Задача, стоящая перед нами, сводится в общем смысле к выяснению возможностей гуссерлевского. "радикализма". Требуется определить: насколько этот радикализм в действительности отвечает волевым интенциям собственного замысла. Иными словами, предельно ли радикален сам он, т.е. дошел ли Гуссерль в углубленности своих рефлексий до телеологически предустановленных им же самим "последних оснований"? Правомерность этой задачи обусловлена ее строгой имманентностью; можно сказать, что безотносительно к возможным результатам исследования, здесь намечен путь адекватных теоретико-познавательных экспликаций, соответствующих сущности эксплицируемого предмета, и если сама эта сущность обнаруживает себя в строжайшей установке на беспредпосылочность, то цель критики определяется не внеположными критериями (что не было бы уже критикой в имманентном смысле), а мерой испытания предложенной установки на идеальную норму, ею же предполагаемую.
Критика стягивается в три вопроса, которые можно было бы по праву назвать "проблемами оснований" феноменологической философии. Уже сама возможность этих вопросов внятно свидетельствует о небезукоризненности чистых "оснований" гуссерлевской рефлексии; очевидно, что пружина радикализма, так сказать, не растянута здесь до гуковского предела, так как два первых вопроса обнаруживают две существенные предпосылки, нарушающие принципиальную чистоту требования беспредпосылочности, а третий с неизбежностью демонстрирует потенциал сокрушительных последствий. Эти вопросы суть: 1) что есть "строгая научность" в смысле феноменологии? 2) что есть "трансцендентальная субъективность"? 3) каково отношение феноменологии к реальности? Нам предстоит последовательный и метарефлексивный их разбор.
В этом смысле "Кризис европейских наук", духовное завещание Гуссерля, выглядит симптомом огромной важности. Говорят об обратном влиянии Хайдеггера на своего учителя, но влияние, если оно и имело место, носило не идейно-реконструктивный, а, скорее, тематически-расширительный характер. Прочтение книги в указанном ракурсе подтверждает некоторые догадки; Гуссерль прямо начинает с кризиса самой научности, и силится, наконец, прояснить ту самую, предпосылку, которая изначально придавала статусу "строгой научности" черты стерильной замкнутости в тематическом поле традиционно допустимых философских и научных проблем. Вся проблематика "жизненного мира" оказывается в этом отношении самотрансценденцией метода за собственные тематические пределы с целью самооправдания пафоса универсальности [6]. Гуссерлю еще раз довелось в самом конце жизненного пути расширить рациональную философию до уровня рационалистически запретных (традиционно) проблем, но если на заре феноменологии эта попытка увенчалась полным успехом, то теперь картина выглядела иначе. "Строгая научность", считавшаяся раньше "прочнейшей реальностью", оказалась в беспримерных усилиях попытки абсолютной рационализации знания невозможностью. Гуссерль запечатлел срыв в признании, полном действительного философского трагизма; он рискнул на эту последнюю честность в отличие от прочих своих коллег по факультету, продолжающих невозмутимо высиживать методологические нюансы в преддверии небывалых катастроф. "Философия, как наука, как серьезная, строгая, аподиктически строгая наука отоснившийся сон (der Traum ist ausgeträumt)" [7].
