Современное научное знание, все более и более унифицирующее общую картину мира по одноплоскостной схеме дихотомий (типа "выражение содержание", "природа культура", "человек окружающая среда", "наука философия") снова и снова воспроизводит типично научное заблуждение. Представление человека о космосе с течением времени становится все менее и менее антропоморфным. Однако элементарный анализ научных гипотез (в физике, социологии, лингвистике и т.д.) показывает, что, по сути дела, представление человека о мире становится все более и более антропоморфным, потому что человек в его же собственном самосознании, то есть в индивидуальной психической содержательности сознания, в ее психологической проработке, все более и более идет по линии отождествления особенностей психического с сущностью космического по линии универсализации своей сущности как космической. Он идет к идее сращения психики и сознания, к идее сращения человеческого со "сверхчеловеческим", так сказать. В этом подходе идея психики "природно" сращена с идеей психики человека, идея сознания с идеей человеческого сознания, идея Бога с идеей Человекобога, идея языка с идеей языка людей (а "язык" животных изображается по существу как редуцированный язык людей, так сказать, универсальная дефектная схема человеческой речи). Именно с этой тенденцией связаны психологические и психолингвистические гипотезы о "языке животных" (дельфинов, обезьян и т.д.) как об аналоге человеческой речи и т.д.
Мы бы сказали, что антропоморфизм просто сменил сферу: он перешел из сферы логического в сферу методологическую. Антропологизм науки является осознанным фактом раскрытия индивидуализации человеческой сущности в смысле утверждения ее в качестве космического фактора, космического элемента научной методологии. Но поскольку, как об этом уже говорилось выше, проходят два параллельных воедино связанных и противоположно направленных процесса (освобождения предметов от сознания и освобождение сознания от предметов), такие же два противоположно направленные и взаимосвязанные процесса имеют место и в отношении проблемы антропоморфизации.
В основе этих двух противоположно направленных процессов лежит идея включенности человека в созерцаемый им спектакль мира. Поэтому, с одной стороны, происходит постоянная серия никогда не завершающихся деантропоморфизирующих революций, а с другой в силу действия того же механизма, происходит постоянное возвращение человека к "природе человеческого" и космизация этой природы в самых различных формах. И все то же "научное" нежелание признать зависимость человеческого понимания от воображения. Наука XX века отличается от предшествующей науки только тем, что она считает, что мы можем понимать то, чего мы не можем вообразить! Кант всегда говорил о том, что вообще процесс понимания даже самого абстрактного все равно есть процесс самого конкретного воображения. И для него же воображение и созерцание были неразрывно связанными вещами. Нельзя мысленно созерцать, не воображая. Как Будда, так и Сократ, хотя и в разных терминах, полагали созерцание сознательной переработкой акта воображения. Поэтому Кант и вводил то, что он называл "трансцендентальным воображением". В современной квантовой физике мы имеем дело с ситуацией, где мы не можем вообразить, ибо происходящее событие не соизмеримо с тем, что мы можем на себе понять. Говоря иными словами, оно не соизмеримо с моделями, в которых мы изображаем нашу собственную умственную активность. [Напомним, что одним из главных достижений философии классического периода было понимание того, что мы понимаем мир через себя, и что естествознание в действительности есть "естествоузнавание" как познание самих себя не в своем естестве.]
Кант прямо говорил, что мы познаем категории и через них познаем мир, а не то, что мы категориями познаем мир. В "Критике чистого разума" в разделе о диалектике он пишет, что мы на себе познаем что-то и через это познаем не наше естество, познаем природу. В распоряжении человека не оказалось таких моделей, через которые он мог бы "постигать", скажем, процесс трансмутации элементарных частиц с обычной возможностью их развертки в формах пространства и времени. [Но не в "объективных" формах пространства и времени, а в тех формах пространства и времени, которые присущи развертыванию самого человеческого действия, потому что Кант в действительности изучал под видом априорных форм пространства и времени не пространство и время предмета, а пространство и время активности познающего субъекта, конструкции созерцательной индивидуации им познаваемых объектов.]
