<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


10. "ИСКУССТВО" И "НАУКА"

а) Очень интересно получить ответ на вопрос: какое же место могут занимать искусство и науки с точки зрения чистого и строгого платонизма} Тут нас тоже ждут большие огорчения, если мы непоколебимо стоим на почве новоевропейского понимания этих предметов. В Новое время на Западе искусство и науки получили, как известно, полную свободу. Они предоставлены своим собственным законам, и никто не имеет права посягнуть на их самодовление. В особенности наука мыслится обычно как вечная и непоколебимая истина, как всепобеждающая сила, на которую никто не имеет права посягнуть. Таким хочет быть и искусство. Оно часто и бывает таким. Оно – свободно, никому и ничему не служит, оно – неприступно в своем величии и красоте. Поэты на все лады долбят о свободе творчества, даже и в тех случаях, когда они сами сознают себя весьма далекими от всякой свободы. Нет, поэтам и художникам очень хочется быть свободными, никому и ничему не служить, петь, как поет птица в лесу. Такие выражения, как "придворный поэт" или "тенденциозное искусство", имеют прямо ругательный смысл. Ими любят унизить художника, напоминая ему о том, что он писал из-за денег, ради наживы или заработка. Кант и другие, давшие классическую теорию "незаинтересованного удовольствия", при всем самом отрицательном к ним отношении, негласно признаются, можно сказать, решительно всеми. Отъявленные позитивисты, материалисты и "реалисты" очень любят ругнуть "буржуазного" художника за то, что он кому-нибудь угождал и получал за это деньги. И на Западе еще не было более популярной и более очевидной, более для Запада характерной эстетической теории.

Всматриваясь в эту оценку искусства и науки, мы без труда можем заметить, что при всей ее общераспространенности и общепонятности она, несомненно, имеет в своем основании некую условность и, можно сказать, вероучение, отнюдь не обязательное в силу одной логики. Свобода искусства и общеобязательность, всемогущество науки – суть не больше как своего рода мифы, опытный корень для которых не так уже и трудно установить. Зададим себе вопрос: кому нужно абсолютно свободное искусство и абсолютно всемогущая наука? Искусство – абсолютно свободно, оно не подчиняется никаким законам, кроме своих собственных, оно имеет право нарушать и разрушать всякие иные законы и становиться на их место: кому все это надо?

b) Что искусство не может удовлетворить всех потребностей жизни, это само собой понятно. Человеку хочется есть и пить, ему хочется удовлетворять свои телесные инстинкты. Искусство для этого слишком отвлеченно, слишком духовно. Значит, такое "свободное искусство" предполагает, что кто-то иной будет доставлять средства для жизни и что-то иное будет властвовать в жизни, например, в теле. Раз само оно не удовлетворяет всех потребностей жизни, а тем не менее живет своею собственной абсолютно свободной жизнью, претендующею на то, чтобы занять место всякой другой жизни или, по крайней мере, не считаться с нею, то ясно, что такое "свободное искусство" необходимо предполагает какую-то иную жизнь, которая не есть оно само и которая является источником полного удовлетворения человеческих потребностей, причем оно претендует на то, чтобы стать на место этой жизни или, по крайней мере, не считаться с нею. Сейчас я употреблю термин, который и должен разоблачить подлинную социальную природу "свободного искусства", и, таким образом, наш вопрос "кому оно нужно?" приведет к подлинному вскрытию той условности, которая лежит в его основании. Именно, "свободное искусство" есть не что иное, как типично либеральная идея; она нужна либералам.

Что это значит? Либерализм, как, правда, и все на свете, живет противоречием. Но это противоречие только формально обще и одинаково для всего. По содержанию же своему оно везде разное. И вот, спецификум либерального "противоречия" заключается в том, что либерализм весь живет на счет известного политически-экономического и культурно-социального режима и в то же время систематически разрушает его. Конечно, в нем есть нечто новое и самостоятельное, почему он и называется таким именем; но главная его роль – разрушительная, несмотря на то, что либерал весь с головы до ног, и культурно, и экономически, и политически, выкормлен тем самым режимом, который он разрушает, и весь целиком стоит на плоскости этого режима. Таким образом, "свободное искусство" диалектически необходимо отождествляется с либерализмом, и либерализм есть его социальная природа. Ни Средние века, сурово подчинявшие себе всякое искусство ради услужения себе, ни, наконец, русский коммунизм, признающий всерьез только пролетарское искусство, – органически не могли и не могут допустить существования "свободного искусства" и "незаинтересованного", "бескорыстного" наслаждения. Свободное искусство могло существовать только в эпохи развала того или иного культурно-социального режима, когда этот режим кормил революционеров, а революционеры, пользуясь его культурными и экономическими ресурсами, разрушали его и подготавливали революцию. Тогда и лозунги в защиту свободного искусства имели свой полный смысл. Так было в Средние века накануне возрожденской революции; так было при старом режиме в Европе, когда короли кормили просветителей и революционеров; так было в России, когда Толстой и всякие высокие и низкие "освободители", сами владея большим состоянием и привилегиями, помогали революционерам и подрубали дерево, на котором сами сидели. Но так не может быть в сильном и крепком режиме, не умирающем, но рассчитывающем на долгую жизнь. Всякую такую "свободу" в Средние века сжигали, а теперь расстреливают.

