Государство в качестве действительности существования было границей, на которой нечто большее, чем существование, определяло его волей в целом. Государство в силу своей власти является последней инстанцией решения в сфере существования, но не последним для самого человека. В нем он не обретает покоя. Даже если он идентифицирует себя с ним, целое остается для него под вопросом, ибо для него государство всегда остается лишь промежуточным бытием в неэавершаемом движении сквозь время. Если же государство становится просто слугой массового порядка и теряет всякое отношение к подлинной судьбе, если оно в этой зависимости изменяет возможностям человека в качестве экзистенции в труде, профессии, духовном созидании, тогда человек в качестве самобытия должен внутренне даже противостоять государству. Правда, установленный благодаря власти государства порядок существования никогда не может быть упразднен, ибо тогда наступит полный развал; но может возникнуть жизнь в радикальной оппозиции, основным вопросом которой является как вновь овладеть этим порядком.
Поскольку человек не находит завершения в осуществлении целостности существования, он, перелетая через существование, строит в пространстве, в котором он во всеобщем образе своего бытия коммуникативно обретает уверенность, второй мир, мир духа. Правда, он и как духовное бытие связан со своей действительностью существования, но в своем взлете он выходит за ее пределы; освобождаясь на мгновение от действительности, он возвращается в нее в качестве бытия, которым он стал в созидании духа.
Из таких истоков в первом мире создается и обнаруживается второй: в знании своего бытия человек выходит за пределы своего лишь данного ему существования. В сфере своего образования он совершает духовный процесс, который, определяя деятельность в заботе о существовании, становится смыслом пронизывающей ее идеи. В творениях искусства, науки и философии дух создает свой язык.
Судьба духа заключена в полярности зависимости существования и изначальности. Он теряется как в одной только зависимости, так и в воображаемой недействительности. Если в действительности существования он был ее идеей, то эта идея может умереть, а то, что было духом, продолжит пребывать в остаточных явлениях в качестве оболочки, маски и просто раздражения.
В нашу эпоху массового порядка, техники, экономики духу вместе с человеческим бытием грозит, если эта неизбежность абсолютизируется, разрушение в своей основе: подобно тому как государство в качестве союзника человека может быть парализовано, так может быть парализован и дух, если он живет уже не истинной жизнью из собственных истоков, в конечной целесообразности, а жизнью в конечной целесообразности, фальсифицированной для службы мысли.
В образовании как форме жизни его стержень дисциплина в качестве умения мыслить. А среда образованность в качестве знаний. Его материалом являются созерцание образов прошлого, познание как необходимо значимые воззрения, знание вещей и владение языками.
Образованность и античность. На Западе образованность широких слоев, в отличие от массы, вплоть до настоящего времени осуществлялась только посредством гуманистических знаний, тогда как для отдельных индивидов были возможны и другие пути. Тот, кто в молодости изучал греческий и латинский, читал античных авторов, философов и историков, кто освоил математику, ознакомился с Библией и немногими великими поэтами своей нации, преисполнен миром, который в своей бесконечной подвижности и открытости дает прочное содержание и делает доступным все остальное. Однако такое воспитание в своем осуществлении уже есть отбор. Не все обретают в нем то, что важно, многие оказываются несостоятельными и способными воспринять лишь внешнее. Решает здесь не специфическая способность к языкам, к математическому мышлению или реалиям, а готовность к духовному постижению. Гуманистическое образование всегда образование единичного человека, который посредством своего бытия в становлении совершает вместе с ним выбор. Поэтому лишь это воспитание обладает тем чудесным свойством, что и плохие учителя могут достигнуть успеха. Тот, кто в ученические годы, читая "Антигону", слышит лишь о грамматике и метрике и противится такому преподаванию, может быть все-таки взволнован самим текстом.
На вопрос, почему же именно этот путь обладает таким преимуществом, ответ может быть дан только исторически, а не исходя из какой-либо рационально понятой целесообразности. Античность дала фактическое обоснование тому, чем мы на Западе можем быть в качестве людей. В Греции идея образованности была впервые осуществлена и постигнута так, как она с тех пор применяется каждым, кто ее понимает. Все великие взлеты человеческого бытия происходили на Западе посредством соприкосновения и размежевания с античностью. Там, где о ней забывали, наступало варварство. Оторвавшемуся от своей почвы суждено колебаться, будучи лишенным опоры, и именно таково будет наше состояние, если мы утратим связь с античностью. Античность наша почва, хотя она постоянно меняется, и лишь во вторую очередь и без автономной силы образования прошлое своего народа. Мы европейцы в своей принадлежности народности, которая посредством специфического заимствования стала таковой. Это образование теперь в лучшем случае допускается волей масс. Число людей, для которых оно что-то значит, становится все меньше.
Нивелированное образование и специальная подготовка. В существовании массового порядка всеобщее образование приближается к требованиям среднего человека. Духовность гибнет, распространяясь в массе, рационализация, доведенная до грубой моментальной доступности рассудку, привносит в каждую область знания процесс обеднения. С нивелирующим массовым порядком исчезает тот образованный слой, который на основе постоянного обучения обрел дисциплину мыслей и чувств и способен откликаться на духовные творения. У человека массы мало времени, он не живет жизнью целого, избегает подготовки и напряжения без конкретной цели, преобразующей их в пользу; он не хочет ждать и допускать созерцание; все должно сразу же дать удовлетворение в настоящем; духовное стало сиюминутным удовольствием. Поэтому эссе стало наиболее подходящей литературной формой, газета вытеснила книгу, а все время меняющееся чтение сопутствующие на протяжении всей жизни творения. Читают быстро. Нужна краткость, но не та, которая может стать предметом воспоминания в медитации, а та, которая быстро сообщает то, что хотят знать и что затем сразу же забывают. Собственно говоря, подлинное чтение в духовном единении с содержанием стало невозможным.
