Среди упреков, которые Плотин бросал гностикам (большинство которых связаны с типично не-эллинистическим в них), есть и такой, что они утратили теорию добродетели; и он утверждает, что неуважение к миру защищает их от ее обретения.
Этот пункт не должен избежать нашего внимания: каково влияние их учений на души их слушателей и на тех, кого они убедили презирать мир и все в нем... Их доктрина, даже более дерзкая, чем у Эпикура [который лишь отрицал провидение], порицая провидение Господа и провидение как таковое, презрительно взирает на все законы здесь внизу и на добродетель, которая пробуждалась среди людей с начала времен, и поднимает на смех умеренность, так что ничто благое не может быть открыто в этом мире. Так их учение сводит на нет умеренность и врожденную справедливость человеческого характера и влечет за собой полноту ума и проявления, и в общем всего, благодаря чему человек может стать достойным и благородным... Поскольку вещи здесь для них благородных ничто, но лишь что-то "отличное", которое они будут преследовать "в дальнейшем". Но должны ли те, кто получил "знание" [гносис], преследовать Благо уже здесь, и, преследуя его, первыми правильно обустраивать дела здесь внизу, и поэтому требовать проявления божественной сущности? Поскольку в природе этой сущности принадлежать тому, что благородно... Но те, кто не имеет доли в добродетели, не имеют ничего, способствующего их перемещению отсюда к вещам за пределами.
"Открытие в том, что они вовсе не ведут исследования о добродетели и что обращение с подобными вещами полностью отсутствует в их учении: они не рассуждают о том, что есть добродетель и сколько видов ее существует, они не отмечают многих драгоценных откровений, которые могут быть найдены в трудах древних, они не указывают ни того, откуда происходит добродетель и как она приобретается, ни того, как заботиться о душе и очищать ее. И бесполезно просто сказать: "Посмотри на Бога", не имея учения о том, как посмотреть. Что препятствует, кто-то может сказать, тому, чтобы посмотреть на Бога, не воздерживаясь от удовольствий и не обуздывая сильные эмоции? или тому, чтобы вспомнить имя Бога, все еще оставаясь во власти всех страстей?.. В сущности, только добродетель может открыть нам Бога, так как она развивается и становится реальной в душе вместе с откровением. Без истинной добродетели Бог остается пустым словом". (Enn. II. 9. 15)
Эта полемика чрезвычайно поучительна. Она не просто отмечает отсутствие места для добродетели в учении гностиков. Отсутствие учения о добродетели в гностическом учении связано с антикосмической позицией, то есть отрицанием любой ценности вещей в этом мире, а отсюда и человеческих деяний в этом мире. Добродетель в греческом смысле (areté) есть осуществление наилучшим образом некоторых способностей души для обращения с миром. Делая правильные вещи правильным способом в правильное время, человек не только выполняет свой долг по отношению к своим товарищам и городу, но также содействует благу в своей душе, сохраняя ее в прекрасной форме, как бега держат в форме скаковую лошадь, в то же время будучи тем, для чего она остается в форме. Так, "действие согласно добродетели" является средством и целью в одно и то же время. Благо для скаковой лошади и благо для человека значительно отличаются, но они являются благом для своих субъектов в сущности в равном смысле: каждый представляет с точки зрения деятельности наиболее совершенное состояние своего субъекта согласно его врожденной природе. В случае человека эта природа включает иерархию способностей, высочайшая из которых ум. Его бытие "естественно" выше других способностей человека, но это не гарантирует воплощения этого превосходства в действительной жизни человека.
Добродетель, следовательно, хотя и утверждает "естественность", понимаемую по праву как истинную человеческую природу, сама естественной не является, но требует поучения, усилия и выбора. Правильная форма наших действий зависит от правильной формы наших способностей и наклонностей, и это действительно "естественно" преобладающая истинная иерархия. Постигнуть естественную иерархию и позицию разума представляется здесь подвигом разума; следовательно, культивация разумности часть добродетели.
Иными словами, это возвышает человека, изменяя его только приобретенную природу на его истинную природу, поскольку в этом случае сама природа не автоматически осуществляет себя. Это то, почему добродетель необходима и для полного осуществления в качестве человеческого существа. Так как существование этого существа в мире протекает по соседству с другими существами, то в контексте нужд и беспокойств, обусловленных этой обстановкой, упражнение в добродетели расширяется до всех естественных связей человека как части мира. Он сам наиболее совершенен, когда он наиболее совершенно является частью, которой ему предназначено быть; и мы видели прежде, как эта идея самосовершенствования сочеталась с идеей космоса как божественного целого.
Очевидно, что в гностицизме не было места этой концепции человеческой добродетели. Выражение "смотри на Бога" имеет в нем значение, полностью отличное от его понимание греческой философией. Там оно означало дарование знания истинного положения вещей как постепенно изменяющегося выражения божественного в заключающей божественность вселенной. Самовозвышение в структуре бытия через мудрость и добродетель не предполагает отказа от превосходящих уровней. Для гностиков императив "смотри на Бога" означает именно такой отказ: это прыжок через все находящиеся реальности, которые для этой прямой взаимосвязи ничто иное, как оковы и помехи, или отвлекающее искушение, или нечто вообще неуместное.
Сумма этих промежуточных реальностей является миром, включая и социальный мир. Исключительный интерес к спасению, редкостная забота о судьбе запредельного Себя, так сказать, изменяют естественные свойства реальности и исключают душевное беспокойство там, где оно неизбежно.
Участие в делах этого мира определяется с необходимыми мысленными оговорками, и даже собственно личность, предполагаемая этими условиями, рассматривается с расстояния извне. Это общий дух новой трансцендентальной религии, не ограниченной, в частности, одним гностицизмом. Мы напомним читателю слова св.Павла:
"Я вам сказываю, братия: время уже коротко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; и пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо проходит образ мира сего". (I Кор. 7:29-31)
Мир и принадлежность ему рассматриваются не столь серьезно. Но добродетель является серьезной при различных способах поведения в рамках этой принадлежности в серьезном принятии человеком требований мира при встрече с ними, т.е. с бытием. Если, как в платонизме, мир не идентичен истинному бытию, то он все же еще остается и для него краеугольным камнем.