Классическая физика отделяла наблюдение от инструмента наблюдения и зачисляла инструмент наблюдения в ту же категорию, что и наблюдаемый мир. Грубо говоря, в классической физике было две категории объектов: инструмент наблюдения плюс наблюдаемые физические процессы и вторая категория сам процесс наблюдения, полностью выключенный из первой. В новейшей физике происходит антропоморфизация в смысле возвращения сознания к человеческому положению (в значении французского выражения: "condition humaine"). На противоположном полюсе это "очеловечение" того, что прежде некритически полагалось универсальным и абсолютно происходящим в мире, оказывается условием и базой устранения из картины мира некоторых антропоморфических ограничений, связанных с тем психологическим фактом, что человеческое воображение есть именно человеческое воображение и никаким другим быть не может.
Если теперь мы вернемся к пониманию современной наукой знаковых систем (потому что, опять-таки, взгляд людей на язык и сам язык как знаковая система прошли сходную эволюцию), то сейчас знаковая система предстает как некоторый универсальный фактор, который почти упраздняет внутреннее субъектно-объектное членение. Мы постоянно имеем такую ситуацию, где решительно безразлично, "наблюдаю ли я знаковую систему или она наблюдает меня (функционирую ли я внутри нее)". Но нам совершенно очевидно, что это две принципиально разные ситуации. По существу, всякий язык, о котором может идти речь, сейчас сознательно рассматривается как способ общения человека с человеком на базе некоторых первичных натуралистических предпосылок, в то время как, с точки зрения содержательности сознания, язык обнаруживает себя в качестве способности, присущей человеку лишь постольку, поскольку его психика оказалась определенным образом включенной в структуру сознания и переживающей состояния сознания. Очевидно (хотя это и недоказуемо, как все относящееся к первичным предпосылкам сознания), что дуализм языка и жизни не есть что-то специфически человеческое, а есть что-то сугубо объективно фактическое, которое ждет своего понимания, а не освоения как нового, неосвоенного инструмента или продукта человеческой деятельности. Что же касается проблемы коммуникации, то она в отношении к человеческому языку оказывается лишь случаем его употребления (или поводом для его конкретной актуализации, что одно и то же). Об очень многих фактах утверждается, что они суть факты языка или, по крайней мере, что они имеют отношение к языку. Относительно других фактов это отрицается. Однако оказывается, что сила отрицания во втором случае будет всегда больше, чем сила утверждения в первом.
Совершенно очевидно, что шорох листьев в лесу может и не вызывать к жизни утверждения о том, что это звуки языка, на котором природа говорит с человеком. Это же утверждение может быть принято как метафора, но огромное количество фактов подобного рода будет воспринято не как метафора. Равным образом радиоволны определенной частоты, поступающие из космоса, масса неосознанных событий стихийного характера или мимики и жестикуляции человека будет восприниматься как симптомы поведения на коммуникативных уровнях, равные феномену языка. Такая "космизация" языка в принципе есть ошибка, ибо она исходит из идеи возможности языка только как коммуникации. То есть язык минус интерпретация и рефлексия. Иначе говоря, чисто психический язык, существующий без переживания психикой состояний сознания и без ее нахождения в структурах сознания. (Это примерно то же самое, что делает Леви-Стросс применительно к анализу мифов: здесь фактически собственный способ освоения чего-то в виде интеллигибельных для европейца знаков "расписывается" как описание собственно коммуникативной и классификационной жизни мифов.)
Анализ такого рода спекуляций показывает, что та же ошибка, которая совершается в "низовом" направлении (обнаружение "языка" в фактах и событиях внесознательной жизни), совершается и в направлении "вверх" в отношении фактов и событий "надпсихической жизни" сознания. Ибо когда мы говорим "язык жестов", "язык этикета", "язык культуры", то выражаемся, с точки зрения метафизики, не совсем точно. Но когда мы говорим "язык символов", то мы просто валяем дурака.*
* В то время как выражение "символический аппарат" для нас имеет вполне реальный (а не метафорический) смысл.