Эпохé опыт извлечения сознания из сознания, а точнее, из знаний; феноменологический остаток, образующийся в итоге, и составляет сферу чистой трансцендентальной субъективности. Фиксировать ее в сколько-нибудь содержательных и позитивно-определенных терминах значило бы описать круг, так как именно в ней коренится возможность самих этих терминов. Чистая субъективность абсолютный горизонт сознания, тематизируемый в многообразии интенциональной жизни. Гуссерль пытался обеспечить ей универсальность путем конституирования соответствующей ей чистой ноэматической структуры. Таковой оказывается в поздней феноменологии философема "жизненного мира", который, по Гуссерлю, и есть не что иное, как экстериоризирующая себя трансцендентальная субъективность. "Жизненный мир" непосредственно не обнаруживается ни в одном опыте, но он тотальное предусловие всякого опыта; невозможно представить себе ни одной мысли, высказывания, интенции вообще, которая в самом факте самоосуществления не отталкивалась бы от скрытого горизонта некоего абсолютного "тезауруса" интенций, остающихся потенциальным фондом мировых возможностей. Но это и есть самоосмысляющая себя чистая субъективность, выходящая, таким образом, за рамки просто "субъективизма" и достигающая совпадения с мировым целым. Что удивительнее всего, так это прямой выход феноменологии в топику классического немецкого идеализма, с той лишь разницей, что исходные интуиции Шеллинга и Гегеля становятся у Гуссерля последними, но факт приобщения к метафизике засвидетельствован здесь не только ходом мысли, но и новшествами философского словаря; поздняя феноменология открыто эксплуатирует метафизический глоссарий классической эпохи: "монада", "монадология", "телеология", "энтелехия", "эгология". Гуссерль мог бы оговорить это совпадение указанием на то, что характер универсальности в прежней метафизике предпосылается собственно анализу, тогда как феноменология приходит к нему путем последовательных актов беспредпосылочной рефлексии, обеспечивая тем самым статус строгой научности исследования. Оговорка сама по себе вполне резонная, но конкретное дознание ее праксиса связано с некоторыми недоумениями. Прежде всего, если нормой исследования объявляется беспредпосылочность, это означает, что рефлексия не может исходить из понятий, наделенных познавательной ценностью до всякого познания. А между тем именно таким понятием оказывается гуссерлевская субъективность. Цель эпохé в очищении субъективности от объективистских и субъективистских предпосылок, с тем, чтобы дать ей возможность радикального самоосмысления в модусе принципа всех принципов "Я есмь", но сама эта цель покоится на предпосылке дистинкции субъект-объект, которая уже есть познавательный результат, и, как таковой, вполне заслуживает "заключения в скобки" наряду с прочими "знаниями". Ведь выходит, что рефлексия ищет в субъективности то самое "Я", которое сама же она в нее вложила; откуда, в противном случае, известно феноменологу, что очищения требует именно субъективность? Допредикативный (и значит, допознавательный) опыт требует путем временного исключения всех предикатов безупречно чистого познавательного нуля. Познание собственно есть цепь "флюксий", начало (принцип!) которых восходит к нулю; первый шаг его ознаменован внутренней (не рациональной, а, скорее уж, осознанно-волевой) самоочевидностью переживания, что нуль этот не отсутствие и пустота, а бесконечность познавательных возможностей, некая периодическая таблица философских элементов, в которой актуально данная история философии занимает лишь ограниченное место. Феноменологическое эпохé при всем этом начинается не с нуля, а с вполне определенного познавательного допущения, именно, с картезианского "Я", в котором Гуссерль усматривал самопервейший принцип философской рефлексии. Следовало бы, однако, выяснить, отвечает ли это "Я" требованиям радикальной беспредпосылочности. Декарту казалось, что в факте "cogito" он обрел, наконец, искомую устойчивость, не поддающуюся действиям всеразъедающего сомнения: если сомневаюсь, то мыслю, если мыслю, то "Я". Но эта цепь заключений, очевидная для естественной установки, наталкивается на вполне "трансцендентальные" сомнения. Откуда известно, что "Я"? Может, мыслит вовсе не "Я", а, скажем, "Некто"? Во всяком случае, уверенность Декарта не универсальна, а партикулярна и исторична, этой уверенности не разделил бы с философом XVII века ни одни досократик. Декарт пытается спасти положение через metabasiz eiz