Но "этот мир" гностического дуализма даже не таков. И как некое измерение существования он не предлагает случая к совершенствованию человека. По меньшей мере тогда то, что акосмическое отношение объясняет в связи с существованием внутри мира, является мысленной оговоркой.
Но гностический дуализм выходит за пределы этой беспристрастной позиции. И он считает "душу" как таковую, духовный орган принадлежности человека к миру, не меньшей, чем его тело, эманацией космических сил и, следовательно, инструментом их власти над его истинным, но погруженным в мир существом. Как "земное покрытие пневмы", "душа" является представителем мира в человеке мир проявляется в нем как душа. Следовательно, глубокое недоверие к собственной внутренней сущности, подозрение демонического обмана, боязнь бытия, проявляющаяся в рабстве, вдохновляет гностическую психологию. Чуждые силы разместились в самом человеке как смешение плоти, души и духа. Презрение к космосу, радикально понимаемое, включает презрение к психе.
Поэтому презираемая психе неспособна к бытию, улучшающему положение добродетели. Она или будет предоставлена самой себе, игре своими силами и склонностями, или будет ослаблена из-за подавления, или иногда даже разрушена в экстатическом опыте.
Последнее утверждение указывает, что негативное отношение к миру, или негативное качество мира как такового, хотя ему и нет места в греческом смысле, все еще оставляет открытым выбор между несколькими моделями поведения, где негативность оборачивается принципом практики.
Столь отдаленные формы поведения предлагаются как нормы и выражают гностический "долг", они воплощают то, что может быть названо гностической моралью. В этом контексте даже термин "добродетель" можно прояснить заново; но значение термина затем коренным образом изменилось и потому обрело материальную сущность определенных добродетелей. Мы приведем несколько примеров различных типов гностической морали и принимаемых типов парадоксального рода "добродетели"; и мы будем время от времени изымать наши данные из строго "гностической" сферы, так как распад классических представлений об areté и полемика вокруг него представляют более широкое явление, связанное с подъемом акосмизма или трансцендентальной религии в целом.
Негативный элемент, который мы так сильно выделили, представляет, разумеется, только одну сторону гностической ситуации. Точно так же, как космос больше не представляет Всего, но его превосходит внешняя ему божественная реальность, душа больше не представляет личность в целом: ее превосходит внекосмическая внутренняя пневма нечто совершенно отличное от "ума" греческого учения. И точно так же, как глубокий космический пессимизм противопоставлен оптимизму эсхатологической убежденности, глубокий психологический пессимизм, потерявший надежду на душу как раба космоса, противопоставлен высокомерной уверенности в окончательной недоступности свободы пневмы. И если противопоставление космоса тому, что космосом не является, означает, что из тюрьмы первого существует выход, то внутренняя двойственность "души" и "духа", т.е. внутреннее присутствие запредельного начала, неопределимого в его отличии от всего "мирского", предлагает возможность обнажения собственно души и переживания божественности абсолютного Я.
Самым чистым и наиболее полным выражением метафизического мятежа является этический нигилизм. Критика Плотина предполагает безразличие к морали у гностиков, то есть не только отсутствие учения о добродетели, но также равнодушие к моральным ограничениям в реальной жизни. Полемика Отцов Церкви рассказывает нам больше о теории или метафизике того, что известно как гностическая аморальность. Приведем цитату из Иринея:
"Физические люди обучаются вещам физическим, и они укрепляются в трудах и в вере, и не обладают совершенным знанием. И они (по их словам) и есть мы, Церкви. Следовательно, утверждают они, для нашего спасения моральная жизнь необходима. Сами же они, однако, согласно их учению, будут спасены абсолютно и при любых обстоятельствах, не через дела, но через простой факт своего бытия, по природе "духовного". Поскольку, как невозможно для земного элемента участвовать в спасении, неподвластном ему, так невозможно для духовного элемента (на который они претендуют сами) страдать от порчи, вне зависимости от того, какие действия они себе позволяют. Как золото, погруженное в грязь, не потеряет свою красоту, но сохранит свою природу, и грязь не сможет испортить золото, так ничто не может повредить им, даже если их деяния вовлекают их в материю, и ничто не может изменить их духовную сущность. Следовательно, "наиболее совершенных" среди них действительно не смущают все те запретные вещи, о которых Библия говорит, что "те, кто делает подобное, не войдут в царство Божие"... Другие несдержанно служат вожделению плоти и говорят, что вы должны воздавать плоти плотью и духу духом".
В этом рассказе содержится несколько важных аргументов. Он опирается на представление о неизменных природах или субстанциях, и согласно этому доказательству пневматик есть "естественно спасенный", т.е. спасенный по добродетели его природы. Практическое заключение из этого максимум общей вольности, которая позволяет пневматику неразборчивое использование естественной сферы. Внутренне мировая разница добра и зла погружена в полное равнодушие всего космического к судьбе внекосмического существа человека. Но равнодушие это еще не вся история гностической аморальности. Уже последнее предложение в отрывке из Иринея предполагает излишне позитивное предписание. Прежде чем обратиться к этой странной доктрине аморальности на религиозной почве, мы можем рассмотреть позицию равнодушия более полно.
Единственной вещью, которую фиксирует пневматик, является область надмирного божества, запредельности наиболее совершенного вида. Эта запредельность, в отличие от "умного мира" платонизма или мирового Бога иудаизма, не находится в каком-либо положительном отношении к посюстороннему миру. Это не сущность мира, но его отрицание и отмена. Гностический Бог, отличный от Демиурга, представляется совершенно на него непохожим, другим, неизвестным. В нем абсолют манит извне через окружающие космические оболочки. И так как этот Бог в своем понятии содержит больше nihil, нежели ens, то и его внутренний человеческий двойник, внекосмическое Я или пневма, в противном случае спрятанная, также открывает себя в негативном опыте отличия, но не тождества, и протестующей неопределимой свободы. Для всех видов человеческой связи с существующей реальностью и скрытый Бог, и скрытая пневма являются нигилистическими концепциями: nomos не эманирует из них, то есть нет закона ни для природы, ни для человеческого поведения как части естественного порядка. Действительно существует закон творения, но тому, кто сотворил мир, чужой в человеке не должен {пропуск} преданности; и ни его творение, хотя и непостижимое для ограниченного человека, ни его провозглашенная свобода не предлагают стандартов, по которым отдельный человек мог бы установить его курс. Таким образом, получившееся в результате антиномическое доказательство гностиков довольно далеко от просто негативного: как таковое, оно утверждает не больше, чем то, что нормы недуховной сферы являются необязательными для того, кто духовен.
