Приложение I
Изучение Аристотеля представляет собою такие большие трудности, что даже крупные специалисты иной раз отказываются от комментария тех или других текстов философа. Причин для этого существует достаточно. Во-первых, сам Аристотель не отличался большой ясностью изложения и всегда загромождал свои теории малопонятными, а иной раз и совсем необъяснимыми терминами. Во-вторых, и это как раз больше всего относится к "Поэтике", историческая судьба трактатов Аристотеля делала их очень часто весьма противоречивыми, неясными и неполными, в чем виновата не только рука многочисленных писцов и редакторов, но и разного рода физические обстоятельства, которые портили текст рукописи до полной бессмыслицы, поскольку эти рукописи сотнями лет валялись в разных погребах и подвалах. В-третьих, Аристотель, являясь максимально античным мыслителем и писателем, очень часто употреблял такого рода философские понятия и словесные выражения, которые нет никакой возможности точно перевести на какой-нибудь современный европейский язык и которые требуют огромного множества всяких исправлений, дополнений, поправок и догадок, почти всегда несущих на себе налет субъективных воззрений редакторов или владельцев подлинных текстов Аристотеля. В значительной мере такая же судьба привела трактаты Аристотеля в очень тяжелый для понимания вид, куда еще нужно прибавить то несомненное обстоятельство, что такое огромное количество рукописей, дошедшее до нас под именем Аристотеля, принадлежит не самому Аристотелю, но его ученикам и студентам, часто записывавшим лекции Аристотеля весьма небрежно и бестолково. А кроме того, количество разного рода проблем, которыми занимался Аристотель, было настолько велико, что у него, вероятно, не было даже и физической возможности тщательно проверять эти записи и придавать им достаточно приличную литературную форму. Многие проблемы философии и эстетики Аристотеля еще и до сих пор остаются настолько трудными, что понять их в ясном виде почти невозможно и исследователям Аристотеля часто приходится волей-неволей прибегать к разного рода субъективным домыслам, предположениям и догадкам.
Посвятив целый том эстетике Аристотеля в силу этих причин, мы никак не можем оставаться вполне равнодушными ко всей этой с большим трудом анализируемой куче ценнейших философско-эстетических материалов и излагать их в том же хаотическом виде, в каком они фактически до нас дошли. Те сотни и, может быть, тысячи отдельных философских намеков, фраз, терминов, а иной раз и целых рассуждений заставляют нас так или иначе, но сделать эстетику Аристотеля более или менее понятной современному читателю. И никак невозможно остаться при той безотрадной скуке, которую навевают на нас столь плохо сохранившиеся многие сочинения Аристотеля. Пусть это будет сделано даже ценою некоторого рода модернизации, которую мы, конечно, будем весьма тщательно отметать, но, знакомясь с историей аристотелизма в течение всей тысячелетней популярности воззрений Аристотеля, мы замечаем, что каждая эпоха понимала этого философа по-своему. И это было весьма хорошо, поскольку абсолютно понятного и безупречного Аристотеля, одинаково популярного для всех эпох или, во всяком случае, во все эпохи кропотливо изучаемого, восстановить нет никакой возможности. И если все эпохи понимали Аристотеля по-своему, то и мы не совершим никакой большой погрешности, если попробуем перевести его на свой язык и сделать хотя бы мало-мальски понятным. Для этого из предложенного нами анализа Аристотеля мы выберем то, что является для нас современным, пусть хотя бы в некоторой степени.
Для этого придется воспользоваться разного рода терминами, которые сам Аристотель или употреблял редко, или совсем не употреблял, а для нас они как раз наиболее понятны. Для этого придется, кроме того, отказаться от той малопонятной системы Аристотеля, которая проглядывает в разных его сочинениях, но никак не поддается полному ее уразумению. Пусть будет предлагаемое нами сейчас изложение Аристотеля слишком кратким и неполным, но, во всяком случае, при его использовании можно будет хотя бы что-нибудь найти у Аристотеля современное нам и в этом смысле не отстать от тысячелетнего изучения аристотелизма в целом.