Теперь образованность означает нечто, никогда не получающее формы, а стремящееся в чрезвычайной интенсивности выйти из пустоты, к которой постоянно возвращаются. Появляются типичные оценки. Люди пресыщены уже тем, что они только что услышали; поэтому они все время ищут нового, привлекающего их уже самой новизной. В нем приветствуют изначальное, которого ждут, и вскоре отворачиваются от него, ибо оно нужно только как сенсация. В сознании того, что наступила эпоха, формирующаяся как новый мир, где прошлого уже недостаточно, люди охотно дают наименование нового тому, что хотят сделать значимым: новое мышление, новое ощущение жизни, новая культура тела, новая деловитость, новое хозяйствование и т. д. Утверждение "нечто ново" является позитивной оценкой, не новопренебрежительной. Даже если сказать нечего, есть ведь рассудок, который можно занять решением сложных задач как объектом преодоления; утверждение, что человек интеллигентен становится оценкой, которая теперь заменяет духовное бытие возможной экзистенции. Нет человеческой близости, нет любви, есть только польза; товарищи и друзья выступают в абстрактной теории или служат сиюминутным целям существования; отдельный человек ценится в качестве интересного, не в качестве самого себя, а как раздражитель; раздражение прекращается, как только он больше не удивляет. Образованным называется тот, кто обладает способностью ко всему этому, являет себя новым, интеллигентным и интересным. Сфера этой образованности дискуссия, которая сегодня стала массовым явлением. Однако дискуссия могла бы вместо удовольствия, упомянутого выше в трех оценках, дать подлинное удовлетворение лишь в том случае, если она служит подлинной коммуникации в качестве выражения борьбы верований или сообщения опыта и знания, принадлежащих совместно конституированному миру.
Массовое распространение знания и его выражения ведет к изнашиванию слов и фраз. В хаосе образованности можно сказать все, но так, что, собственно говоря, ничего не имеется в виду. Неопределенность смысла слов, более того, даже отказ от отвлеченности, которая только и соединяет дух с духом, делает существенное понимание невозможным. Когда внимание к подлинному содержанию утрачено, в конце концов сознательно обращаются к языку как языку, и он становится предметом намерения. Если я смотрю на местность через стекло и это стекло становится мутным, то я все еще вижу, но если я вставляю стекло в глаз, я не вижу больше ничего. Сегодня избегают воспринимать через язык бытие, более того, бытие подменяется языком. Считая, что бытие "изначально", избегают всех привычных слов, прежде всего высоких слов, которые имели и могли иметь содержание. Непривычное слово и непривычное расположение слов должны симулировать изначальную истину, способность быть новым в словах, глубину. Дух как будто пребывает в новых наименованиях. На мгновение поразительное свойство языка приковывает внимание, но вскоре и оно теряет значение или оказывается личиной. Сведение к языку кажется судорожным усилием найти в хаосе образования форму. Таким образом, сегодня проявление образованности, которая заменяет действительность, либо расплывчатые высказывания любыми словами, либо разговорчивость становятся манерой речи. Центральное значение языка для человеческого бытия стало вследствие искажения направленности внимания фантомом.
В этом неудержимом разложении усиливаются возможности образования, обнаруживаются пути к подъему: там, где речь идет о профессиональном знании, точная специализация стала само собой разумеющейся. Распространилась специализация; необходимое для этого знание может быть достигнуто усвоением методов и сведено к простейшей форме в своих результатах. В хаосе повсюду разбросаны оазисы, где люди, обладая профессиональным знанием, к чему-либо способны. Но это знание разбросано; отдельный человек может выполнять лишь отдельные функции, и это его умение часто подобно ограниченной сфере, которой он только обладает, но не приводит к единству со своей сущностью и с целостностью образованного сознания.
Историческое усвоение. Возникла враждебность к образованию, которая сводит содержание духовной деятельности к техническому умению и выражению минимума голого существования. Эта позиция коррелят к процессу технизации планеты и жизни индивида, который ведет к превращению исторической традиции у всех народов, чтобы поставить собственное существование на новую основу: существовать может лишь то, что входит в новый, созданный Западом, но по своему смыслу и воздействию общезначимый мир технической рациональности. Этот акт обусловливает доходящее до корней человеческого бытия потрясение. Это наиболее глубокий надлом, когда-либо известный Западу; однако, поскольку он создан самим Западом в его духовном развитии, здесь он находится в континууме мира, к которому принадлежит. Ко всем другим культурам этот надлом приходит извне как катастрофа. Ничто не может больше сохраняться в прежнем виде. Один и тот же основной вопрос стоит перед великими культурными народами Индии и Восточной Азии, так же как перед нами. В мире технической цивилизации им надлежит либо преобразовать свои социальные условия и следствия, либо погибнуть. Когда враждебность к образованию самонадеянно уничтожает все прошлое, будто мир начинается сначала, духовная субстанция может быть сохранена в этом преобразовании только посредством исторического воспоминания, которое в качестве такового есть не просто знание о прошлом, а сила жизни в настоящем. Без него человек стал бы варваром. Радикальность кризиса нашей эпохи бледнеет перед вечной субстанцией, часть бытия которой, бессмертного, способного всегда быть, составляет воспоминание.
Поэтому враждебность к прошлому относится к родовым мукам нового содержания историчности. Она оборачивается против историзма как ложной историчности, поскольку он стал неподлинным суррогатом образования. Ибо воспоминание просто как знание о прошлом лишь собирает бесконечные антикварные сведения; воспоминание как понимающее созерцание воспроизводит картины и образы как необязательное противостояние; лишь воспоминание как усвоение создает действительность самобытия человека в настоящем, сначала в почтении, затем в масштабе его собственного чувствования и деятельности и, наконец, в участии в вечном бытии. Проблема характера воспоминания это проблема еще возможного теперь образования.
Знанию о прошлом служат распространенные повсюду институты; объем, в котором современный мир интересуется прошлым, свидетельствует о наличии глубокого инстинкта, стремящегося к тому, чтобы, несмотря на разрушение, сохранилась бы по крайней мере возможность исторического континуума. В музеях, библиотеках, архивах хранятся творения прошлого с сознанием того, что таким образом сберегается нечто незаменимое по своему значению, даже если оно в данный момент еще не понято. В этом единодушны все партии, мировоззрения и государства, и верность в деле сохранения творений прошлого еще никогда не была столь всеобщей и само собой разумеющейся по своей надежности. Исторические реликвии пользуются во всех местах, где о них помнят, защитой и уходом. То, что некогда обладало величием, продолжает жить как историческая мумия данной местности и становится целью путешествий. Места, обладавшие некогда мировым значением и отражавшие гордость республиканской независимости, живут теперь на средства, поступающие от туризма. Европа становится чем-то вроде большого музея истории западного человека. В склонности отмечать исторические даты основания государств, городов, университетов, театров, годы рождения и смерти знаменитых людей воспоминание служит, хотя еще и без должного наполнения содержанием, симптомом воли к сохранению.