В этой связи мы иногда встречаем в гностическом рассуждении субъективное доказательство традиционного морального скептицизма: ничто не является естественно хорошим или плохим, все в сути своей является безразличным, и "только человеческому мнению содеянное представляется добром или злом". Духовный человек в свободе своего знания безразлично использует все это (Ириней, цит. соч. I. 25. 4-5). Так как это напоминает нечто большее, чем рассуждение отдельных классических софитов, глубокий гностический образ источника, подобного "человеческому мнению", изменяет доказательство из скептического на метафизическое и оборачивается равнодушием к оппозиции: окончательный источник оказывается не человеческим, но демиургическим, и таким образом общим здесь является порядок природы. Из-за этого источника закон не является действительно равнодушным, но представляет собой часть великого проекта нашей свободы. Будучи законом, моральный кодекс существует, но как психическое дополнение к физическому закону и как внутренний аспект всепроникающего космического правления. И закон, и моральный кодекс эманируют от господа мира как агенты его силы, объединенные в двойственности иудаистского Бога как творца и подателя закона. Точно так же закон физического мира, гемармен, объединяет индивидуальные тела в общую систему, так и закон морали поступает с душами и потому подчиняет их демиургической схеме.
Для чего существует закон как открытый Моисеем и пророками или как действующий в настоящих привычках и мнениях людей кроме как не для способов упорядочивания и, таким образом, стабилизации вмешательства человека в дела мира и мировые интересы; установки благодаря правлению закона печати серьезности, награды или порицания, вознаграждения и наказания, при полном участии человека, делая его волю поддающейся принуждению частью системы, которая таким образом будет функционировать более гладко, но вместе с тем и запутанно. Поскольку принципом этого морального закона является справедливость, он имеет такой же характер принуждения психической стороны, что и космическая судьба с физической стороны. "Ангелы, которые сотворили мир, создали "действия как таковые", чтобы привести людей подобными заповедями в рабство". В нормативном законе о человеческой воле заботятся те же силы, что управляют его телом. Тот, кто повинуется ему, отказывается от своей собственной власти. Здесь, за рамками простого безразличия "субъективистского" доказательства и за рамками просто допустимой привилегии свободы, мы встречаем положительный метафизический интерес в отрицании верности всем объективным нормам и, таким образом, мотив для их прямого нарушения. Сомнительный интерес представляет утверждение подлинной свободы Я путем вызова архонтам и разрушение их общего дела путем индивидуального разрушения их замысла. И даже это еще не вся история гностической свободы нравов. Помимо мотива открытого неповиновения мы иногда находим свободу делать все, превращающуюся в положительное обязательство к выполнению любого рода действия, с представлением об изображении собственно природы и, следовательно, истощении ее сил. Доктрина, кратко указанная в цитируемом отрывке из Иринея (1.6. 2-3), сильнее всего утверждается им в его отчете по карпократам и каинитам. В первом она сочетается с доктриной переселения душ и в этом сочетании аморализма является скорее средством, благодаря которому достижима свобода, чем способом, которым обладают этой свободой.
"Души в их переселениях через тела должны пройти через каждый род жизни и каждый вид действия, пока кто-то за один приход однажды не сделает все... Согласно их сочинениям, их души перед уходом должны использовать все возможные типы образа жизни и не должны оставить за собой хоть что-то не содеянное из всего возможного, чтобы их души не были снова посланы в другое тело, потому что все еще существует нечто, испытывающее нехватку свободы. На это Иисус указал словами "Сказываю тебе: не выйдешь оттуда, пока не отдашь и последней полушки" (Лука, 12:59)... Это означает, что человек не освободится от власти ангелов, сотворивших мир, но всегда будет перевоплощаться, до тех пор пока он не совершит каждое из деяний, возможных в мире, и только тогда, когда ничего не содеянного им не остается, он будет освобожден ради того Бога, который выше сотворивших мир ангелов. Так души освобождаются и спасаются, после того, как они заплатили свои долги и выполнили свои обязанности" (Iren. I. 25. 4; ср. Euseb. Hist. eccl. IV. 7).
И снова о каинитах из отчета Иринея:
"Не иначе могут они быть спасены, как проходя через совершение каждого действия, как и карпократиане учили... При каждом грешном и постыдном деянии присутствует ангел и тот, кто совершает его... сообщает ему свое имя и говорит: "О мой ангел, я использую твой труд! О твоя такая-то Сила, я выполняю твои деяния!" И это есть совершенное знание, не боящееся сбиться с пути на такие действия, назвать которые их собственными именами неприлично" (Iren. I. 31. 2).
Представление о том, что совершение греха подобно выполнению программы, а исполнение этой обязанности похоже на плату за окончательную свободу, является сильнейшей доктринальной опорой склонности к распущенности, свойственной гностическому бунту как таковому, и превращает ее в положительный неписаный закон аморальности. Грех как путь к спасению, теологический переворот представления о самом грехе здесь является одним из предшественников средневекового сатанизма и опять же архетипом мифа о Фаусте. С другой стороны, сочетание этой доктрины с темой переселения душ у карпократиан представляет собой любопытную переделку пифагорейского учения и, возможно, также и индийского учения о карме, где освобождение из "колеса рождений" является также, хотя и в совершенно ином духе, основным предметом интереса.