Некоторые могут удивиться, зачем понадобилось нам снова конспектировать эстетику Аристотеля после того, как уже выше мы поместили целую часть книги под названием "Заключительная характеристика эстетики Аристотеля". На этот вопрос мы должны ответить в том смысле, что указанная заключительная глава, по крайней мере в своей основе, базировалась, скорее, на имманентном конспектировании эстетики Аристотеля и на ее тоже по преимуществу имманентной критике. Другими словами, в указанной выше главе мы старались становиться на основные позиции самого же Аристотеля и уже только с их точки зрения рассматривали, как строится у него эстетика, сохраняет ли она определенную логическую последовательность, в чем, где и когда Аристотель уклоняется в сторону, где его эстетика богаче и где она беднее. Однако с исторической точки зрения важно изучить не только предмет сам по себе, но изучить его также и оценочно, то есть подойти к нему уже не имманентно ему самому, но подойти извне, обозреть его в целом и не только с точки зрения его же собственных принципов, но и с точки зрения каких-либо других принципов, уже посторонних по отношению к самому Аристотелю.
Тут, конечно, возможны самые разнообразные и, можно сказать, бесконечно разнообразные субъективные интересы и вкусы как создателей своих собственных философских систем, так и аристотелевских исследователей. Таких субъективных подходов к эстетике Аристотеля, конечно, не лишен также и автор настоящего труда. Все же, однако, нам не хотелось исходить только из своих собственных философско-филологических вкусов, интересов и настроений. Нам хотелось, в добавление к указанной у нас заключительной главе эстетики Аристотеля, оценить эстетику Аристотеля, вообще исходя из позиции современной филологической науки и современных методов философского мышления. Это отнюдь не субъективная позиция самого автора настоящего тома об эстетике Аристотеля. Но, во всяком случае, это та именно позиция, которую мы иначе не можем назвать, как "наша современность", так что речь пойдет у нас сейчас не о безоценочной и равнодушной характеристике эстетики Аристотеля и вовсе не об ее только фактическом содержании. Многие оценочные суждения часто промелькивали у нас и раньше, в основном анализе эстетики Аристотеля. В настоящую же минуту хотелось бы эту оценочную позицию с точки зрения современной науки, и филологической и философской, провести более или менее систематически. Нам кажется, такой оценочный подход после того, как все главнейшее содержание эстетики Аристотеля уже изложено, будет весьма способствовать пониманию этой эстетики Аристотеля в ее целом, со всеми ее преимуществами и со всеми ее недостатками. Вот почему эту характеристику Аристотеля с позиций современной классической филологии и с позиций современной утонченной философской мысли нам и хотелось дать отдельно, после того как уже основные факты самой эстетики Аристотеля более или менее у нас изложены и более или менее у нас проанализированы.
1. Исходный и безусловный пункт.
Прежде всего установим тот простейший факт, что Аристотель является объективным идеалистом. Правда, это суждение слишком общее; оно требует многих уточнений и дополнений. Но современному читателю термин "объективный идеализм", во всяком случае, понятен, так что и пояснять его, пожалуй, не стоит. Материализм это то учение, согласно которому материя имеет примат над идеей, то есть она ее порождает, а идея является ее отражением. Идеализм, наоборот, признает примат только идеи, так что материя не самостоятельна, не абсолютна и является отражением или истечением идеи или, по крайней мере, получает от идеи свое оформление. В этом смысле, как бы ни противопоставлять Платона и Аристотеля, последний, во всяком случае, является тоже объективным идеалистом, то есть идея у него тоже на первом плане и оформляет материю. Уже этот простейший исторический факт объективного идеализма Аристотеля сразу же направляет нашу мысль в определенную сторону и сразу же ориентирует эстетику Аристотеля среди наших современных горизонтов.
2. Невозможность абсолютной полярности идеального и материального.
Разделение идеи и материи необходимо уже по одному тому, что это является первым шагом философии, поскольку элементы того и другого мировоззрения рассыпаны в безнадежном хаосе решительно по всей истории философии, а тем самым и истории эстетики. Не может быть чистого и абсолютного материализма, потому что материя, во всяком случае, есть нечто, то есть обладает определенным смыслом, а именно смыслом материи, без которого невозможно даже употреблять самый термин "материя". Точно так же невозможно существование и абсолютной идеи, потому что для идеалиста идея есть прежде всего некоторого рода факт, некоторого рода сила и некоторого рода действительность. А это значит, что даже у самых крайних идеалистов идея не висит в воздухе, но обладает тем или другим носителем идеи, без которого невозможно даже само употребление термина "идея".
