нет ни относительного, ни абсолютного небытия; отсюда же следует, что бытие не может быть раздроблено ни временем, ни пространством, ни изменением. В этом отношении правомочна характеристика онтологического абсолюта как Единого, которая косвенно дана Парменидом и прямо – Платоном [2]. Показателен и такой предикат бытия, открытый в поэме, как полнота. Невозможность какой-либо дискретности и структурности в бытии с таким же успехом может быть истолкована и как пустота, если рассуждать формально. Однако для Парменида ясно, что пустота, отсутствие – это производное понятие, зависимое от полноты и наличия (присутствия).

Поэтому неразличенность моментов бытия – это именно заполненность, своего рода континуальность, потенциально порождающая мир качественного многообразия (для элеатов – иллюзию).

Весьма интересным следствием открытия Парменида является утверждение о том, что бытие имеет предел. Это утверждение противоречит, казалось бы, самой идее всеобщего бытия. Уже Мелисс – последователь Парменида – считает, что бытие беспредельно, в противном случае за его пределом будет небытие, которое отрицалось элейской логикой. Но Парменид настаивает на определенности и, конкретнее, сферичности бытия. Решающий его аргумент – бытие это именно "нечто", отсутствие же предела будет значить, что оно "ничто"; следовательно, бытие исчезнет. Конечно, такой шар, имеющий предел, но не имеющий пространственной границы, нельзя представить, но бытие не представимо, а мыслимо. Для Парменида бесконечность и определенность не противоречат друг другу; скорее они требуют друг друга, так как лишенность предела – это вечная нехватка чего-то, незавершенность, несовершенство, ущербность, даже "зависть". Отсюда следующая характеристика бытия: оно есть благо. Раз оно ни в чем не испытывает нужды, находится в абсолютном покое и преисполнено собой, то оно – благо. Наконец, бытие – не просто сферичная полнота, но еще и свет. Парменид приписывает ему это чувственное качество на основании естественной для досократика-фисиолога убежденности в том, что нет непреодолимой границы между телесным и бестелесным; они – лишь два количественных полюса одной реальности, и потому бытие должно совпадать с наиболее тонкой телесной субстанцией, со светом.

Таким образом, весьма простое положение о том, что небытия нет, а бытие есть, приводит, с одной стороны, к новому, элейскому образу универсума и, с другой – к появлению нового способа мышления, считающего себя независимым в своих основаниях от эмпирической действительности: возникает специфичность философского знания. В рамках досократики идея чистого бытия получила разностороннее толкование; при этом центральная интуиция – усмотрение умом неизменного бытия – оставалась своего рода аксиомой во всех построениях. Ее сохранили Эмпедокл и Анаксагор, Демокрит и Мелисс, а в определенном смысле – даже софисты. Единственным ортодоксальным последователем Парменида был Зенон, выдвинувший и ныне поражающие аргументы в пользу учения о едином бытии. Его апории, правда, не убедили современников-философов в истинности доктрины Парменида, но показали, что в строгом смысле слова противоречиво не элейское отрицание мыслимости "природы", а мышление фисиологов. Второй последователь Парменида – Мелисс – внес в элейское учение существенные коррективы, пытаясь, видимо, примирить его с ионийской физикой, под влиянием которой он находился. Его главное нововведение – понимание бытия как пространственно бесконечного – было более парадоксальным для античного мышления, чем соединение Парменидом бытия и сферичности, но с точки зрения поздней досократики синтез ионийского и элейского направлений в философии Мелисса был естественным, ибо задача поздней досократики заключалась в том, чтобы интерпретировать бытие как основу многообразия космоса. По этому пути пошли также Эмпедокл, в системе которого бытие – лишь момент космического цикла (сфайрос, заполненный "священным разуменьем") наряду с моментами той или иной степени раздробленности; Анаксагор, по учению которого мировой ум ("нус") – ближайший аналог элейского бытия – вечен и вездесущ, но существует наряду с многообразием природы, не отменяя его; Демокрит, атомы (бытие) которого существуют и движутся на фоне небытия-пустоты. Этот компромиссный путь был тем более возможен, что философия элеатов сама еще была натурфилософией и выросла из ее проблематики; но более чем компромиссом такой путь после логических реформ Парменида стать не мог.