Мы можем усомниться вместе с Иринеем, жили ли проповедники этих взглядов согласно своим обетам. В том, чтобы шокировать, всегда присутствовала гордость мятежников, но это означало провокационность скорее учения, чем деяний. Кроме того, мы не должны недооценивать крайности, к которым могли прийти революционный вызов и головокружение от свободы в ценностном вакууме, созданном духовным кризисом. Истинное открытие новой перспективы свело на нет все первые нормы, создавая анархические условия, и различные эксцессы в мысли и жизни были первой реакцией на смысл и масштабы этой перспективы.
Альтернативой распущенности был аскетизм. Противоположные как два типа поведения, они в случае гностицизма имели одинаковый корень и одинаковое основное доказательство, поддерживающее их обоих. Один отрекается от верности природе через эксцессы, а другой через воздержание. И оба живут за рамками мирских норм. Свобода злоупотребления и свобода неиспользования, равные по своей неразборчивости, являются лишь альтернативными выражениями того же самого акосмизма. Распущенность была наиболее дерзким выражением метафизического мятежа, наслаждающегося своей собственной бравадой: предельное презрение к миру состоит в освобождении от него даже как угрозы или противника. Аскетизм признает разрушающую власть мира: он принимает опасность осквернения всерьез и таким образом оживляется скорее страхом, нежели презрением. И даже в крайнем негативизме аскетическая жизнь может постигаться как влекущая за собой положительное качество чистоту и, следовательно, как уже представляющая что-то от будущего положения спасения в настоящих условиях. Это особенно тот случай, где аскетизм практикуется почти как технический метод с намерением подготовить души к восприятию мистического вдохновения, в котором окончательное осуществление в будущем является, так сказать, испытанным прежде. Здесь аскетизм служит делу очищения от порока, и качества, которые он придает субъекту будут ли они мистическими, как только что отмечено, или просто нравственными рассматриваются как ценные сами по себе; т.е. аскетизм имеет отношение к "добродетели", если она в новом смысле обусловлена внекосмической системой отношений. То, что это, тем не менее, положительное значение, ни в коем случае не представляющее обязательную сторону гностического аскетизма, Маркион показал с предельной ясностью: его моральный аргумент, как мы видели (гл. 6, b), полностью базируется на теме презрения и вражды к миру, и он не наделяет воздержание, судя по его работам, задачей совершенствования субъекта. Воздержание, в сущности, означает отказ и потому является выражением как мятежа против творца, так и вольнодумной снисходительности.
Мы сталкивались с аскетической позицией во многих материалах, представленных в ранних главах, и нет необходимости повторять здесь очевидное. По Маркиону мы отсылаем к с. 144, по Мани к с. 231. Эти двое представляют собой выдающиеся примеры строгого аскетизма, вытекающего из самой сути их учений. В случае Мани мы обнаруживаем тему сострадания, которая предписывает жалеть частицы Света, рассеянные в творении. Но представление о загрязнении космической субстанции представляется, по меньшей мере, равной силой, потому что опять же, независимо от "сочувствия", отречение является существенным фактором аскетической жизни.
Не везде аскетическое настроение дошло до такой страшной силы, как в этих случаях. Акосмическое отношение может выразить себя в общем ослаблении всех связей с вещами этого мира, в ослаблений их влияния на души и сохранении осторожной дистанции между ними. "Люби не злато, и не серебро, и не владения этого мира"; "Не будь сыном дома... не люби ароматных венков и не получай удовольствия от прекрасной женщины... не люби ни похоти, ни обманных теней", так мы читаем в мандейском источнике, процитированном выше, и общее логическое обоснование этих предписаний выражено словами: "Ты не отсюда, и корни твои не в этом мире" (G 379). Так акосмическая позиция выражается в общей этике ухода, которая развивает свой кодекс отрицательных "добродетелей".
Не случайно, что несмотря на то, что распутная версия гностической морали была представлена решительно эзотерическими типами, наши примеры аскетической версии взяты из того, что мы можем назвать экзотерическими типами гностицизма. И Маркион, и Мани намеревались основать всеобщую церковь, а не малую секту из группы посвященных; и мандеизм, до сих пор малочисленный, был социальной религией общедоступного типа. Анархия несовместима с этим институтом как таковым, и любое религиозное творчество приводит к дисциплине. Церковь до некоторой степени принимает функции полиса; в идеале она, хотя и не от этого мира, стремится быть всеобъемлющей civitas в этом мире, замещая светскую civitas в упорядочении жизней ее членов. Это должно обязательно привести к подъему канона "добродетелей", соответствующему цели этих новых обществ. Короче говоря, институциализированное спасение, то есть истинная идея "церкви", отдает предпочтение дисциплине аскетической морали перед буквальным пониманием идеала пневматической свободы, который и предполагает антикосмическая позиция как таковая. Буквальные заключения были выведены только теми сектантами, которые настойчиво считали себя таковыми. Христианские гностики, причисленные Иринеем к тем, кто придерживается распутных воззрений, определяли свою "свободу" как исключительную привилегию, никогда не предназначавшуюся для ординарных членов Церкви, "просто верующих". И даже среди сект существовали, возможно, многие, подобные энкратитам и эбионитам, сильно подчеркивавшие разницу между тем, кто знает и общей массой, определившей аскетическую альтернативу антикосмической позиции. В общем, мы можем предположить, что за исключением краткого периода революционного экстремизма, практические последствия гностических взглядов чаще развивались по направлению к аскетизму, нежели распущенности. В итоге восстание (и гностическая свобода нравов была вызывающим выражением мятежа в не меньшей степени против культурной традиции, чем против Демиурга) оказалось не тем состоянием, которое можно оставить неопределенным. И это привело к тому, что новое видение создало свою собственную традицию.