Лишь у немногих знаемое воспоминание переходит в понимающее созерцание. Человек как будто уходит из настоящего и живет в прошлом. То, что уже достигло своего конца, продолжает жить как элемент содержания образованности. Панорама тысячелетий подобна пространству душевного созерцания. XIX в. довел это понимание до никогда ранее не достигнутого уровня и объективности: страсть к созерцанию освобождала от ничтожности настоящего, знакомя с наивысшим, на что способны были люди. Конституировался мир образованности, который перешел в традицию жизни в книгах и свидетельствах прошлого. Бледные эпигоны первых созерцателей знакомили с тем, что было увидено. То, что некогда было изначальным видением образов, эпигоны эпигонов сохраняют еще под властью обаяния, воспринятого в понимании мира по крайней мере в слове и учении.
Однако антикварное знание и созерцательное понимание сохраняют свое право в конечном счете только как идеал возможного в настоящем осуществлении. Историческое усваивается не только как знание чего-то; не как лучшее, которое может быть восстановлено, поскольку оно не должно было умереть. Усвоение состоит только в преобразующем прошлое возрождении человеческого бытия посредством вступления в духовную сферу, в которой я, исходя из собственных истоков, становлюсь самим собой. Образование как усвоение прошлого служит не тому, чтобы уничтожить настоящее как неполноценное, чтобы подло бежать от него, но тому, чтобы, взирая на вершины, не утратить то, что на пути к высотам доступной мне действительности я могу искать в настоящем.
То, что берется в новое владение, заново порождается для другого настоящего. Неистинная историчность лишь понимания в образованности есть воля к повторению, истинная же готовность найти источник, питающий каждую жизнь, а поэтому и жизнь в настоящем. Тогда возникает без определенного намерения и плана подлинное усвоение; невозможно предвидеть, какая осуществляющая сила живет в воспоминании. Сегодняшняя ситуация, когда возникла угроза разрыва в истории, требует сознательно обратиться к возможности этого воспоминания. Ибо, уничтожив ее, человек уничтожил бы и себя. Сегодня, когда в машинный мир массового существования вступают новые поколения, они обнаруживают в качестве средств воспоминания книги, архитектурные памятники и разного рода произведения, вплоть до бытовых особенностей прошлого, наряду с сообщением фактов их собственного происхождения, никогда ранее не бывшими доступными в такой степени всеобщности. Спрашивается, как использует это экзистенция в ее историчности, обнаруживая себя в ней?
Образование в качестве простого знания и понимания могло бы вести к романтическому желанию восстановить то, что возвращено быть не может, к забвению того, что каждой исторической ситуации доступны лишь ее собственные возможности осуществления. Этому противостояла благонравность расчетливой жизненной позиции, ищущей в исторически увиденном лишь то, что для нее самой было безусловно и необходимо для ее деятельности. Истинная образованность предпочитает минимум усвоения в пребывании изначально самой собой блужданию в путанице великолепнейшего мира. Из этого импульса выросло, по-видимому, и чувство истинного и экзистенциально изначального по отношению к истории. Решающим стало вновь не только богатство многообразного, но прежде всего единственные вершины, с которых человек говорит для всех времен. Сегодняшняя скудость объединяется с величием. Утрата иллюзий, которую пришлось претерпеть романтическим грезам в столкновении с действительностью сегодняшнего бытия, переходит в лишенное иллюзий видение подлинного, которое одновременно было полнотой.
Пресса. Газета является духовным существованием нашей эпохи в качестве сознания того, как оно осуществляется в массах. Находившаяся сначала на службе по сообщению известий, она стала вскоре властительницей. Она создает знание о жизни во всеобщей доступной определенности в отличие от специального знания, которое в своей постижимой лишь для знатоков очевидности пользуется терминологией, недоступной другим людям. Артикуляция этого знания жизни, возникающая как сообщение, оставляя изучение специального знания как промежуточную точку за собой, создает анонимное образование эпохи в его становлении. Газета как идея становится возможностью великолепного осуществления проблемы образования масс. Она избегает пустых общих мест, агрегат внешнего, переходя к зримому, конструктивному, отчетливому представлению фактов. Газета охватывает все, что вообще возникает в сфере духовности, вплоть до самой далекой, эзотерической специальной науки и самых возвышенных личных творений. Она как бы вновь создает, привнося в сознание времени то, что без нее осталось бы не оказывающим воздействия владением отдельных лиц. Она делает понятным в преобразовании, превращающем специальное в видимое каждому. Античная литература, которая делала маленький, прозрачный и простой по сравнению с нашим мир пластическим и отчетливым для него самого, могла бы служить образцом и служила им для некоторых. Ее сущность гуманность, открытая во все стороны, которая может сама непосредственно видеть· вещи. Однако сегодня требование мира, которое хочет быть познанным, вследствие неизмеримой запутанности фактических данностей радикально иное.
Возможность обнаружить в хламе ежедневной печати драгоценные алмазы отшлифованного в поразительной краткости сообщения, предлагаемого совершенным языком непритязательного отчета, дает высокое, хотя и нечасто доставляемое удовлетворение современному человеку. Это результат духовной дисциплины, которая оказывает в данном случае свое воздействие и незаметно преобразует сознание современного человека. Уважение к журналисту возрастает, когда становится ясным смысл сказанного для сегодняшнего дня. То, что теперь происходит, должно быть не только воспринято с полным присутствием духа; важно также, чтобы оно было высказано для сотен тысяч. Слово, возникшее в данный момент, оказывает действие. Это самое близкое жизни свершение, держащее в своей власти ход вещей, поскольку оно соответствует представлениям, которые присущи людям в качестве массы. То, на что часто жалуются, исходя из того, что влияние печатного слова на читателя невелико по своему объему и своей длительности, что это работа на день, может быть сегодня именно непосредственно активным участием в подлинной действительности. Поэтому существует и своеобразная ответственность журналиста, которая дает ему уверенность в себе и славу в его незаметности. Он знает о своей власти управлять мыслями людей в нагромождении событий. Он становится соучастником момента, находя то, что должно быть сказано теперь.