О чем это говорит? С нашей точки зрения, это говорит прежде всего о нашем невыходе из языка в работе над языком. Понимание определенных содержательностей, связанных со структурами сознания, исторически было для философии первично. И у Будды, и у Сократа, и у Пифагора "память" выступала как нечто равное или почти равное сознанию, потому что она была символом вечной сознательной жизни. Символом, обозначивающим (в своей натурности, а не в собственно сознательном значении) то, как индивидуальная психика "вплывает" в сознание и "выплывает" из чего. Символом, обозначавшим, если говорить более точно, динамику индивидуального психического механизма в отношении сознания. Символом, на уровне конкретного, практического созерцания снимающим дуализм "психика сознание". В контексте современного позитивного знания память не символ, а эпифеномен, который в смысле абсолютной универсализация языка действует как механизм актуализации любого опыта в языке. Именно непонимание относительности языка (его отношения к сознанию) приводит к тому, что вся жизнь превращается в язык, или наоборот язык отождествляется с жизнью. И мы могли бы заключить, что выходя из псевдоструктуры сознания, условно именуемой "дуализмом языка и жизни", мы окажемся перед метафизической альтернативой "чистого" (или "голого") сознания и жизни. И это не будет заблуждением, потому что вообще онтология сознания, в отличие от чисто логического и психологического подходов, находит в заблуждении просто непонимание того, где ты находишься сейчас в отношении сознания. И уже сама наша постановка вопроса свидетельствует о том, что современная культура с ее ценностями начинает выходить из непонимания, связанного с ее пребыванием в псевдоструктуре "язык жизнь".
Это можно рассматривать и как возможную реакцию самой культуры на ее собственные механизмы, такие как тексты, средства массовой коммуникации и т. д. Но это одновременно и попытка занять "метафизическую" позицию в пространстве, которое все "занято языком", и поэтому приходится все время напоминая, что язык есть жизнь, жить с сознанием того, что жизнь есть язык, таким образом принося в жертву романтический (или естественнонаучный) идеал жизни сциентистскому идеалу языка.
Как побочные следствия универсализации языка появляются новые культурные категории, маскирующие эту универсализацию, категории, которые вбирают в себя практику осознания жизни как языка.
Возьмем, например, такую категорию, как "идеология" (во французском ее научном употреблении). Как научная (семиотическая, мифологическая, антропологическая) категория она выступает в качестве универсального заменителя почти любого понятия, имеющего объективно-культурное содержание. Самый элементарный анализ показывает, что ее единственное содержание это взаимоотношения людей друг с другом и с вещами. Более обще, она имеет в виду соотношение вещей. В ней выражена специфическая интериоризация знаковости мира и одновременно признание того чисто логического (в смысле феноменологии) факта, что человек, уйдя из определенных ситуаций сознания и придя в "ничто" языка, не может возместить эту потерю на почве психологии. Отсюда появление таких подчеркнуто "заместительных", вернее апсихологических и аметафизических терминов, как, скажем, идеология или семиотика.
В качестве инструмента "схватывания отношения", идеология полностью отбрасывает всякое индивидуальное сознательное содержание. Учение Сократа об Эвдемоне неидеологично, ибо так он помнил свое вхождение в сознание. Учение Сократа о любви неидеологично, ибо так он помнил свое прежнее неразделенное бытие в сознании. Наконец, поведение Сократа, когда он выпил цикуту, неидеологично, ибо, не будучи знаком отрицания им афинского порядка и не будучи знаком его подчинения этому порядку, оно было фактом порядка его сознательной жизни. Но идеология все превращает в "знак отношений", ибо она считает, что всякий знак уже интериоризирован, подобно тому как семиотика считает, что весь мир уже означен.
Всякий раз, когда мы имеем дело со вторичной символикой, она может нами описываться как уже готовое функционирующее устройство, могущее быть более или менее произвольно идеологически интерпретированным.
Анализ функций символического аппарата показывает, что мир символов служит тем местом, где возможно одновременное аналитическое изучение самых различных идеологических элементов данной культуры. При таком подходе семиотическая методика должна по необходимости сочетаться с психологическим подходом в самом общем смысле этого слова. Некоторые "имеющие глобальное содержание" конкретные тексты западноевропейской культуры можно рассматривать как конечный результат специфически-языковых и идеологических трансформаций некоего первичного "сознательного" содержания, о котором мы и говорим, что оно первично (на уровне структуры сознания) символизируется.
Некоторые философы использовали в своих системах, кроме вторичной "философской символики", такие символы, которые восходят к структуре "неэмпирического сознательного бытия". Как Платон, так и Кьеркегор стремились к переходу в такое бытие. Этот переход полагается у них главным содержанием сознательной жизни человека. Все значимые события и факты жизни описываются как символы реализации (или нереализации) этого стремления. Однако эти символы читаются в текстах, которым может быть приписано идеологическое содержание, имплицирующее наличие в тексте системы идей, по отношению к которой внутренняя структура текста (в отличие от его внешней, формально организационной структуры) выступает в качестве мифологии, философии и т. д.