Ни Платон, ни Аристотель не достигли полной ясности ни в понимании идеализма, ни в понимании материализма. Наоборот, оба эти мыслителя хотели так или иначе объединить идею и материю. Часто это удавалось им делать только в порядке путаницы. Но очень часто оба философа достигали в этой области достаточно четкой диалектики. У обоих мыслителей идея и материя диалектически объединялись в то единое целое, о котором мы и сейчас говорим в порядке закона единства и борьбы противоположностей. Но только у Платона в его диалектике идея была приматом над материей, а у Аристотеля материя приматом над идеей. Различие обоих философов в этом отношении доходило иной раз до такой тонкости, что взаимодействие идеи и материи часто теряло у них всякий смысл и их иной раз было даже трудно противопоставлять друг другу. Относясь отрицательно к Платону, В.И.Ленин и у Аристотеля находил путаницу общего и частного, мышления и ощущения и прямо говорил о нем "заплутался человек".
Дело в том, что в самом объективном идеализме после того, как он уже образовался, тоже может начать преобладать то идея, то материя. Ведь это нам совершенно понятно в области физических тел, где при любом их смешении и даже отождествлении (как, например, в химии или биологии) все же может в одних случаях преобладать принцип материи, а в других случаях принцип идеи. В этом смысле объективно-идеалистическая эстетика Аристотеля гораздо ближе к изучению материальной действительности, чем это было у Платона. Но при всей этой путанице Аристотель все же был и оставался до самого конца объективным идеалистом. Это объективный идеалист с материалистическим уклоном, мысливший, несмотря на свою гениальность, далеко не без существенных противоречий.
3. Hоологическая эстетика.
Всякая вещь для Аристотеля материальна. Но, с другой стороны, всякая вещь для Аристотеля также и формальна. При этом мы должны заметить, что исследователи и любители Аристотеля, желающие во что бы то ни стало противопоставлять платонизм и аристотелизм, один и тот же греческий термин eidos, который у Платона часто заменяется термином idea, переводят в текстах Платона обязательно как "идея", а в текстах Аристотеля обязательно как "форма". На самом деле и этимологически и понятийно это один и тот же термин. Поэтому в настоящее время такой различный перевод одного и того же греческого термина нужно считать явным подлогом. Поэтому необходимо помнить только то, что один и тот же мир идей проповедуется у Платона более интенсивно, у Аристотеля же менее интенсивно. Но эта меньшая интенсивность отнюдь не указывает на прямое отсутствие учения об идеях у Аристотеля. При оценке этой разной терминологической интенсивности нужно иметь в виду три обстоятельства.
а) Во-первых, Аристотель требует помещения этих идей не вне чувственных вещей, а внутри них самих, забывая собственное же учение о том, что идея любой вещи вовсе не является вещественной; и о ней бессмысленно говорить, где она находится. Так же как и о таблице умножения для нас было бы бессмысленно говорить, что на Земле она одна, на Солнце она другая, а на Марсе она еще какая-нибудь третья. Бессмысленно также говорить, что формула "2×2=4" относится к внутреннему содержанию дома, а не к внешнему его виду, и что вообще вне данного дома она вовсе не существует. Это самоочевидное утверждение, что идея вещи не занимает никакого места и вообще не есть вещь (вода может замерзнуть или закипеть, но идея воды не может ни замерзнуть, ни закипеть). То же самое достаточно ярко рисует для нас историческую особенность эстетики Аристотеля. Стремление Аристотеля поместить идею вещи внутри самой вещи бессмысленно в такой же мере, в какой и помещать ее вне вещи. Тем не менее наш современный читатель сразу угадывает пусть даже беспомощную, но зато весьма интенсивную попытку Аристотеля, так сказать, материализовать идею.
Здесь, как и везде, исследователь должен отказаться от своих собственных вкусов и интересов. У Аристотеля очень много логических тонкостей, доходящих иной раз до настоящей идеалистической системы. Это многих сбивает с толку; и в Аристотеле перестают видеть те коренные противоречия, которые находил в нем В.И.Ленин. Так или иначе, но при всей тонкости, глубине и разнообразии его логических конструкций все же основа у него оказывается эмпирически-чувственной.