с) Нетрудно также показать, что и миф о всемогуществе и абсолютной самостоятельности науки также содержит в себе либеральную подоснову. Тут полная аналогия с вышеприведенным рассуждением о социальной природе свободного искусства. Абсолютно свободная наука в социальном смысле положительно вредна всякому устоявшемуся или рассчитывающему на устойчивость режиму. Свободная наука хочет опять-таки стать на место всего. А тем не менее по самому существу своему она вовсе на это неспособна. Всякая наука прежде всего абстрактна; она идет от рассудка и говорит только рассудку; действительность захватывает она не целиком, а лишь отвлеченно, в формулах, числах и понятиях. Человеку же хочется и верить, и любить, и ненавидеть. Он верит в тот или иной миф или божество, любит их или ненавидит, проклинает. Иной любит Бога, а иной от Него корчится. Наука же холодна, абстрактна, рассудочна. Она не должна и не может быть полной и абсолютной истиной. Значит, если она получает полную и абсолютную свободу, т.е. получает право заменять все и становиться на место всего, на место всей истины, то это возможно только тогда, когда что-то другое является источником полной и цельной жизни, на средства чего и живет наука. Если наука принципиально ограничена и несвободна, тогда остается время, досуг и логическая возможность заниматься чем-то другим и высоко ценить и культивировать нечто другое. Но вот, наука – абсолютно свободна и всемогуща, будучи, по существу, не чем иным, как абстрактным и рассудочным построением. Это значит, что она живет соками чего-то иного, на место чего она готова стать ежеминутно. Это, несомненно, признаки либерального мировоззрения. Это возможно тогда, когда существуют в данном режиме такие дураки, которые даром кормят своих собственных разрушителей. Только при этих условиях и могут существовать как сами разрушители, так и их необходимое социальное орудие, нужное только им и больше никому другому, т.е. это свободное искусство и абсолютно свободная, всемогущая и самодовлеющая наука. И если для Запада как раз характерны эти идеи свободных наук и искусств (тут эти идеи были всегда "передовыми"), то это только потому, что почти вся история Запада есть не что иное, как либеральная критика средневековья. В этом вся его "душа". В этой мере только и имеет смысл свободная наука и свободное искусство. Но, повторяю, если бы средневековое мировоззрение было бы покрепче, оно никогда не допустило бы никаких свободных наук и искусств. Наука, искусство, философия не только "слуги богословия", но слуги всякого твердого режима. Пролетарское государство, например, никак не может и не должно допускать существования свободного искусства и свободной науки. Допустите свободную науку, и она начнет вам опровергать теорию Дарвина или механику Ньютона. Нам хочется происходить от обезьяны, и теперь на Западе такая теория вызывает только улыбку, а в Америке даже запретили преподавать ее в школах. Как же нам быть? Необходимо запретить опровержение Дарвина, а на опровержение Эйнштейна необходимо отпустить большие средства, потому что неловко ведь всерьез ставить вопрос о конечности мира и непространственности материи. Дж.Бруно сожгли в свое время совершенно правильно и логично. Что же иначе с ними делать, с идейными-то? Так же правильно и логично и теперь уничтожаются представители средневекового мистицизма. Это не мешает, конечно, тому, чтобы иные, в порядке недомыслия, объединяли какой-нибудь нелиберальный строй со свободой науки

d) После всех этих предварительных замечаний уже не окажутся столь дикими, как они часто оказывались, взгляды Платона на искусство и науку. Только плохо то, что во все времена было слишком много всяких исправителей и парикмахеров, которые старались исправить и причесать Платона на европейский лад. Совершенно ясные и недвусмысленные заявления Платона старались истолковать так, чтобы было как-нибудь поприличнее, не так уж тяжко, чтобы в конце концов осталось хоть какое-нибудь место какому-нибудь искусству. Ведь и в самом деле обидно и досадно всякой либеральной личности: такой "платонический" философ, как сам Платон, и вдруг – опровержение всякого искусства и даже всякой красоты! Не правда ли, тут что-то скандальное? Из анализа этих обычных недоумений можно себе представить, какая бездна лежит между античным платонизмом и западным либеральным мировоззрением, как трудно западному комментатору стать на точку зрения Платона и какое огромное непонимание характеризует всякого, кто не умеет увидеть и понять всю внутреннюю связь платонизма с отрицанием свободного искусства и науки.

Социальное бытие есть торжество вечной идеи. Социальное бытие покоится в вечности. Нет никакого ни прогресса, ни даже истории. Все устремлено к подчинению вечной идее и к восприятию ее на себя. Ну, какое же тут, скажите на милость, возможно свободное искусство и свободная наука? Да и нужны ли вообще искусство и наука?