Совершенно иной подход к понятию бытия мы находим у софистов. Короткий, но своеобразный и исторически важный период деятельности старших софистов стал временем основательной переоценки ценностей, коснувшейся не в последнюю очередь онтологии. Надо заметить, что школу софистов представляли весьма разные мыслители, придерживавшиеся иногда даже противоположных воззрений. Поэтому софисты не противопоставили своим оппонентам единой теории, но общую тенденцию в их понимании бытия обнаружить все же можно. Софисты лишают "единое сущее" его всеобщности и необходимости, причем не просто отрицают бытие, а в той или иной форме дают ему новое толкование. Это не исключает возможности тяготения или даже присоединения отдельных софистов к точке зрения элеатов или фисиологов. Например, Антифонт (В1; В10) рассуждает как элеат, Горгий полностью следует элейской логике, хотя и выворачивает ее наизнанку. Меняется не сама логика мышления о бытии, а ее мировоззренческий контекст. В отличие от фисиологов софисты ограничивают универсальность бытия не столько внешними по отношению к бытию началами и причинами, то есть инобытием, которое с полной логической последовательностью представлено Демокритом как небытие, сколько внутренними дистинкциями. Необходимость уточнения я критики понятия бытия, слишком абстрактно трактовавшегося в досократике, софисты вскрыли столь убедительно, что с этого пути уже не свернули ни мегарики, ни Платон, ни Аристотель, как бы ни относились они к позитивным выводам софистов.

Главное внутреннее расчленение, которому было подвергнуто понятие бытия, – это разъединение логики мышления об общем и логики мышления о единичном. Соответственно обнаружилось, что обе эти сферы не могут быть охвачены одним понятием бытия. Против единства сущего выступают Протагор, Антифонт; несовпадение понятия и единичности демонстрирует в конце своего рассуждения о небытии Горгий; принадлежащий, как полагают, к школе Горгия младший софист Ликофрон отрицает возможность употребления связки "есть", поскольку она делает единое многим [3]. Софисты открыли, что единичное алогично как таковое: к нему неприменимо общее понятие, а не общих понятий не бывает. Но наличие единичного куда более очевидно, чем общего. Поэтому открываются различные пути решения антиномии общего и единичного – можно признать: что все сущее единично; что единичное иллюзорно; что бытие двойственно. Поздние диалоги Платона и апоретика "первой философии" Аристотеля раскроют весь логический спектр этих возможностей.

Второе расчленение, которое, впрочем, можно рассматривать как другой аспект первого, – это различие сущности и существования, имплицитно содержащееся в проповедях софистов. Если общее связано с понятием, а единичное – с существованием, то ясно, что логос не обладает универсальностью бытия и не может быть всеобщей мерой бытия, тем более что логос двузначен, что открыл Гераклит, а бытие однозначно, что открыл Парменид. Отсюда вывод Протагора: мера сущего – человек. Субъективизм, выросший из этого тезиса, хорошо описан историками культуры, но философское значение тезиса Протагора этим отнюдь не исчерпывается. Если отвлечься от платоновской критики софистов, то можно заметить и другую сторону идеи. Обнаружив онтологическую нейтральность логики, которая соотносится скорее с возможностью, чем с действительностью, Протагор не отрицает, в сущности, парменидовскую сферу бытия, но сливает ее со сферой индивидуального существования. Утверждается не то, что человек слабее, чем объективность, а то, что логика слабее, чем человечность, ибо статус существования придается безличной возможности лишь человеком. (Вспомним, что предсказания оракула – представителя Аполлона – двузначны, а реализующие их исторические действия однозначны. Здесь находит место и необходимость бытия, и свобода воли.) Таким образом, Протагор верен исконной онтологической идее досократиков, но смещение акцента с космоса на человеческую реальность как место обнаружения бытия говорит о наступлении нового историко-философского периода. Общая интуиция софистов: окончательное решение о сущем принадлежит не логике, а человеку. (Любопытно сопоставить это утверждение с духом греческого судопроизводства, которое было важнейшим элементом общественной жизни полиса: закон сам по себе не может гарантировать свое тождество с индивидуальным случаем; это делают человек и те, кого он убедил.)

Если брать софистику как мировоззрение в целом, то, конечно, указанные онтологические тонкости будут заслоняться трактовкой человека как конкретного природного существа: тайна личности лишь просвечивает сквозь антропологический натурализм софистов. Более того, софистика стала символом субъективизма, и в немалой степени благодаря критике тех мыслителей, которые внутренние возможности гуманитарной реформы софистов превратили в философию нового типа. Имеются в виду Сократ и Платон [4].



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)