allo genoz (переход в другой род): уверенность в "Я семь" коренится в Боге, а "Бог не может быть обманщиком" (Deus non est deceptor). Логике исторического развития было угодно, чтобы этот аргумент, вполне респектабельный и все еще достаточно надежный в условиях XVII века, потерял свою силу в контексте современности. После Штирнера и Ницше, после катастрофических сломов в сознании, ставшем слишком искушенным для того, чтобы искать опору иначе, кроме как в самом себе, действие такого рода аргументов выглядело просто несостоятельным. Гуссерль, разумеется, аргументирует иначе. В 1-й из "Картезианских медитаций" он детальнейшим образом анализирует "путь к трансцендентальному Эго". Ошибка Декарта усматривается им в дальнейшем ходе картезианской мысли, не сумевшей преодолеть "опасный пункт" исходной интуиции, где дело шло о "философской жизни и философской смерти", и сбитой с толку схоластическими предрассудками, в результате чего чистое "Я" оказалось субстантивированным (substantia cogitans), a самому Декарту пришлось стать "отцом бессмысленного трансцендентального реализма" [10]. Но это значит, что ошибочным, по Гуссерлю, является не само начало субъективности, а лишь ее последующая трактовка. В итоге, эпохé очищает сознание от "всего-что-ни-есть", чтобы столкнуться, наконец, с чисто анонимной структурой: ego-cogito-cogitatum. Дальше этой анонимности Гуссерль не идет. "Для всего этого, гласит его признание, нам не хватает слов" [11].
Специфика ситуации определяется не просто самоосмысленной констатацией переживания "Я есмь" (сколь бы исключительной ни была значимость этого переживания для всей последующей жизни), а прежде всего модусом его достижения. Чтó "Я есмь", зависит от того, как осознается самый факт "что". У Гуссерля соотношение это переставлено: "как" его редукции определяется предпосланным допущением "Я" (причем, не чистого и универсального Эго, а картезиански отредактированного). Оттого и возникает странная картина: эпохé очищает сознание, но очищает от им же заведомо предпосланных познанию предикатов. Гуссерль исходит в своей негативной программе не из неизвестного покуда феномена сознания (ибо откуда мог бы быть он известен до всяческого познания?), а из определенной историко-философской (конкретнее, натуралистически-объективистской) модели сознания, чтобы "заключить в скобки" именно эту модель, т.е. дважды предпосланную предпосылку: во-первых, как положительный факт, установленный прежней философией, во-вторых, как негативный факт, требующий феноменологического устранения. Беспредпосылочность, таким образом, оказывается вполне предваренной историко-философской предпосылкой; она начинается не с познавательного нуля, а с Декарта, Локка, Юма и т.д., т.е. с познавательных результатов, которые, вместо того чтобы быть "заключенными в скобки", совершенно произвольно определяют ход и цель редукции. Почему, однако, начинать с Декарта и Юма, а не с Платона, Прокла или, скажем, буддийских логиков? Почему вообще начинать с каких-либо моделей, а не с допредикативной (и, следовательно, дофилософской, доисторико-философской) самоданности? Может быть, тогда само эпохé протекало бы иначе, и в скобки заключались бы не только заведомо предпосланные модели, но и множество иных предикатов, в том числе и картезианское "ego cogito"? Путь к чистой субъективности у Гуссерля означен неотступно преследующей тенью petitio principii: чистая субъективность ищется в контексте собственной же самопредпосланности. Оттого эпохé распространяется лишь на "макрофизику" внутреннего мира, не затрагивая обстоятельно "микрофизики": от натуралистических и объективистских предпосылок оно совершает бессознательный скачок к "Я есмь", минуя бесконечность промежуточных вех, но "Эго" феноменологии, в результате недоброкачественности и недостаточной радикальности редукции, оказывается вовсе не "принципом всех принципов", а всего лишь стихийной эфирной пульсацией некоего анонимного "тела", допредикативно предваряющего собственно физический пространственно-временной опыт. "Принцип всех принципов" не может быть анонимным, ибо действительно переживаемое "Я" предстает в факте пустой тавтологической самозамкнутости не для того, чтобы обрести, говоря словами самого же Гуссерля, "философскую смерть" ("ego cogito" Декарта, "единство апперцепции" Канта и т.д.), а для того, чтобы, "заключив в скобки" и самое себя, обрести жизнь (отнюдь не только философскую) в опыте доподлинного самосознания: не "Я", a... in Nomine во мне.