Однако его высшая возможность может превратиться в крах. Кризисов прессы, правда, не существует. Ее царство гарантировано. Борьба в этом царстве идет не за сохранение господства, не против какого-либо противника, а за решение вопроса о том, сможет ли еще существовать власть независимо присутствующего духа, или ей грозит уничтожение? То, что от мгновенного восприятия духом настоящего часто остается лишь умелая писанина, понятно и должно быть принято как неизбежное. Действительно страшно в ситуации времени то, что возможная ответственность и духовное творчество в журналистике ставятся под вопрос из-за их зависимости от потребностей масс и политико-экономических сил. Высказывается мнение, что, работая в прессе, невозможно сохранить духовную порядочность. Для того чтобы найти сбыт, пресса должна учитывать инстинкт миллионов; сенсация, вульгарность, доступная рассудку большинства, отказ от всех требований к читателю ведут к росту тривиальности и грубости. Чтобы жить, пресса должна все больше переходить на службу политических и экономических сил. Под руководством этих сил она обучается искусству сознательной лжи и пропаганды, рассчитанных на чуждые духу силы. Она должна покоряться диктату ее содержания и убеждений. Только в том случае, если какая-либо власть сама придерживалась бы какой-либо идеи и журналист мог бы объединиться в своей сущности с этой властью, он вступил бы на путь своей истины. Возникновение сословия, обладающего собственным этосом, которое фактически осуществляет духовное господство над миром, признак нашей эпохи. Его судьба едина с судьбой мира. Без прессы этот мир жить не может. Его будущее зависит не только от читателя и фактических властей, а от изначальной воли людей, которые своей духовной деятельностью формируют это сословие. Вопрос заключается в том, смогут ли свойства масс полностью разрушить все то, что могло бы определить здесь становление человека.
Журналист может осуществить идею современного универсального человека. Он полностью погружается в напряженность и действительность дня и способен сохранить в нем присутствие духа. Он ищет точку, где мог бы пребывать в той глубине, где душа времени совершает свое движение. Он сознательно соединяет свою судьбу с судьбой времени. Он пугается, страдает и отступает там, где наталкивается на ничто; становится неискренним, если к удовольствию большинства объявляет хорошим то, что есть. Свой подлинный подъем он совершает тогда, когда действительно чувствует в настоящем бытие.
Духовный труд, который в своем ограничении ищет, не принимая во внимание сиюминутные требования среды, творение, которое бы пребывало во времени, ставит перед собой далекую цель. Индивид выходит из мира, чтобы найти то, что он затем возвращает ему. Характер этого труда также, по-видимому, испытывает сегодня угрозу упадка. Подобно тому как экономика при государственном социализме в качестве обеспечения существования масс заступает на место государства или неоправданно использует его во имя выгоды отдельных способов владения, так искусство становится игрой и удовольствием (вместо того, чтобы быть шифром трансценденции), наука заботой о технической пригодности (вместо того, чтобы служить удовлетворению изначального стремления к знанию), философия школьным обучением или исторической видимостью мудрости (вместо бытия человека в сознании и опасности, вызванных радикальным мышлением).
Возможности сегодня очень велики. Почти во всех областях достигнуты виртуозные свершения. Фактически существует то, о чем судят как о выдающемся, исключительном. Однако нередко гаже в совершенном отсутствует ядро, которое позволило бы и менее совершенному нравиться и стать существенным.
Возрастание духовных возможностей как будто открывает неслыханные перспективы. Однако эти возможности грозят тем, что вследствие все более далеко идущих предпосылок они уничтожат друг друга; новые поколения молодежи больше не усваивают достигнутого; создается впечатление, что люди не способны постигнуть то, что дано прошлым.
Отсутствует уверенное ограничение посредством целого, которое еще для произведенного труда бессознательно указывает пути к внутренне связанному достижению, способному обрести завершенность. На протяжении ста лет становилось все более ощутимым, что человек, творящий духовно, отброшен к самому себе. Правда, одиночество было на протяжении всей истории корнем подлинной деятельности; однако это одиночество личности находилось в определенном отношении к народу, которому она исторически принадлежала. Сегодня же становится необходимым прожить жизнь так, будто человек совершенно одинок и начинает все сначала; кажется, что его жизнь никого не интересует, она не окружена ни атмосферой дружбы, ни атмосферой вражды. Ницше первый великий образ этого страшного одиночества.
Не находя опоры ни в прежних, ни в нынешних поколениях, оторванный от традиции действительной жизни, человек, занимающийся духовным творчеством, не может в качестве члена сообщества быть возможным завершителем некоего пути. Он не совершает необходимых шагов и не выводит заключения из того, что превосходит его. Ему угрожает случайность, и в ней он не движется вперед, а растрачивает себя. Мир не дает ему заданий, которые бы его связали. Он должен на свой страх и риск сам давать себе задания. Без какого-либо отклика и подлинного противника он сам становится для себя двойственным. Вырваться из рассеянности требует почти нечеловеческих сил. Без само собой разумеющейся воспитанности, которая делает возможным наивысшее, он вынужден искать свой жизненный путь зигзагами, испытывая постоянные потери, чтобы в конце концов увидеть, что он мог бы теперь начать все сначала, если бы для этого еще было время. Он как будто не может дышать, так как мир духовной действительности, из которого должен вырасти индивид для того, чтобы ему в духовной сфере удалось пребывающее, больше не окружает его.
Возникает угроза, что в искусстве исчезнет не только дисциплинирующее, но и содержательное ремесленное образование; в науке опирающееся на смысл целого обучение в области знания и исследования; в философии передающаяся от лица к лицу традиция веры. Вместо всего этого сохранится традиция технической рутины, умения и форм, усвоение точных методов и, наконец, ни к чему не обязывающая болтовня.
Поэтому анонимная судьба тех, кто решился зависеть только от себя, крушение во фрагментарном и неудавшемся, если они уже раньше не утратили всех своих сил. Лишь немногие способны покориться необходимости повиноваться тому, чего требует непостижимая организация и что нравится толпе.