Отрицание естественного роста человека, а тем более "превосходства" (добродетели), обретаемого благодаря такому развитию, является универсальным в акосмической атмосфере мнений. В этом отношении гностики представляют собой часть гораздо более широкого течения, которое подрывало и, наконец, поглотило классическую позицию. Читатель-христианин находится здесь на знакомой почве: он будет с готовностью вспоминать "добродетели" и соответствующие пороки, которые могут быть извлечены из новозаветных указаний. Скромность, кротость, долготерпение, терпение, даже страх и скорбь превозносятся; к гордости, тщеславию, фантазиям, "всякому превозношению, восстающему против знания [gnosis] Божия", испытывают предубеждение. Первое послание Иоанна (2:15-16) ясно показывает антикосмическую структуру этического направления. Эти модели поведения, общее качество которых смирение, мы можем назвать добродетелями самоотречения: такое отрицание себя является добродетелью естественного человека. Она справедливо имеет свои положительные дополнения в вере, надежде и милосердии. Но хотя эта триада была позже действительно названа "добродетельной" и как таковая присоединена к четырем "основным добродетелям" древних, очевидно, что оцениваемая по изначальному значению термина, она может быть так названа только в самом парадоксальном смысле. Столь далекая от утверждения индивидуальности в ее автономной ценности, она предполагает полную неспособность человека достигнуть своего совершенства и содержит подтверждение этой недостаточности то есть, так сказать, самоотрицающей позиции смирения в ее истинном значении. Она, поистине, подобно первой, отрицание areté.
Иномирное отношение ко всем этим "добродетелям" и осуждение естественных ценностей, включая личностную автономию, достаточно нам знакомы, чтобы отказаться от уточнения. Как бы все это ни проявлялось, оно, однако, отражает только христианскую позицию и обязательно граничит с учением об изначальном грехе и спасении через Крест, а мы путем отступления познакомим с менее известным случаем Филона Иудейского, у которого мы можем наблюдать трансформацию классического понятия areté на стадии действительного рассуждения, соединяющего данный вопрос с философской традицией. Затем мы увидим, что это толчок трансцендентной религии в общем, который приводит к реинтерпретации этического мира.
Филон был в достаточной степени наследником стоической и платонической традиции, чтобы предоставить понятию и имени areté важное место в своей мысли. Но как эта добродетель выглядит в его представлении? Филон никогда не уставал подчеркивать, что добродетели свойственны душе не сами по себе, но идут от Бога: они входят в душу "извне", как он говорит, или "свыше", даруются божественной благодатью без содействия со стороны самого человека. Их единственный автор Бог. Душа не имеет своего собственного превосходства и может только стремиться к нему. Но даже ни это стремление, ни усилие, которое она уделяет достижению добродетели, душа не должна приписывать себе: они также относятся к Богу, который "дает" ей eros, т.е. стремление к добродетели. Филон использует разнообразные образы, чтобы описать эту связь божественной деятельности и человеческой восприимчивости, особенно сев и порождение. Этот образ указывает на идею, также широко распространенную в гностическом мире, идею квазиполовой связи, в которой душа является женственной, зачавшей частью, оплодотворенной Богом. "Бог единственный может открыть лоно душ, посеять в них добродетель, сделать их беременными и побудить их дать рождение Благу". Идея является действительно не греческой, когда мы вспоминаем, что изначальное значение areté подразумевает самостоятельное действие. И образ касается не просто происхождения добродетели в душе, но истинной модели обладания ею. Поэтому, согласно Филону, осознанию этого происхождения в его истинно отрицательном аспекте, т.е. не приписыванию этого происхождения себе, дóлжно (и это "дóлжно" является новым этическим императивом) стать существенным элементом добродетели как таковой до такой степени, что это соображение, в сущности, составляет добродетельность добродетели, обладание которой иначе не было бы добродетелью вовсе. Данное соображение ставит под сомнение человеческое ничтожество. Это создает высоко парадоксальную ситуацию для значения добродетели. Несколько первых добродетелей этической традиции, вопреки их восхвалению Филоном в стоической манере, больше не зависят от собственного внутреннего содержания, так как это содержание поставлено под сомнение. То, как человек определяет свое отношение к их присутствию, вот что становится истинным измерением добродетели и порока в новом смысле.
Субъект может приписывать себе добродетель как свое собственное достижение (и это и есть изначальное значение areté как превосходства): для Филона это приписывание себе поглощает, так сказать, нравственную ценность "добродетелей" и превращает их в пороки; скорее они являются искушениями, а не моделями самосовершенствования, благодаря тому факту, что они могут рассматриваться как таковые. "Эгоистичным и безбожным является разум, который думает, что он равен Богу, и верит, что он действует там, где поистине он страдает. Так как тот, кто посеял и взрастил в душе благо, Бог, нечестиво разуму говорить "я взрастил"" (Leg. all. I. 49 f.; ср. III. 32 f.). С другой стороны, субъект может отказаться от претензии на собственное авторство, признав его существенную недостаточность и это вторичное соображение, или, скорее, общее выраженное им отношение, становится реальным объектом морального господства и само рассматривается как "добродетель", хотя оно является отрицанием наличия у себя какой-либо добродетели. Таким образом, истинное значение areté извлекается из положительных склонностей личности и размещается в познании ее ничтожества. Все дело самосовершенствования основано на доверии к собственным моральным силам и приписывании себе достижения общих сторонах греческой концепции добродетели, и эта позиция здесь полностью порицается как порок самолюбия и тщеславия. Распознание и признание собственной неспособности, доверие единственно Божьему дару, который душа не может обрести сама по себе, и признание божественного источника того, что было даровано, вот эта позиция и является источником "добродетели" как таковой.
Позиция Филона характеризуется компромиссом между греческой и "новой" точками зрения, он добавляет так определяемую "добродетель" к списку традиционных добродетелей, которые он помнит по имени, ставя ее во главу угла, как будто она того же порядка, несмотря на то, что поистине она свела на нет их независимый статус и стала единственным условием их ценности; и то же относится к соответствующему пороку. Таким образом, "царицей добродетелей", "самой совершенной среди добродетелей" является вера, которая сочетает обращение к Богу с признанием собственной ничтожности и презрением к ней. При получении этой "добродетели" человек обретает все другие добродетели как ее плод. С другой стороны, "пороками, наиболее ненавистными Богу", являются тщеславие, самолюбие, высокомерие и самонадеянность короче говоря, гордыня, рассматривающая себя как своего собственного господина и управителя и полагающаяся на свои собственные силы.