Мы много говорили о тончайших логических конструкциях Аристотеля, и читателю будет очень легко оторваться от той эмпирически-чувственной основы, на которой базируется и весь Аристотель и его эстетика. Запомним это раз навсегда, если мы хотим уловить сущность аристотелевской эстетики. Его эйдос прямо дан чувственно, как он ни сложен сам по себе. Черты этого эмпиризма внимательный исследователь может находить даже у Платона; и без этого ни Платон, ни Аристотель вообще не были бы античными мыслителями. Но то, что у Платона дано только в виде одного из элементов его философии, это самое у Аристотеля оказывается основой решительно всех его построений.
б) Во-вторых, эта идея вещи у Аристотеля, или, как говорят, эта ее форма, ни в каком случае не существует в отдельности от других сторон вещи. Она в пределах данной вещи вполне тождественна еще с тремя принципами, которые сам Аристотель называет "причинами" вещи.
Мы уже сказали, что всякая вещь у Аристотеля материальна и что она формальна, так что материя и форма в каждой вещи тождественны до полной неразличимости; и если различимы они, то только в порядке самого начального и самого абстрактного исследования. Но кроме материи и формы третьей такой "причиной" вещи у Аристотеля является ее действие, "действующая причина".
И, наконец, четвертой ее "причиной" обязательно является "цель".
Таким образом, четырехпринципная структура вещи является для Аристотеля самой настоящей аксиомой, и без нее он вообще не может мыслить никакой вещи, какой бы она ни была. И все эти "причины" потому и называются у Аристотеля "причинами", что он их мыслит активно действующими, активно создающими и оформляющими всякую вещь, а в своем пределе даже и прямо тождественными между собой и с самою вещью, различимыми только в целях научного исследования и только предварительно, различимыми только абстрактно, только при условии их конечного отождествления. Эта четырехпринципная структура каждой вещи у Аристотеля с точки зрения нашей современности вовсе не является простым перечислением признаков вещи. Ведь если, например, идея и форма вещи всерьез и окончательно тождественны, то ведь уже тут мы получаем толкование каждой вещи как живого существа, потому что только в этом последнем идея действительно активно материализована и только в нем становится активно действующей идеей. Для современного читателя тут несомненно одна из весьма интенсивных попыток понять жизнь как субстанциальную неразличимость идеи и материи.
в) В-третьих, эти четыре принципа тем более различимы и тем более противоречивы, чем ниже и хуже сама вещь и чем она элементарнее. Восходя от элементарных материальных вещей к более сложным вещам, мы констатируем все большее и большее сближение указанных четырех принципов. Это касается и всей области природы, и всей области психической деятельности, и всего подлунного мира, и тех миров, которые находятся выше Луны и окружают Землю небесными сферами, и где эти четыре принципа делаются все более и более тонкими. Последняя и самая обширная сфера, окружающая Землю и весь Космос, это мир тончайшей материи, тончайшей идеи и тончайших причин и целей. Вся эта космология завершается учением о космическом Уме, который и является предельным утончением и предельным обобщением всех основных четырех принципов всякого существования. В этом Уме уже никак не различаются идея и форма, мыслящее и мыслимое, причина и цель, познание и удовольствие, благо и красота.
г) Если оставить в стороне весьма существенную путаницу в бесконечно разнообразных суждениях Аристотеля, то можно сказать, что этот космический Ум и является последней, наивысшей и, как любит выражаться Аристотель, божественной красотой. Поэтому высшим пунктом эстетики Аристотеля, если начать с этого пункта, является красота космического Ума. Как известно, у Платона Ум отнюдь не является наивысшей сферой бытия. Наивысшая сфера бытия, по Платону, это то, что он называет Единым, или Благом, которое объединяет собою не только все оформленное, но и все бесформенное, не только все логическое и идеальное, но и все алогическое и все материальное. И так как, по Платону, не существует ничего, кроме этого Единого, то его не с чем и сравнивать, не с чем сопоставлять; его нельзя ни от чего отличить и поэтому нельзя приписать ему ни одного признака. Оно "выше сущности и бытия" и потому выше красоты.
Совсем наоборот у Аристотеля. При всех своих неточностях и перегибах Аристотель все-таки упорно продолжает во всех произведениях считать космический Ум наивысшим принципом бытия и жизни и потому наивысшей красотой. При желании абстрактный человеческий ум может различать в нем форму и материю, а также причину и цель, то есть находить в нем то, что мы находим в любой вещи подлунного мира. Однако онтологически и по самому своему существу он есть неразлагаемая бездна и совокупность всех возможных космических закономерностей. И так как ум по-гречески звучит как noys, то мы будем вправе, если этот момент эстетики Аристотеля будем именовать моментом ноологическим.