Таковым в целом было бы последнее эпохé феноменологии, абсолютно радикальный шаг самоисключения, позволивший бы "монаде" выйти за свои пределы и осмыслить себя в идентичности бесконечному горизонту; тогда уже ретенция, испытующая меру собственной дальнозоркости, натыкалась бы не на "черную ночь" (выражение Гуссерля), для которой "нам не хватает слов", а на апперцептивные озарения памяти, охватывающей ряд модификаций сознания вне круга актуально данной эгоцентричности. И если верно то, что феноменология обнаруживает "вещь" как горизонт возможностей, то позволительно говорить о горизонте возможностей самой феноменологии, по отношению к которому ее актуализованная форма выглядит всего лишь как начальная черновая проба. В записях Гуссерля, датированных 1904-1905 гг., сохранилось следующее признание как раз в связи с проблемой воспоминания: "Чрезвычайные и, по-видимому, наибольшие во всей феноменологии трудности, заключенные здесь, мне не удалось осилить, и, чтобы не связывать себя преждевременно, я решил просто обойти их молчанием" [12]. Тем не менее он неоднократно возвращался к этим трудностям впоследствии, испытуя их возможности с разных сторон, чтобы, наконец, осилить их в последнем радикальнейшем эпохé 26 апреля 1938 года.
Дереализация сознания, осуществляемая Гуссерлем с целью достижения абсолютной имманентности рефлексии, не могла не сказаться ответными реакциями и в самой структуре конститутивной феноменологии. Наиболее тяжким последствием стала для феноменологии проблема интерсубъективности, или вопрос о существовании чужих "Я". Этой теме Гуссерль посвятил интереснейшие страницы, где почти апоретическая ситуация безысходности сочетается с мастерской рефлексией, испытующей возможности преодоления тупика. Солипсизм становится здесь "трансцендентальным солипсизмом", который подвергается затем особого рода "интерсубъективной редукции", позволяющей путем "вчувствования" заключать к чужим "Я", но при всем этом фундаментом рефлексии служит старая добрая метафизика "предустановленной гармонии", которой по непонятным причинам удалось избежать "заключения в скобки".
Вопрос о реальности ставится иначе. Если для выявления адекватной смысловой структуры предмета требуется предварительное исключение всех его трансфеноменальных признаков, в том числе и экзистенциального статуса, то одно из двух: либо скобки должны со временем расключиться, чтобы сущностно исследованный предмет наново обрел свой естественный (пусть даже естественнонаучный) "вид", либо же остается непонятным, какова окончательная участь отмысленных элементов. Значит ли это, что запрет редукции безапелляционен и что отмысленному нет обратного возвращения в сферу рефлексии? Поначалу Гуссерль решал вопрос иначе; приостановка веры в существование носила временный характер и рассматривалась как необходимая транзитная мера феноменологического метода. С переходом на позиции абсолютной феноменологии ситуация изменилась, и "эмбарго" редукции соответственно приобрело окончательность. Гуссерль с обратного конца перевернул общую установку кантианства, но соотношение выглядело тем не менее выразительно симметричным: кантианский запрет на сущность обернулся здесь запретом на существование, и сущностное познание оказалось в положении своеобразного перевернутого агностицизма. Ведь если познание рассчитано на универсальность, то в сферу его внимания не могут не входить и исключенные через редукцию элементы; феноменолог, ограничивающий себя рабочим полем чисто эссенциальных структур переживаний, тем самым ограничивает себя вообще, ибо элиминированная реальность нуждается в радикальном прояснении не в меньшей степени, чем ноэматическая предметность.