Этот полный распад греческого идеала добродетели предполагает распад его антропологических оснований: "В нас существуют сокровища зла, с Богом единственно сокровища добра" (Fug. et inv. 79). В то время как для эллинов от Платона до Плотина человеческий путь к Богу вел через моральное самосовершенствование, для Филона он ведет через отчаяние при осуществлении своей ничтожности. "Познание себя" существенный элемент обоих путей. Но для Филона самопознание означает "познание ничтожества смертных" (Мut. nom. 54), и через это знание достигается знание Бога: "И настанет время твари столкнуться со своим Творцом, когда она признает свою ничтожность" (Rer. div. her. 30). Знать Бога и отрекаться от себя у Филона это взаимосвязанные положения. Среди выразительных образов, которые он создает в этой связи (путем библейской аллегории), находятся образы "отступления от себя"; и любимый из них: "улететь от себя и прилететь к Богу". "Тот, кто бежит от Бога, тот бежит к себе... тот, кто улетает от собственного ума (nous), приходит к уму Всего" (Leg. all. III. 29; ср. ibid, 48).
Это спасение бегством от себя может, помимо этического значения, которое мы так глубоко обсудили, предполагать также мистическое значение, как в следующем отрывке: "Выйди из себя, не только из своего тела... [родины] и из чувственного восприятия... ["родства"] и из разума... ["отчего дома"], но избегай даже себя, и выходи из себя, неистовый и одержимый Богом, подобно дионисийским корибантам" (Rer. div. her. 69; ср. ibid. 85). К этой мистической версии отказа от себя мы обратимся в контексте гностической психологии.
После этого отступления в более широкое духовное окружение мы возвращаемся в область собственно гностицизма. Пренебрежение естественным положением и силами человека, которые мы считаем общей особенностью при новом распределении трансцендентной религии, в гностицизме связано с дуалистической метафизикой и проблематическим положением души в этой системе. Там, где монотеизм Филона с его учением о божественном творении нуждается в настоящей теории унижения, а христианство изобретает его в теории первородного греха, гностицизм опирается на сомнительный характер души и глубокую моральную беспомощность человека в самой космической ситуации.
Подчиненность души космическим силам обусловлена тем, что на самом деле она является порождением этих космических сил. Это их эманация; и положение этой страдающей психе или того, что с ней связано, является частью положения духа в космосе. Космос здесь представляет собой демоническую систему "нет части космоса, свободной от демонов" (С.Н. IX. 3); и если душа служит представительством космоса во внутренней сущности человека, если через душу сам "мир" проявляется в человеке, то внутренняя сущность человека выступает естественной сценой демонической деятельности, а он сам подпадает под игру сил, которую не может контролировать.
Эти силы могут рассматриваться как действующие извне, но они могут так действовать, потому что у них есть двойник в самом человеческом строении, готовый подвергнуться их влиянию. И они, имеющие могущественного главу, выступающие против божественного влияния, изолированные как космическая система, происходят из запредельной сферы и, развившиеся как внутренний дух, являются психе. Следовательно, естественное состояние человека быть жертвой чуждых ему сил, которых еще так много для него, и требуется чудотворное пришествие гносиса извне, чтобы дать возможность заключенной в темнице пневме обрести себя.
"Те, кто просвещен в своей духовной части лучом божественного света и они есть, но их немного от этих демонов воздерживаются... все другие ведутся и влекутся в своих душах и телах демонами, любящими и лелеющими свои деяния... Все это земное правление демонов осуществляется через органы наших тел, и это правление Гермес называет "гемарменом" (С.H. XV. 16).
Это интериоризированный аспект космической судьбы, обозначающий власть мира как моральный принцип: в этом смысле гемармен есть то правление, которое космические правители осуществляют над нами через нас самих, и его проявлением представляется человеческий порок любого рода, и его общаа начало не что иное, как наша заброшенность в мир.
Таким образом, внутренне мировое существование является, в сущности, состоянием бытия, одержимого миром, в буквальном, т.е. демонологическом, смысле слова. Скорее, в более позднем источнике мы даже сталкиваемся как с термином, противоположным духовному человеку, с выражением "демонический человек" вместо обычного "психический" или "саркический" (плотский).
Каждый человек, так объясняет текст, от рождения одержим своим демоном, которого может изгнать только мистическая сила или молитва после усмирения всех страстей. В этом опустошенном состоянии душа объединяется с духом как невеста с женихом. Душа, которая не достигает таким образом Христа, остается "демонической" и становится обиталищем "змей". Чтобы ощутить глубокий разрыв между этой позицией и греческой, нужно лишь вспомнить греческое учение о "демоне-стороже, который с нами с нашего рождения", и вообще сравнить искаженное понятие "демона" в гностицизме и христианстве с классическим, которое обозначает бытие выше человека в божественной иерархии. Пропасть так же велика, как между двумя концепциями космоса, прямой функцией от которых является понятие "демон".
Существует маленькое отступление от классической идеи единства и самостоятельности личности. В противоположность гордой и в чем-то поверхностной самонадеянности стоической психологии Я как полного хозяина в своем собственном доме, получающей полное знание того, что есть и что будет, ужасающий гностический взгляд смотрит на внутреннюю жизнь как на пропасть, из которой поднялись управлять нашим бытием темные силы, не управляемые нашей волей, так как сама эта воля является инструментом и исполнителем этих сил. Это основное условие человеческой недостаточности. "Что есть Бог? неизменное благо; что есть человек? неизменное зло" (Stob. Eel. I. 277. 17). Предавшаяся демоническому вихрю собственных страстей, безбожная душа кричит: "Я горю, я в огне... несчастную, меня пожирают злые, что обладают мной" (С.Н. X. 20). Даже противоположный опыт духовной свободы, скорее, представляет восприятие, чем деятельность: "духовная часть души свободна от покорения демонами и готовится постигнуть Бога в себе" (С.Н. XV. 15).