д) В данном случае для современного читателя тоже возникает много страшного и ужасного. Ну какой это там еще Ум? Да еще автор данной книги пишет его с большой буквы! Какие это еще Умы в современной эстетике, да и в современной философии? А это очень просто. Разве мы не представляем себе мира как бесконечной совокупности разнообразных закономерностей?
И вообще, что такое любая вещь, лишенная всякой закономерности? Что такое цветок, который закономерно не появился на определенной почве? Что такое дерево, которое по определенному закону не выросло из-под земли, расцветает когда надо, увядает когда надо, а зимой даже и совсем как будто превращается в мертвое бревно? Словом, весь мир: и неодушевленный, и одушевленный, и человеческий, и вселенский все это полно, полно и полно неисчислимого количества всяких закономерностей, из которых мы, теперешние, знаем пока еще только незначительную часть и далеко еще не овладели всеми космическими безднами, да еще большой вопрос, овладеем ли когда-нибудь.
Теперь возьмите все эти бесконечные закономерности мировой истории и объедините их в одно целое. Возьмите все смысловое, что имеется в бессмысленном хаосе явлений, и объедините его тоже в одно целое, в один смысл. Тут уж сама рука пишущего напишет такой смысл с большой буквы. Да так оно и есть. Это же ведь и есть аристотелевский "Ум", в котором дано решительно все, но только дано не частично, не разорванно и даже не различимо, а сжато в одной неделимой точке, в которой уже, действительно, ничего ничему нельзя противопоставить.
Правда, этот Ум не лишен у Аристотеля мистического налета. Он у него божественный, да, вероятно, и является самими этими богами как предельными обобщениями разных сторон космической действительности, но существующими в Уме абсолютно нераздельно.
На основании этих наших наблюдений, нам кажется, всякий современный любитель Аристотеля и его эстетики не станет считать Ум Аристотеля такой уж безнадежной чепухой. Тут что-то есть такое, современное нам, а именно, здесь есть закономерность всей мировой истории или, вернее, принцип этой закономерности. Поэтому и все материальное тоже существует в этом же самом Уме, но только материальное, конечно, не в грубом смысле слова, а в смысле своего конечного предела. В Уме Аристотеля содержится и все смысловое, что есть в мире, и все материальное, заключенное в нем, да еще и все причины и цели реально существующего космоса. Насчет причин и целей многие начнут морщиться. Но, позвольте, луна движется или не движется? Луна движется. А почему она движется? Потому что она подчиняется общей мировой причинности. А когда она достигла той или иной точки на небесном своде, которую мы вычислили для данного момента ее движения, то она достигла этой точки или не достигла? Достигла. Значит, та цель, которую она преследовала с того момента, как мы предсказали достижение ею этой цели, осуществилась или не осуществилась? Достижение этой цели, конечно, осуществилось. И притом с точностью до каких-то там трудновычисляемых секунд времени.
Итак, в аристотелевском Уме, если, конечно, отбросить все наивные мистические представления, ровно нет ничего такого, чего нужно было бы ужасно бояться. Пусть в крайнем случае это будет неверная концепция, хотя доказать эту неверность можно было бы только при условии полного отрицания закономерного развития Вселенной. Пусть будет какая-нибудь другая научная концепция. Все равно моментов материи и ее формы, моментов ее причинного и целевого содержания никак нельзя будет избежать при построении эстетики космоса в целом.
4. Космологическая эстетика.