Проблема обостряется вдвойне, если мы обратим внимание на то, что вопрос о реальности принадлежит не только к исключенным факторам явлений, но и к самой ноэме, т.е. необходимость его диктуется имманентными особенностями самого анализа сущности. Предположим, что в ходе редукции элиминируется "естественная вера" в трансфеноменальное существование предмета и остается его чистая смысловая структура. Что же представляет собою эта структура? Огромной заслугой Гуссерля останется строгое различение в пределах самого сознания аспектов "что" и "как" восприятия. Ноэматическое "что" ни в коем случае не растворяется в поэтическом "как", но сохраняет специфический статус трансцендентности в рамках общей имманентности всего процесса сознания. Для феноменолога вопрос о реальности предмета отпадает, так как последний не "существует", а "мнится", "самообнаруживается" или "конституируется". Оставляя в стороне спор о словах, отметим: "мнится" он или "конституируется", он "есть"; все равно, идет ли речь о чувственно-эмпирическом восприятии или о "фантастическом", коль скоро мы различаем его ноэму и ноэзис, вопрос о реальности предстает в неизбежном свете. Необходимо лишь переключить внимание со способов явленности "чего-то" на его онтологический статус, чтобы оказаться в самом средоточии реальности. При этом сущностного анализа требует сам "феномен" реальности; это значит, что, элиминируя различные модусы его проявления, рефлексия должна сосредоточиться на эссенциальных характеристиках самой экзистенции. Онтология квантора существования "есть" охватывает зону не только чувственных, но и категориальных созерцаний; в этом смысле правомерно говорить о реальности не только "лежащей вон там табакерки", но и математических объектов, хотя реальность последних принадлежит к существенно иному классу значений и требует соответственно адекватной функции высказывания [14]. Аналогичное распространяется на сферу сознания в целом: всюду, где имеет место поэтическое осмысление "чего-то", ему соответствует не только "мнимая" ноэматическая корреляция, но и возможность радикального домысливания этой "мнимости" до "реальности", если понимать под реальностью не узко-позитивистическую близорукость, ощупывающую сподручные предметы, а целую иерархию уровней, в которой чувственному опыту отведено первое (с точки зрения настоящего), последнее (с исходной точки зрения) и последнее (с финальной точки зрения) место. Может быть, Гуссерля смущало то обстоятельство, что феноменология рассматривает мир только в пределах его явленности сознанию и что говорить о реальности в пределах сознания может вызвать к жизни кривотолки. Но во-первых, что значит выражение "пределы сознания" и во-вторых, разве не реально само сознание, если мысль нацелена не на лингвистические предрассудки терминологии, а на обнаруживающуюся сквозь слово сущность? Сознание, в общей мировой эволюции, и есть сам мир, достигший уровня самосознания; вся подоплека феноменологической редукции осмысливается впервые лишь на фоне этого двоякого (генетически и типологически сущего) единства, так что, вооружившись двойным зрением, мы могли бы истолковывать ее как в модусе идеальности, так и в модусе реальности. Сознание теряет мир через эпохé, чтобы наново обрести его в универсальном самоосмыслении. Таков гуссерлевский вариант прочтения, но, взятый изолированно, он рискует самим сознанием, которое, потеряв мир, может потерять его навсегда в лабиринтах абсолютного идеализма, если в самом процессе утраты оно не будет корректироваться контрапунктом подспудного реального прочтения: мир, достигший сознания (и не просто сознания, а высочайшего уровня его), теряет себя (собственную неосмысленность) через эпохé, чтобы наново обрести себя в универсальном самоосмыслении.
"Hoc pauci philosophi cognoverunt, говорит Николай Кузанский, Principium enim connexionis, sine quo nihil subsistit, non reperiuntur cognovisse. Sed quia in illo defecerunt, veram sapientiam non attigerunt" ("De venatione sapientiae", cap. 25.) [15]