Искусство. В нашу эпоху одобрение лучших людей и массы встречает архитектура. Техническая деловитость инженерного искусства находит в анонимном развитии наиболее совершенные по своей целесообразности формы для предметов пользования. Ограничение действительно доступным подчинению доводит его до совершенства, в котором продукт человека выступает как природная необходимость; в нем нет пробелов, жесткости, второстепенности и излишеств. Однако в этой технической деловитости как таковой, даже если она достигает совершенства, отсутствует стиль в понимании прежних времен, когда даже в завитке орнамента, в каждом декоративном элементе просвечивала трансцендентность. Удовлетворенность отчетливыми, ясными линиями, пространством, формами техники поэтому редко сама по себе достаточна. Поскольку время еще не нашло своего стиля и не знает, чего оно, собственно, хочет, оно остается связанным своими целями; церкви, сооруженные методами современной техники, кажется несообразными, так как у них нет технически адекватной цели существования. Неудовлетворенность невольно ведет к утрате технической чистоты. Правда, в исключительных случаях удается создать большее, чем просто практическую форму, аналог стиля. Здесь архитекторы как бы в свободном от зависти соперничестве совместно борются за нечто, представляющееся всем выполнением подлинных задач, требуемых всеобщей жизнью современного человека. За последние десятилетия среди уродливого маскарада европейских строений публичных зданий, в градостроительстве, машинах и средствах сообщения, в жилых домах и садах появляется не только негативно простая, но и позитивно удовлетворяющая способность видеть и чувствовать среду, воспроизведение которой действует не только как модное для данного времени, но как пребывающее в веках явление.
Однако вместо того, чтобы в не допускающей исчисление форме обрести преодоление технической чистоты и превращение ее в содержательное созидание, для нашего времени типичен переход от объективности к форсированным поискам ее противоположности в чередовании и произволе. Чистота нашего лишенного трансценденции технического мира как законченного механизма все время распадается на это чуждое ей, как только она уходит с пути творческой удачи, который вьется как узкая тропинка в зодчестве нашего времени. Однако по оригинальности ни одна разновидность искусства не может сегодня соперничать с архитектурой.
В прошлом искусство в качестве изобразительного искусства, музыки и поэзии волновало человека в его целостности, и посредством нее он ощущал себя в своей трансцендентности. Если уничтожен мир, прославлению которого служило искусство, то возникает вопрос, где же созидающий обнаружит подлинное бытие, которое дремлет, но должно благодаря ему обрести сознание и раскрытие. Искусства сегодня как бы бичуются существованием; нет алтаря, у которого они могли бы обрести покой, прийти в себя, наполниться своим содержанием. Если в прошлом веке в импрессионизме еще был покой созерцания, если в натурализме настоящее выступало по крайней мере как материал для возможного творчества, то сегодня мир в ходе событий как будто полностью отвернулся и отвел взор от творческого пребывания. Ощущается не дух как мир сообщества, который мог бы отразиться в искусстве, но ставшая могущественной действительность как еще немая мгла. Создается впечатление, что перед ее лицом исчезают смех и слезы, даже на устах сатирика замирает слово. Попытка осмелиться натуралистически подойти к этой действительности поглощается ею самой. Описание страданий человека, яркое отражение современности в ее особенностях, сообщение в романе определенных фактов все это, конечно, свершение, но еще не искусство. Несоразмерность, как кажется, в наши дни событиям времени, монументальность человека лишила пластику и трагедию их возможностей.
Искусство должно было бы сегодня, как испокон веков, ненамеренно делать ощутимой трансценденцию, причем в том образе, которому теперь действительно верят. Может показаться, будто приближается время, когда искусство вновь будет говорить человеку, что есть его Бог и что есть он сам. До тех пор, пока это как будто еще не происходит, мы вынуждены взирать на трагедию человека, на сияние подлинного бытия в образах давно прошедшего мира не потому, что там искусство было лучше, а потому, что там была еще сегодня действующая истина мы, правда, принимаем участие в подлинных усилиях наших современников, видя в этом нашу ситуацию, но с сознанием недостатка, который заключается в том, что мы не проникли в наш собственный мир.
Сегодня повсюду бросается в глаза то, что представляется упадком сущности искусства. Поскольку в техническом массовом порядке искусство становится функцией этого существования, оно в качестве предмета развлечения приближается даже к спорту. В качестве развлечения оно, правда, освобождает от принудительности трудовой деятельности, но не может предъявлять требования к самобытию человека. Вместо объективности шифра сверхчувственного оно обладает только объективностью вещественной игры; поиски новой связанности формой обнаруживают дисциплину формы без проникающего в сущность человека, достойного веры содержания. Вместо того чтобы освобождать сознание в видении бытия трансценденции, оно становится как бы отказом от возможности самобытности, которому только и являет себя трансценденция. В таком занятии искусством действует чрезвычайно высокое требование к умению, но в этом существенным образом и отзвук грубых усредненных инстинктов. Человек массы узнает себя, требуя существования и не вызывая сомнения. Это искусство утверждает оппозицию подлинному человеку в пользу того настоящего, которое есть лишь чистое "теперь". Все, что кажется жаждой прошлого величия, удовольствием от него или требованием трансценденции, считается обманом. Форма становится здесь при всей объективности в конечном итоге техникой, конструкция расчетом, притязание требованием рекордов. В той мере, в какой искусство унизилось до осуществления этой функции, оно лишено этоса. Оно может подчеркивать как существенное сегодня одно, завтра другое и ищет повсюду только сенсации. У него неизбежно отсутствует то, что было свойственно эпохам бесспорной нравственной субстанции, связь содержания. Выражение его сущности хаос, несмотря на внешнее умение. Существование видит в нем лишь свою витальность или ее отрицание; оно обретает иллюзии другого существования: романтику техники, воображение формы, богатство в изобилии наслаждений в существовании, приключения и преступления, веселую чепуху и жизнь, которая в бессмысленном риске как будто преодолевает себя.
При таком отношении к искусству театр стал развлечением, удовлетворяющим потребность в иллюзиях и любопытство. Однако во всем этом слабо, заглушаемый другим, слышен подлинный тон.
Кино показывает мир, каким его не видели. Люди заинтересованы нескромным показом физиогномической человеческой действительности. Расширяются оптический опыт, знание всех людей и местностей. Но ничего не разглядывают основательно и длительно; видят возбуждающее, даже потрясающее, что не забывается, но в большинстве случаев ценой ни с чем не сравнимой пустоты души, сменяющей напряжение.