Спускаясь ниже, мы, по Аристотелю, уже начинаем замечать гораздо большее участие материи в бытии, чем то было в космическом Уме, где, правда, антиплатоник Аристотель тоже нашел некоторого рода свою собственную материю, назвав ее умопостигаемой материей. В космическом Уме она абсолютно неотличима от формы этого ума, или от его идеи, или, точнее, от того мира идей, которые слиты в космическом Уме в одну неразличимую точку. Однако признание умопостигаемой материи у Аристотеля, мы бы сказали, для него вполне целесообразно. Ведь материя для него так же неуничтожима, как и идея. Но только в космическом Уме она предельно слита с идеей, до полной неразличимости. А тем не менее, именуя космический Ум наивысшей красотой, Аристотель все-таки не мог обойтись при этом без принципа оформления, поскольку всякая красота и все прекрасное есть прежде всего нечто оформленное, но оформленности не может существовать там, где нечего оформлять и где нет никакого бесформенного материала, который идеально оформлен при помощи идеи. Следовательно, при всей своей борьбе с платоновской диалектикой Аристотель должен был волей-неволей признать какую-то материю даже в своем максимально нематериальном космическом Уме. Иначе космический Ум не был бы ни максимальным и предельным оформлением, ни оформлением вообще. Кроме того, этого требовал также и общий материалистический уклон его эстетики. Забавнее же всего то, что этот свой космический Ум Аристотель мыслит как единую и неделимую точку, так что без диалектики (а Аристотель категорически отрицает диалектику в нашем смысле слова) делается совершенно непонятным, как это столь различные принципы слиты у Аристотеля в его учении об Уме в одну неделимую точку.
Итак, самая высокая, самая глубокая, самая божественная красота для Аристотеля это космический Ум. Поскольку, однако, сейчас мы сопоставляем Аристотеля с теми методами мыслей, которые для нас современны, мы должны кое-что прибавить к изложенному у нас сейчас учению Аристотеля о космической красоте.
а) Во-первых, с точки зрения современных и весьма тонких филологических методов уже нельзя так безусловно доверять Аристотелю в тех местах, где он, противопоставляя себя Платону, признает единство только как единство множественности, то есть в данном случае как единство космического Ума. У Аристотеля здесь иной раз слабеет память, когда он начинает забывать, что его Ум есть тоже нераздельное единство, превышающее всякую множественность и в этом смысле абсолютно превосходящее всякую раздельность. Даже и введенная им в сферу космического Ума особого рода умопостигаемая материя, несомненно свидетельствуя о материалистической тенденции Аристотеля, тем не менее нисколько не мешает ему представлять этот космический Ум в виде одной и нераздельной точки.
В новых фрагментах Аристотеля, которые сейчас фигурируют в науке, после старого и весьма недостаточного собрания аристотелевских фрагментов (под ред. Rose) имеется, между прочим, один замечательно интересный фрагмент, содержащийся у Симплиция и гласящий относительно Аристотеля, что у него "бог или является Умом, или даже потусторонен Уму". С этим фрагментом и другими пояснениями Симплиция можно познакомиться по новейшему изданию фрагментов Аристотеля у П.-М. Шуля242. Имеющаяся в этом издании статья Ж.Пепена243 ярко рисует противоречия у Аристотеля между текстами с Умом как высшей категорией и текстами с Умом, который является уже второй категорией в сравнении с еще более высоким и с еще более сконцентрированным мировым единством. Тут же читатель найдет и разные мнения других исследователей по этому вопросу. Приводить и анализировать здесь всю эту литературу мы не станем, чтобы не уходить далеко в сторону, хотя сделать это после наблюдений Ж.Пепена было бы совсем нетрудно. Тут важно только одно это путаница у самого Аристотеля относительно космического первоначала. То ли это Ум, то ли это еще какое-то другое и более сконцентрированное единство. Об этом мы считали необходимым сказать ради соблюдения современной филологической и историко-философской точности при интерпретации текстов Аристотеля.
б) Во-вторых, необычайная сконцентрированность аристотелевского Ума сразу же ставит и сразу же решает (к сожалению, без намеренного применения диалектического метода, но несомненно с его бессознательным фактическим использованием) целый ряд философских проблем, без которых совершенно невозможно анализировать эстетику Аристотеля, да едва ли можно анализировать также и вообще античную эстетику.
Прежде всего, Аристотель весьма твердо и решительно утверждает существование в Уме мыслящего и мыслимого начала, а также их совпадение в одном и нераздельном единстве. Мы бы сейчас сказали, что у Аристотеля здесь идет речь о соотношении субъекта и объекта в эстетической области. Ничто эстетическое также и мы не можем в настоящее время мыслить без этого совпадения субъекта и объекта. Зрительная картина, например, только тогда является для нас чем-то эстетическим, когда мы чувствуем, и причем все теми же физическими глазами, внутреннюю и субъективную жизнь, которая бьется под видимыми нами формами и красками за воспринимаемыми нами фигурами, жестами, мимикой, видом каждой отдельно нарисованной вещи и ее местоположением в картине. У Аристотеля можно отрицать все, что угодно. И само это понятие субъекта, объекта и их соотношения тоже можно понимать по-разному, да и фактически понимается оно в современной эстетике бесконечно разнообразно. Но как бы ни понимать субъект, объект и их соотношение, миновать этих категорий в эстетике нет никакой возможности, и Аристотель здесь решительно ускользает от всякой критики. Это вполне современная для нас эстетическая проблематика.