При таком подходе и мифология и философия являются по отношению к идеологии своего рода способами (или возможностями) выражения. (С точки зрения этого подхода, многочисленные анализы мифологических и фольклорных текстов в современной антропологии оказываются явно недостаточными, ибо внутренняя форма этих текстов далеко не всегда адекватна приписываемому им идеологическому содержанию.) И если в рамках этого подхода исследовать тексты Платона, Кьеркегора и Андерсена, то, при всем их формальном различии, их форма полагается имплицитно или эксплицитно адекватной идеологии их авторов (в этом смысле в идеологию включается и их психология). Однако система идей этих авторов текстуально выражена только через символический аппарат, то есть, пока символы не установлены и не приведены в систему как "язык", на котором "говорит" идеология, мы решительно ничего не можем заключить о самой идеологии.
Но в процессе понимания этих символов мы не только устанавливаем их значение в смысле идей и системы идей, но и обнаруживаем, что лежит за идеями, то есть обнаруживаем значение символов в отношении скрытой, невыраженной в экзотерическом языке действительности человеческого сознания. Последняя образует внутренний глубинный план идеологии (по преимуществу непередаваемой в терминах философии). Так, символологический анализ платоновского "Пира" показывает, что сексуальная символика Платона как система абсолютно параллельна религиозно-метафизической символике гностицизма*. При переходе от античной культуры к европейской культуре нового времени мы наблюдаем лишь новые символические трансформации при сохранении исходного сознательного содержания**.
Последние соображения показывают возможность рассмотрения символического аппарата в качестве главного объекта рефлексии над идеологическими содержаниями всякой культуры.
* И там, и там она выражает подтекстуальную, образную конструкцию человека ("души"), вырванного из целостности универсума "мужчино-женщины" ("Бога") и стремящегося к воссоединению в акте любви ("причастия") и в бесконечном продлении себя в потомстве ("бессмертии"). Но обе эти интерпретации на уровне философии идей Платона (идея формы и идея души) выступают как "экзистенциальная альтернатива культуры", то есть половая любовь символизирует биологическую фатальность бесконечной цепи рождений, смертей и новых рождений, а любовь души к богу выход из мира смертей и рождений.
** В символизме Андерсена все та же идея
"оторванности" индивидуального человеческого бытия от
универсальной целостности бытия космического, идея,
бессознательно переживаемая как "недостаточность",
"дефектность" индивидуального бытия, обретает иное
символическое выражение. [Андерсеновская символика может
быть идеологически связана с монадологией Лейбница,
у которого атомарное бытие есть онтологический принцип (как
и в философии джайнизма).] У Андерсена крошечное
человеческое существо символизирует не только
"осколочность" индивидуального бытия, его "бездушность",
"игрушечность" (как в алхимических легендах В. Андреэ, в
"кукольных" сказках Э.Т.А. Гофмана и в "Пиноккио" Коллоди),
но и положительный аспект атомарности "мобильность",
"динамичность"., "незаметность" и связанные с ними
"неуязвимость", "вездесущность", "всепроницаемость". Таким
образом, этот символ метафизически амбивалентен: он
и неживой, инертный материал, и живая душа. Но в отличие от
платоновской символики, андерсеновская тяготеет к
пространственно фиксированным, геометризированным (более,
нежели пластическим) образам.
Ее скрытое метафизическое содержание глубоко
спиритуалистично: реинтеграция индивидуального
сознательного бытия, предельное развертывание, развитие
индивида всегда предваряется его предельным "свертыванием",
редукцией многих иерархических планов его бытия к одному.
(Это обстоятельство подтверждается множеством фактов из
наблюдений инициационных обрядов современными этнографами и
антропологами.) Анализ соотношения мифологической символики
Андерсена ("Дюймовочка", "Снежная королева") и
метафизического символизма Кьеркегора (особенно по
"Дневнику соблазнителя") показывает, что у последнего
внутренние смыслы символов приобретают все более и более
временной характер. У Андерсена внешние, натурно
воплощенные образы символизируют времена года, соотносимые
с чинами бытия, рождением, жизнью и смертью. Смерть
у него конечный ориентир любого символического выражения;
всякое духовное развитие у Андерсена происходит только
через смерть. У Кьеркегора, на базе совершенно того же
внутреннего отношения к жизни, конкретно биографические
акты реальной экзистенции суть символы этапов движения
индивида к абсолютной реинтегрированности. Смерть для
Кьеркегора "запланированный" ритуально-символический
акт в переходе к вечности.