В театральном искусстве сохраняется еще традиция техники. Новое может на мгновение достичь поразительного эффекта. Постановка Пискатора с ее смешением машин, улиц, танцующих ног, марширующих солдат создает зрелище грубой действительности, которую она одновременно поднимает до сферы нереальности. Когда все отбрасывает свою тень при рассчитанном освещении и таким образом присутствует дважды, как будто живет только как призрак другого, технический механизм кажется средством постановки и уничтожением действительности этого механизма. Однако уничтожение приводит к ощущению не бытия, а только ничто, которое, взывая к зрителю, возбуждает ужас перед бытием. Политическая же тенденция действует глупо и второстепенно.
Современный актер может элементарно представить изначальные аффекты существования, ненависть, иронию и презрение, эротику девок, смешных людей, громогласное, простое, убедительные антитезисы. Но там, где следовало бы показать благородство человека, он в большинстве случаев не справляется со своей задачей. Едва ли кто-нибудь может еще сыграть Гамлета, Эдгара.
Наряду с этим, однако, еще сегодня есть великолепные постановки моцартовских опер, вызывающих бурю восторга исполнения лучшей музыки прежних времен без приспособления к массовым инстинктам, более того, соответствующие самым высоким требованиям. Но вопрос, где же истина, в публике Пискатора или в публике Моцарта, был бы неправильно поставлен. Здесь нет альтернатив, поскольку речь идет о том, что не допускает сравнения; в одном случае об исчезающем формировании хаотического мгновения в сознании голого бытия в качестве ничто, в другом об искусстве, которое заставляет говорить бытие.
Музыка влияет сегодня на большинство людей, причем наилучших. Однако в отличие от архитектуры она и наиболее склонна воссоздавать прошлое. В этом ядро ее воздействия. Это действие не современной музыки, которая является для целого скорее интересной, чем волнующей, скорее экспериментирующей, чем наполняющей особенностью.
Наука. Наука и сегодня создает много замечательного. В естественных науках начался волнующий, быстрый прогресс в основных идеях и эмпирических результатах. Разбросанный по всем странам мира круг исследователей связан рациональным взаимопониманием. Один бросает, как мяч, другому полученные данные. Этот процесс обретает отклик в массе благодаря доступности результатов. Близкое к объективности видение в гуманитарных науках достигло микроскопической тонкости. Доступно стало никогда ранее неизвестное богатство документов и памятников. Достигнута уверенность в критике.
Однако ни бурное продвижение естественных наук, ни расширение материала гуманитарных наук не могло предотвратить рост сомнения по отношению к науке. Естественные науки лишены целостности созерцания; несмотря на их значительное единство, их основные идеи действуют сегодня скорее как рецепты, которые пробуют применять, чем как окончательно достигнутая истина. Гуманитарные науки лишены этоса гуманитарного образования; еще появляются, правда, содержательные работы, но они единичны и воспринимаются скорее как последнее завершение возможности, за которой, быть может, ничего не последует. Борьба, которая велась филологическим и критическим исследованием против философии истории как некоей целостности, завершилась неспособностью представить историю как целостность человеческих возможностей. Расширение объема, известного истории, на тысячелетия привело, правда, к внешним открытиям, но не к новому усвоению субстанциональной сущности человека чести. Кажется, что на прошлое опустилась пустота общего безразличия.
Кризис науки состоит, следовательно, не в границах их умения, а в сознании их смысла. С распадом целого перед неизмеримостью знаемого встал вопрос, стоит ли оно знания. Там, где знание, лишенное целостного мировоззрения, лишь правильно, оно ценится по своей технической пригодности. Оно погружается в бездонность того, что, собственно говоря, никого не интересует.
Причины этого кризиса отчасти становятся понятны из развития самой науки. Масса обнаруженного материала, уточнение и многообразие методов раздают все больше предпосылок, которые каждое новое поколение должно усвоить, прежде чем оно начнет работать. Кажется, что наука выходит за пределы того, что способен постигнуть человек. Прежде чем он осилит созданное до него, его настигнет смерть. Между тем там, где наука основана на определенном смысле, развиваются основные идеи и отношение к жизни, которые овладевают этой бесконечностью. Объем доступного знанию всегда был таков, что никто не мог полностью им овладеть. Однако средства к овладению каждый раз открывались как решающие шаги к пониманию. То, что есть наука, осуществлялось как целое в личности человека. Дошедшие из прошлого предпосылки обладают поэтому на данной ступени знания и умения, быть может, еще неиспробованной возможностью.
Тот факт, что сегодня повсюду ищутся корни, пробуются и сталкиваются друг с другом теоретические принципы в их многообразных возможностях, вызывает у дилетантов сомнение. Там, где вообще нет больше твердой точки, знаемое, по их мнению, висит в воздухе. Однако так воспринимает познание лишь тот, кто в нем не участвует. Творческие шаги к новым принципам колеблют действительно здание познания, но сразу же вновь утверждают его в последовательности исследования, которое сохраняет в новом смысле достигнутое, поставленное им под вопрос, для целого особенной науки.
Следовательно, не имманентное развитие науки в достаточной мере объясняет кризис, а лишь человек, которого затрагивает научная ситуация. Не наука сама по себе, а он сам в ней находится в состоянии кризиса. Историко-социологическая причина этого кризиса заключена в массовом существовании. Факт превращения свободного исследования отдельных людей в научное предприятие привел к тому, что каждый считает себя способным в нем участвовать, если только он обладает рассудком и прилежанием. Возникает слой плебеев от науки; они создают в своих работах пустые аналогии, выдавая себя за исследователей, приводят любые установления, подсчеты, описания и объявляют их эмпирической наукой. Бесконечность принятых точек зрения, в результате чего все чаще люди друг друга не понимают, лишь следствие того, что каждый безответственно смеет высказывать свое мнение, которое он вымучил, чтобы также иметь значение. Все стремятся "поставить на обсуждение" все, что приходит в голову. Огромное количество печатной научной продукции становится, наконец, в ряде областей выставкой хаотического потока, по существу, непонятых уже capita mortua* некогда живого мышления в головах людей массы. Там, где наука становится функцией тысяч заинтересованных в ней людей, принадлежащих к данной специальности по профессии, смысл исследования и литературы может вследствие усредненности переходить друг в друга. Поэтому в некоторых науках литературная сенсация в качестве ложного журнализма уже стала средством моментального успеха. Результатом всего этого является сознание бессмысленности.