То же самое мы должны сказать и о таких парах, как внутреннее и внешнее, родовое и единичное, идеальное и материальное, созерцательное и производственное, умственный образ и беспонятийное наслаждение. Ни одна из этих категориальных пар не может отсутствовать в современной нам эстетике. Можно ли, например, представить себе художественное произведение, которое имеет только единичное значение и не указывает ни на что более общее? Ведь это значило бы лишить художественное произведение самого важного его элемента, а именно его идейности, которая всегда и во всяком случае есть нечто общее, а не только изолированная единичность. Возможно, некоторые будут спорить о необходимости совмещать созерцательность и производство. Однако, по крайней мере, советская эстетика никогда не согласится на узаконение здесь ничем не заполненного разрыва и всегда будет понимать художественное произведение не только как предмет самодовлеющего любования, но и как предмет весьма важный если не в элементарном материальном быту, то, во всяком случае, в общеморальном и общественно-политическом воспитании человека.
Таким образом, нам не нужно пугаться ни космичности этого аристотелевского Ума, ни его беспредельной обобщенности, ни его божественности, ни его мифологической структуры. Все эти моменты и обозначаются сейчас нами иначе и уже тем более характеризуются совсем не по-аристотелевски. Однако в чисто категориальном плане, в плане ноологического характера эстетики, нам никак не избежать всех этих противоречий; и при условии использования диалектического метода все эти ноологические противоречия не только не способны нас как-нибудь запугать, а наоборот, мы приветствуем их как материал для построения диалектической эстетики.
в) В-третьих, вся эта ноологическая эстетика Аристотеля интересна и важна для нас, то есть для современного исследователя античной эстетики, не только в буквально современном смысле слова, но и просто даже исторически. То, что красоту необходимо понимать как особого рода субстанцию, об этом можно спорить, об этом мы и спорим. Но то, что красота, как и все эстетическое, имеет свою собственную специфику и является системой пусть трудно анализируемых, но зато совершенно очевидных категорий, об этом спорить нет никакой возможности. Спорить здесь могут только заядлые позитивисты, которым не место в области эстетики как точной науки. Пусть не существует Ума как некоего надмирного перводвигателя. Но никто из здравомыслящих не скажет, что в мире нет никаких закономерностей, что эти закономерности не объединяются в единое целое, что они являются только человеческой головной абстракцией, а не воплощены в самой материи, и что красота мира не заключается в идеальной осуществленности всеобщематериальных закономерностей. Здесь тоже Аристотель непобедим, хотя его наивная античная материализация всего идеального и духовного для нас, конечно, давно устарела. Идеальное для нас есть отражение материального, а не какая-то особая надмировая субстанция, хотя бы и со своей собственной, а именно умопостигаемой материей.
г) В-четвертых, максимально идеальная осуществленность чистой идеи есть для Аристотеля, так же как и для Платона, чувственный, то есть видимый, слышимый, осязаемый и обоняемый космос. В этом космосе центром является земля, а периферией видимое нами звездное небо. Все это небо вращается кругообразно вокруг нас и будет вращаться вечно. И такое круговое вращение космоса вокруг самого себя есть образец и для нашего внутреннего состояния, то есть для благоустроения души, и для всей общественности, и для всего человечества в целом. В этом отношении, как бы мы ни сближали Аристотеля с теперешней наукой, едва ли мы будем когда-нибудь представлять себе небесный свод в таком игрушечном виде, и едва ли личный и общественный мир человека будет ориентироваться на это вечное возвращение фиктивно видимого небесного свода. Тут современной науке не по пути с Аристотелем, и аристотелевские времена в этом смысле ушли навсегда в прошлое.