С этой общей концепцией внутренней жизни согласуется то, что душа часто определяется как вместилище, занятое различными духовными силами, что бьются за обладание ею. Валентин сравнивает человеческое сердце с двором, куда все приходят жить, и говорит: "Таким образом, сердце, покуда оно не повстречается с провидением, нечисто, будучи обиталищем многих демонов" (Clem. Alex. Strom. II. 20.114).
Василид называет человека "обиталищем множества различных духов" (ibid. 113); и даже неоплатоник Порфирий выражается в том же духе: "Где существует неведение Бога, там обязательно должен обитать злой демон; поскольку, как вы уже узнали, душа есть вместилище или богов, или демонов" (Ad Marc. XXI). Мы уже видели у Филона, как это понятие восприимчивости души приводит к образу ее женственной функции в двойственной взаимосвязи. У Филона этот образ относится только к связи души с Богом, поскольку его библейско-иудаистская теология не признавала демонов как альтернативы Богу. В гностическом использовании образа благие и плохие мысли рассматриваются (соответственно) и как божественные, и как "демонические" концепции души. "Дух порождает все мысли, благие, когда они берут начало от Бога, и противоположные, когда они происходят от демонов, поскольку не существует во вселенной области, свободной от демонов... которые, входя в душу, могут посеять там семена своих деяний" (С.Н. IX. 3). За пределами этой пессимистической стороны данного понятия мы находим образ души, наделенной полом; он характерен для всего языка позднего эллинистического благочестия, пропитавшегося духом сверхъестественной религиозности. "Священный брак" мистических культов тому примером; и многие христианские описания действия благодати и распространения Святого Духа в душе принадлежат тому же кругу метафор.
Просвещение лучом божественного света, которое изменяет психическую природу человека, может быть предметом веры, но оно также может быть и опытом. Подобный высочайший опыт иногда провозглашается и даже описывается (чаще, возможно, определяется и устанавливается как цель) в религиозной литературе столетия, внутри и вне гностицизма. Он включает погашение естественных склонностей, наполняя вакуум исключительно положительным и в то же время негативным в его невыразимости содержанием. Уничтожение и обожествление личности слились в духовном экстазе, который подразумевает опыт непосредственного присутствия внекосмического существования.
В гностическом контексте этот преображающий опыт лицом к лицу и есть гносис в наиболее возвышенном и в то же время парадоксальном смысле термина, так как это познание непознаваемого. До сих пор мы считали, что гносис обозначает одну из следующих вещей: знание тайн существования, каким оно описывается в гностическом мифе, и сравнение божественной истории, от которой произошел мир, положение человека в нем и природа спасения; затем, более интеллектуально, разработка этих догматов в последовательные умозрительные системы; затем, более практически, знание "пути" будущего восхождения души и правильной жизни, подготавливающей к этому событию; и, наиболее технически или магически, знание символов, действенных формул и других инструментальных средств, благодаря которым может быть обеспечено преображение и освобождение. Все эти взаимосвязанные виды "знания", теоретические или практические, передают информацию о чем-то и отличаются таким образом от своего объекта, к которому они относятся.
Мистическое gnosis theou (богопознание), прямо взирающее на божественную реальность, является самым ранним осуществлением этого принципа из всего появившегося позже. Это трансцендентное, ставшее имманентным; и хотя подготовленное человеческими действиями по изменению себя, вызванными надлежащей предрасположенностью, само это событие является актом божественной деятельности и милосердия.
Это как "познание" Богом, так и "познание" Его Самого, и в этой окончательной взаимозависимости гносис, строго говоря, выходит за рамки терминов, обозначающих познание. Говорится, что в качестве созерцания высшего объекта гносис может быть теоретическим отсюда "познание" или "знание"; как о поглощенном и преображенном присутствием объекта, о гносисе говорится, что он может быть практическим отсюда "апофеоз" или "возрождение", но ни понятие "знания о...", ни понятие "практики, предназначенной для..." неприменимы там, где бытие познающего сливается с бытием объекта каковой "объект", в свою очередь, означает уничтожение всей сферы объектов как таковой.
"Опыт" бесконечного в конечном невозможен, будучи парадоксом с любой точки зрения. Благодаря собственным свидетельствам на всем протяжении мистической литературы он объединяет пустоту и наполненность. Его свет озаряет и ослепляет.
С очевидной, краткой приостановкой времени он остается в пределах существования до конца всего сущего: "конца" в двойном, негативном смысле прекращения всего мирового, и цели, в которой духовная природа приходит к осуществлению.
Вплоть до этого экстатический опыт демонстрирует двусмысленность истинного eschatorCa эсхатологической трансцендентной религии, которую он проводит незаконно, как мы думаем, в сферу временной жизни и возможностей, открытых для нее. Мы можем назвать это ожиданием смерти, как это действительно часто и оказывается при использовании метафор умирания.
Мы уже видели (в "Восхождении Души"), как мифическая эсхатология описывает будущее восхождение души как ее постепенное обнажение по мере прохождения вверх через космические сферы. И как мы указывали, в то же время этот процесс, хотя имел место во внешнем измерении мифологической объективности, был возможен и при интериоризации, благодаря которой мифологическая шкала трансформировалась во внутреннюю мистическую.
Это и есть перемещение эсхатологии во внутреннюю сущность, которая приводит к специфическому понятию гносиса, обсуждающемуся здесь. Сам кульминационный опыт явно невыразим, хотя он может быть символически ограничен. Процесс, приводящий к нему, допускает описание. Так, герметический трактат о возрождении (С.H. XIII) описывает стадии распада астральной души в мистической ситуации и образование духовного существа: одна за другой демонические силы (происходящие от Зодиака) вытесняются из субъекта и замещаются "силами Бога", нисшедшими в него по благодати, и с их приходом постепенно "составляется" новая личность.
Посвященный, аскетически подготовленный, является во всех отношениях скорее восприимчивым, чем деятельным. С распадом прежнего себя он выходит вовне, за свои пределы в другое бытие. Процесс доходит до кульминационного момента и заканчивается экстатическим опытом обóжения.
Многое из образности и психологических терминов подобных описаний (которые, понятно, редки) происходит из ритуала мистериальных религий. Как было в случае с предметом "добродетели", мы здесь снова обращаемся к феномену, который роднит гностицизм с более широкими религиозными течениями эпохи.