* "Мертвая голова"; в переносном значении "лишенное смысла". Здесь "следов" (лат.).
Там, где в науке еще сохраняется континуум продолжающегося открытия, она часто возможна только посредством критерия технического подтверждения своей значимости, ибо изначальное желание знать больше не является целью. Тогда только премии за научные открытия двигают научное исследование, которое продолжается, несмотря на то что силы его парализованы. Тем самым становится возможным создание, которое видит объективный кризис там, где вина только в субъекте. Процесс духовного самоопустошения науки идет на пользу механизированному существованию масс, которое способно награждать премиями, которые заставляют талантливых людей продолжать планомерное исследование даже без иного научного смысла.
В массовом существовании высших учебных заведений проявляется тенденция уничтожить науку как науку. Она должна приспособиться к требованиям массы, которая заинтересована только в практической цели, в экзамене и связанными с ним правами; исследование получает поддержку лишь постольку, поскольку оно обещает практически осуществимые результаты. Это сводит науку к объективным знаниям, которые доступны рассудку и могут быть усвоены в обучении. Вместо университета, который живет в духовном беспокойстве "sapere aude",* возникает просто школа. Индивид обязательным планом занятий освобождается от опасности поиска своего пути. Без риска в свободе не может быть заложена основа возможности самостоятельного мышления. В результате остается виртуозная техническая специализация и, пожалуй, большие знания; решающим становится тип ученого, а не исследователя. То, что начинают считать это одним и тем же, является симптомом упадка.
* Осмелься быть мудрым (лат.).
Подлинная наука является аристократическим занятием тех, кто сам посвящает себя этому. Исконное желание знать, которое единственно предотвратило бы кризис науки, свойство отдельного человека и осуществляется им на свой страх и риск. Теперь, правда, считается невероятным, если человек посвящает свою жизнь научному исследованию. Но это никогда и не было делом толпы. К науке причастен лишь тот, даже если он применяет ее как профессию на практике, кто по своей внутренней направленности является исследователем. Кризис науки это кризис людей, который охватил их, когда они утратили подлинность безусловного желания знать.
Поэтому сегодня в мире установилось искажение смысла науки. Наука пользуется чрезвычайным признанием. Поскольку массовый порядок возможен только посредством техники, а техника только посредством науки, в нашу эпоху царит вера в науку. Но так как доступ к науке возможен лишь посредством методического образования, а удивление перед ее результатами еще не есть причастность к ее смыслу, то эта вера является суеверием. Подлинная наука это знание, в которое входит знание о методах и границах знания. Если же верят в результаты науки, которые знают только в качестве таковых, а не в связи с методом, посредством которого они достигнуты, то это суеверие в воображаемом понимании становится суррогатом подлинной веры. Создается уверенность в мнимой прочности научных достижений. Содержание этого суеверия следующее: утопическая компетентность во всем, умение создавать и технически преодолевать любую трудность, благосостояние в качестве возможности общего существования, демократии как справедливого пути для всех к свободе посредством решения большинства, вообще вера в положения рассудочного мышления как в догмы, которые считаются абсолютно правильными. Силе того суеверия подчиняются почти все, в том числе и ученые. Иногда она в отдельном случае как будто преодолевается, но сразу же появляется опять; это суеверие разверзает бездну между человеком, который подчинился ему, и критическим разумом подлинной научности.
Научное суеверие легко оборачивается во враждебность науке, в суеверие, которое ждет помощи от сил, отрицающих науку. Тот, кто в своей вере во всемогущество науки заставил молчать свое мышление перед лицом сведущего человека, знающего и указывающего, что правильно, разочарованно отворачивается при неудаче и обращается к шарлатану. Научное суеверие родственно мошенничеству.
Суеверие, противостоящее науке, принимает, в свою очередь, форму науки в качестве подлинной науки в отличие от школьной науки. Астрология, изгнание болезней заклинаниями, теософия, спиритизм, ясновидение, оккультизм и прочее привносят туман в нашу эпоху. Эта сила сегодня встречается во всех партиях и мировоззренчески выраженных точках зрения; она дробит повсюду субстанцию разумного бытия человека. То, что столь немногие люди обретают вплоть до их практического мышления подлинную научность, есть явление исчезающего самобытия. Коммуникация становится невозможной в тумане этого, вносящего сумятицу, суеверия, уничтожающего возможность как подлинного знания, так и действительной веры.
Философия. Ситуация философии характеризуется сегодня тремя неопределенными видами действительности: эпоха создала людей, лишенных веры, внедренных в аппарат; религия, прочно переданная церковным организациям, все-таки не находит больше в них творческого выражения, которое исходило бы из своего настоящего; философия за последнее столетие, по-видимому все больше превращаясь в учение и историю, теряет свое значение.
Неверие в мире технической аппаратуры выглядит как обвинение. Великолепные достижения человека, которые позволили ему заключить природу в нужные ему формы, привели с увеличением масс к душевной вялости бесчисленных людей, обвинить которых лично перед действительностью истоков их жизни и хода их жизни не посмеет никто. Однако если спросят, должны ли люди в своем большинстве отупеть на службе этому аппарату, то ответ может быть один: единственный путь-дальнейшее движение в рамках аппарата и усилия спастись, пребывая в нем. Ведь и неверующий не становится просто рабочей скотиной, но остается человеком. Именно поэтому для него самого ощутимо, что все стало мутным. Остается только слепая воля к изменению обстоятельств и самого себя. Готовность к этому растет, ибо человек не может не верить. В мире неверия кое-кто еще сохраняет в доброй воле данную ему возможность; но начатки гибнут в своем возникновении, если человек лишен традиции и зависит лишь от самого себя. Однако ни план, ни организация не достигнут того, на что способен лишь сам осуществляющий свою волю человек.