Однако и здесь у Аристотеля далеко не все уж так глупо и наивно. Например, Аристотель почти со всей античностью мыслит время и пространство как разновидность континуума, который везде разный: то более сгущен, то более разрежен, то допускает более быстрое движение, то более медленное, а то и совсем превращает объемы тел в нулевые величины на границе мироздания, которая ввиду этого и мыслится обязательно конечной, хотя и недостижимой и уж тем более не допускающей дальнейшего расширения, поскольку ничего дальнейшего вообще не существует, а все, что есть в космосе, уже охвачено самим же космосом. В античности такого рода теории звучат почти мифологически, почти сказочно и волшебно. Но и в этой сказочной мифологии есть своя логика и при этом часто неплохо продуманная.
д) В-пятых, если наивысшей красотой является у Аристотеля космос с его вечным круговращением и звездным небом, то, спускаясь ниже, то есть идя от периферии мира к его центру, к земле, мы находим убывающую иерархию красоты вплоть до того подлунного мира, который хаотичнее (всего, случайнее всего и потому безобразнее всего. Здесь тоже современный нам мыслитель отказывается понимать Аристотеля и не знает, о чем античный философ, собственно, говорит. Однако и здесь ноологическое представление о красоте отнюдь не теряет своей силы и только, может быть, требует другого наименования категорий и другой их систематизации. Как бы ни расценивать эстетическую иерархию Аристотеля, никто из нас не может отрицать того, что в эстетическом материальное и смысловое слиты в одно целое, что в эстетическом все единичное предельно обобщено, а все обобщенное представлено как неделимая единичность, что вся смысловая закономерность эстетического, которая есть одинаково и субъект и объект, и внутреннее и внешнее, осуществлена и материально и чувственно, что все идеальное здесь всегда имеет производственный смысл, если не в виде красивых вещей утилитарного быта, то, во всяком случае, в виде общественной и личной преобразующей и воспитательной цели. А какую здесь проводить иерархию эстетического и художественного, об этом, конечно, можно и нужно спорить. И Аристотель здесь для нас меньше всего авторитет. Но представитель современной эстетики как раз и спорит об этом.
е) В-шестых, наконец, подводя итог всей этой космологической эстетике Аристотеля, мы должны сказать, что наивысшей реальной красотой для Аристотеля является видимый нами космос с его вечным звездным круговращением, но космос этот, во-первых, одушевлен, так как все движимое движется чем-нибудь, во-вторых, эта одушевленность космоса не хаотическая и не сумбурная, но осмысленно закономерная, то есть управляется таким же бесконечным и совершенно мыслящим Умом. И, в-третьих, как мы видели, возможно, что Аристотель признает и нечто более высокое, чем космический Ум, более концентрированное и в своей совершенной нераздельности доведенное до точкообразного существования. Другими словами, наивысшая красота для Аристотеля есть космическая, одушевленная и закономерная индивидуальность. И если все это аристотелевское построение лишить метафизического формализма, то, кажется, и мы ничего другого не можем сказать о художественном произведении, как то, что оно есть материально осуществленная и внутренне одушевленная закономерность, представленная как нераздельная и личная индивидуальность. Если мы часто даже и не употребляем подобного рода терминов для характеристики художественного произведения и всей эстетической сферы, то уж, во всяком случае, мы всегда говорим, что вот этот художник имеет вот такое-то мировоззрение, а другой художник имеет вот другое мировоззрение, а третий художник совсем не имеет никакого художественного мировоззрения, то есть попросту является бездарностью. Следовательно, и здесь мировоззренческая устремленность эстетики Аристотеля остается для нас совершенно необходимой, хотя по своему содержанию современное мировоззрение и резко отличается от аристотелевского.
Можно не говорить, что данное художественное произведение имеет свою душу, как это представлялось Аристотелю. Но уже никакой современный эстетик не окажет, что художественное произведение никогда не пронизано каким-нибудь определенным настроением. Для обозначения действующих причин данного художественного произведения, организующих его как смысловое целое, можно не употреблять таких слов, как ум, и особенно космический Ум. Однако никакой современный эстетик и искусствовед не скажет, что данное художественное произведение лишено всякой закономерности в своем построении и что поэтому оно лишено всякого определенного и закономерного художественного стиля. Аристотель же как раз и является опорой для такого рода конструктивно жизненных анализов художественного произведения, и если в чем отличается от нас, то только предельно космическими обобщениями всяких возможных явлений красоты вообще.
Таким образом, космологическая эстетика Аристотеля может считаться выясненной.