В сущности, действительно концептуальная разработка всей идеи внутреннего восхождения, заканчивающегося мистическим экстазом, и его выражение в психологически определимых стадиях была работой самого Плотина и неоплатонической школы после него предвосхищенной до некоторой степени Филоном, т.е. "философия" обернулась мистикой и несколько позже монашеской мистикой восточного христианства (теоретическая база которого берет начало от Оригена).
Менее утонченным способом, однако, в опыте или идее пневматического вдохновения проявился более древний и отчасти гностический феномен. Само понятие спасительной силы гносиса как такового, исключающее простую веру, предполагает обращение к некоторого рода внутреннему доказательству, которое благодаря своей возвышенной природе отбрасывает сомнение в трансформации и обладании высшей истиной. И в этом избавлении, так сказать, широко распространенном и интенсивном, воля не утратила своего подлинного проявления при всей обширности подобных опытов, что благодаря их свидетельству может рассматриваться как прямое столкновение с запредельным абсолютом. С этого времени субъект "знает" Бога и также "знает" себя спасенного.
И скорее последствия, чем сами эти неуловимые "опыты", что ощущается в их длительном воздействии на "преобразованную" жизнь, могут говорить с нами, и не существует более сомневающейся страстности и более глубокой эмоциональности двух герметических благодарственных молитв, чем следующие:
"Мы благодарим тебя всей душой и всем сердцем, протянутым к тебе, невыразимое Имя... за то, что ты показал всем нам отеческую доброту, любовь и благожелательность, и даже сладчайшую власть в дарованных нам по твоей милости уме, речи и гносисе: разуме, которым мы думаем о тебе, речи, которой мы благодарим тебя, гносисе, которому мы радуемся, познавая тебя.
Спасенные твоим светом, мы радуемся тому, что ты полностью показал нам себя, мы радуемся, что ты сделал нас богами через созерцание тебя, но все еще в наших телах.
Человеческая благодарственная жертва тебе познание твоего величия. Мы пришли познать тебя, о свет человеческой жизни, мы пришли познать тебя, о свет всего гносиса, мы пришли познать тебя, о чрево, оплодотворенное семенем Отца.
В поклонении твоей милости мы не просим иной, кроме той, что ты сохранил для нас в своем гносисе, и где мы не усомнимся в жизни, так достигнутой". (Последняя молитва Logos Teleios: псевдо-Апулей, Asclepius)
"Свят Бог, Отец Всего, свят Бог, чья воля выполняется его собственными силами, свят Бог, который велит быть познанным и познает себя.
Свят ты, который своим словом сотворил все. Свят ты, от которого вся природа получила свой образ, свят ты, чья природа не выражена в ее форме.
Свят ты, который могущественнее, чем все силы, свят ты, который превосходит все высшее, свят ты, который выше всяких похвал.
Получи чистые духовные жертвы от сердца и души, протянутые к тебе, несказанный, невыразимый, безымянный благодаря тишине.
Прими мою молитву, чтобы я не мог потерять власть гносиса, соответствующую нашей природе, и дай мне к этому силу; и с подобной милостью просвети тех из моей расы, моих братьев и твоих детей, кто в неведении.
И так я верю в тебя и свидетельствую, что я приду к жизни и свету. Восхваляя тебя, Отец, твой Человек хочет быть святым [делать святые деяния] с тобой, поскольку ты даровал ему полную силу". (С.H. I. 31-32)
Началом и концом парадокса, который представляет собой гностическая религия, является сам Неведомый Бог: будучи непознаваем в принципе, будучи "иным" для всего известного, Он выступает тем не менее объектом познания и даже зовет познать Себя. Он как приглашает, так и затрудняет поиски для познающих Его; в недостаточности ума и речи Он становится открытым; и самое сообщение о недостаточности порождает язык для называния Его. Согласно Валентину, Он Бездна, а по Василиду Он и вовсе Не-Сущий (Hippol., Refut. VII. 20); Его внекосмическое существование отрицает любые объектные определения, ибо они происходят из мирской сферы; Его трансцендентность, выходящая за пределы любого величия и беспредельно расширяющаяся, сводит на нет любые символы, созданные для Его описания; короче говоря, Он вообще пренебрегает описанием; и именно Он есть Тот, о Ком возвещает гностическое послание, сообщает гностическая речь, утверждает гностическое поклонение.
Знание Его как таковое является знанием Его непознаваемости; утверждение Его как познаваемого так является утверждением через отрицание. Оно дает начало богословию via negationis, отрицательному богословию, мелодия которого впервые озвучивает здесь путь признания Того, Кто не может быть описан, усиливая тем самым величественный хор западного благочестия.
"Лишь Ты не имеешь границ,
Лишь Ты не имеешь дна,
Лишь Ты недоступен уму,
Лишь Тебя не находит тот, кто ищет.
Никому не познать Тебя против воли Твоей...
Ты единственный, Кто пуст,
Ты единственный, Кто незрим,
Ты единственный, Кого нет".(Гностический гимн, сохранившийся на коптском языке;
см. С.Schmidt, Koptischgnostische Schriften, 1905, p. 358)"О Ты, Кто вне всех вещей,
как могу я назвать Тебя?
Как возносить хвалу Тебе,
если никакая речь не выразит Тебя?
Как умом объять Тебя,
если никакому уму Тебя не постичь?
Ты единственный невыразим,
хотя произвел все, что открыто речи.
Ты единственный непознаваем,
хотя произвел все, что открыто мысли.
Ты конец всех вещей,
и один, и все, и никто.
Не один, не все; произнося эти слова,
как могу я назвать Тебя?"(Начальные строки гимна Григория Богослова;
см. Е.Norden, Agnostos Theos, p. 78)
В голосе этих утверждений для нас сквозь века звучит музыка послания другого Бога, недосягаемая для полемических нападок на повергнутого Творца. Ее таинственная привлекательность все еще жива, и она вполне может вновь поселиться в ищущем Бога сердце человека.