В ложной ясности, созданной сознанием массового обеспечения в качестве сознания того, что все вещи могут быть сделаны, утеряно необоснованное внутреннее присутствие далекого безусловного, которое до сих пор было в своем историческом образе действительным в виде религии. Историческая основа человеческой экзистенции стала как бы невидимой; религия, правда, продолжает существовать, управляемая церквами и вероисповеданиями, но в массовом существовании часто только как утешение в беде, как привычка к упорядоченному образу жизни, редко как действенная жизненная энергия. Наряду с действенностью церкви как политической силы религиозная вера отдельного человека встречается все реже. Великие традиции церквей часто выглядят сегодня в своей осознанности как восстановление собственного невозвратного прошлого при широком использовании всех современных идей. Церковь все менее охотно склонна терпеть самостоятельность независимого человека. В ней нет больше подлинной силы авторитета и свободы, но есть способность к решительному исключению самостоятельности в громадной концентрации ее духовного аппарата для господства над массовой душой и наполнении ее определенным содержанием.
Философское мышление испокон веку способствовало проникновению сознания в глубочайшие основы человеческого бытия, оно секуляризировало религию и сделало действительностью независимость свободного индивида. Человек не потерял основу, она лишь глубже освещалась в своей абсолютной историчности. Сомнительной эта действительность индивида оставалась лишь потому, что этот свет мог угаснуть и опустеть в чистом сознании, лишенном экзистенции. А в самом деле со второй половины XIX века, традиционная философия повсюду стала делом университетов, которые все реже являли собой общество философски мыслящих людей, сформировавших себя, исходя из собственных истоков, в передававших в виде мыслей то, что они осознали. Философия была оторвана от ее основы и утратила ответственность за возможность созданной ею действительной жизни, стала в качестве учения второстепенным явлением. Она пыталась оправдать свое существование перед лицом признанных, фактически превосходящих ее наук, определяя себя как чистую науку и пытаясь под именем теории познания утвердить как свое значение, так и значение наук. Фактически, несмотря на видимость ее значения в настоящем, она свелась к знанию ее истории. Но это было в большинстве случаев не столько проникновением в истоки, сколько оперированием принципами, проблемами, мнениями и системами. Будучи внешне филологической, внутренне рациональной, без какого-либо отношения к собственному существованию индивида, она продолжала свою достойную, благодаря унаследованной традиции строгого мышления, деятельность в школах, которые, несмотря на жаркую полемику в литературе, по существу, не отличались друг от друга (называясь идеализмом, позитивизмом, неокантианством, критицизмом, феноменологией, теорией действительности). То, что они обычно не знали Кьеркегора, не признавали Ницше философом, объявляя его поэтом и тем самым устраняя исходящую от него опасность, и тем не менее говорили о нем, хотя и отвергая его как ненаучного модного мыслителя, неспециалиста, служит характерным симптомом их беспомощности. Они превращали радикальные философские вопросы в безопасные для себя.
Подобная философия, не отвечающая поставленным перед ней требованиям, широко распространилась, но растворилась в хаосе. Перед ней стояла величайшая задача. Только в ней мог человек, неспособный больше жить в соответствии с церковной верой, удостовериться в своем собственном волении. Правда, на того, кто остается верным трансценденции в образе христианской веры, никто не смеет нападать, если только он не становится нетолерантным. Ибо в верующего можно привнести только разрушение; он может быть открыт философствованию и готов испытать распространяющееся и на него неустранимое в человеческом существовании сомнение, однако он обладает позитивностью бытия в историческом образе, она служит ему выходом и мерой, которые неминуемо приводят его к себе. Об этой возможности мы здесь говорить не будем. Сегодня неверие, распространяющееся как поток, прочно связано с нашим временем. Следует задать вопрос, возможна ли вообще вера вне религии. В постановке такого вопроса возникает философствование. Смысл философствования заключается сегодня в том, чтобы увериться, исходя из собственной основы, в своей независимой вере. Предшественниками, указующими путь, являются Бруно, Спиноза, Кант. Там, где религия утрачена, а она может быть только церковной, называть же что-либо другое религией не более чем бескомпромиссный обман существует либо фантазия и фанатизм суеверия, либо философствование. Но последнее есть вера лишь на основе своего понимания себя и благодаря ему; мыслящая философия стремится систематически доводить эту веру до ясности и связно сказать то, что действительно может быть узнано лишь в экзистенции, а не во всегда склонном оторваться от нее мышлении. Упомянутые фантазии не нуждаются в философии. Церковная религиозность может обойтись без нее, но может и искать ее, чтобы довести себя в своей сокровенности до полной ясности; церковная вера, как таковая, нуждается в своем существовании в качестве сообщества только в теологии. Философия же нужна индивиду как таковому, т.е. его свободе, пусть даже она с точки зрения теологии не более чем безумный риск, высокомерное притязание или иллюзия несчастных людей, отвергнутых Богом и неспособных найти спасение вне церкви.
Сегодня философия единственная возможность для тех, кто сознательно не ищет пристанища. Она уже не занятие узких кругов; по крайней мере в качестве вопроса отдельного человека, спрашивающего, как ему жить, она дело бесчисленно многих. Философия различных школ была бы оправдана, если бы она создавала возможность философской жизни. В данный момент она, рассеянная и рассеивающая, проявляется в кратких попытках и нигде не обладает целостностью.
Отсюда понятен и совращающий призыв, который мы уже долгое время слышим: вернуться от сознания к. бессознательности, к призыву крови, веры, почвы, души, к историческому и бесспорному. Религию, поскольку в нее, в ее исконность больше не верили, возвышали в своем отчаянии, доводя ее до абсурда; будучи, по существу, неверующими, люди хотели насильственно верить, разрушив сознание.
Этот призыв обманывает. Человек для того, чтобы остаться человеком, должен пройти через осознание. Следует лишь продвигаться вперед. Плоское осознание, которое все представляет как доступное познанию знание и как достигаемую цель, философствование должно преодолеть посредством ясного построения всех способов осознания. Нельзя больше прибегать к маскировке посредством отказа от сознательности, не исключая себя из движения в истории человеческого бытия. Сознательность стала для нас в нашем существовании условием, при котором может прорваться подлинное, утвердиться безусловное, станет возможным тождество с собственной историчностью.
Философствование стало основой подлинного бытия человека. Сегодня оно обретает свой характерный образ: человек, ввергнутый из субстанции стабильных условий в аппарат массового существования, пребывающий, утратив свою религию, в неверии, решительнее мыслит о собственном бытии. Из этого возникают типические, адекватные эпохе философские мысли. Первое уже не открывшееся божество, от которого все зависит, не мир, который существует; первое человек, который никогда не может удовлетвориться самим собой как бытием, но все время стремится выйти за свои пределы.