Я категорически утверждаю, что т.н. платоновская эстетика есть не что иное, как отрицание самого искусства в его корне. Это не борьба одного направления в искусстве с другим, не защита одного вида искусства взамен другого. Это – отрицание всякого искусства, уничтожение самого принципа искусства, удушение самого корня его. Об искусстве и красоте может идти разговор до тех пор, пока не поставлены на очередь вопросы жизни, пока идет логика, феноменология, психология и теоретическая эстетика. Да, в этом смысле есть красота, есть Эрос, есть искусство. Но ведь мало ли какие вообще существуют в человеке инстинкты и потребности! Их можно разобрать, описать и изучить, и это будет целая наука о человеке. Но все это еще ничего не говорит о том, должны ли эти инстинкты и потребности допускаться как социальная жизнь и нужно ли их культивировать и считать ценными в обществе. Вот я и утверждаю, что платонизм с диалектической необходимостью исключает всякое искусство, что социальная природа платонизма не нуждается в искусстве и открыто ему враждебна, что допустимо для него только такое "искусство", которое будет всецело в услужении религии и церкви. Само собой ясно, что такая мера подчинения искусства монашеским потребностям уже лишает его черт не только свободного искусства, но почти искусства вообще. Однако посмотрим, что говорит сам Платон.

е) Платон сурово нападает на тех "поэтов и повествователей", которые "худо рассказывают о людях самые важные вещи, будто многие хотя и несправедливы, однако же наслаждаются счастьем, а справедливые бедствуют, и будто бы несправедливое, если это утаивается, полезно, а справедливость – добро только чужое, для нас же она – вред". "Говорить все такое мы, конечно, запретим, а прикажем и петь и рассказывать противное тому" (III 392ab). Это – основной принцип платоновской "эстетики". Поэзия – на службе у морали и религии. Более подробно этот тезис развивается на почве платонического учения о подражании. Его тоже постоянно искажают исследователи.

"Мифологи и поэты" повествуют "либо путем простого рассказа, либо посредством подражания, либо тем и другим способом" (392d). Так, например, в начале "Илиады" поэт рассказывает о просьбе Хриса у Агамемнона отпустить его дочь, о гневе Агамемнона и пр., а потом начинается речь самого Хриса, где тот говорит уже не от себя, а изображает говорящим Хриса. Это и есть "подражание" (392е – 393b). "Поэт" подделывается под другого либо голосом, либо видом – словом, подражает ему. "Если же поэт нигде не скрывает себя, то вся его поэма, все его повествование идет без подражания" (393с). Вот и ставится вопрос: "Позволят ли у нас поэтам составлять повести чрез подражание или частью чрез подражание, частью нет и каков должен быть тот и другой способ, или подражание вовсе не позволять?" (394d).

Платон резко высказывается против подражания. "Всякий может хорошо исполнять одну должность, а не многие; если же и берет на себя это, то, хватаясь за многое, ни в чем не успеет столько, чтобы заслужить одобрение... Стало быть, приступая к достойным внимания делам, едва ли кто исполнит в них все и, подражая многому, едва ли сделается подражателем, когда одни и те же люди не в состоянии хорошо подражать даже двум вместе, по-видимому, близким родам подражания, т.е. сочинить комедию и трагедию... И рапсодисты-то не могут быть вместе актерами... Мне кажется, что человеческая природа рассечена на мельчайшие части, так что хорошо подражать многому и обращаться с предметами, по отношению к которым подражания суть подобия, она не в состоянии" (394е – 395b). Такое подражание ведет к рабству. Тут представление совершенно обратное западному. Запад думает, что свободно искусство именно тогда, когда оно ничему не "подражает", но живет по своим собственным законам. Платон тоже отрицает подражание как несвободу, но требует подражания вечным идеям, и уж тут для него подлинная свобода. Правда, подражать идеям в чистом искусстве невозможно. Оно для этого слишком несерьезно. Подражать может только жизнь. И поэтому "эстетика" Платона есть не теория искусства, но теория художественно-благоустроенной жизни. "Итак, если мы хотим удержать прежнюю свою мысль, то стражи у нас, оставив все другие искусства, обязаны быть тщательнейшими художниками общественной свободы. Им не следует заниматься ничем, что не ведет к этому. Ничего иного не должны они делать и ничему иному не должны подражать. Когда же и будут, то их подражание должно начинаться с самого детства и быть приспособленным к их обязанностям, чтобы, т.е., сделать и их мужественными, благоразумными, благочестивыми, свободными и т.п. А что несвободно, или, как иначе, постыдно, то да будет чуждо их деятельности и подражания, чтобы из-за подражания не вкусили этих самых вещей. Или ты не знаешь, что, будучи повторяемо с юности, оно переходит в нрав и природу, отпечатлевается и в теле, и в голосе, и в уме?.. Так не позволим... чтобы эти люди, будучи мужчинами, подражали женщине, молодой или престарелой, ссорящейся с мужем или ропщущей на богов и величающейся, почитающей себя счастливою или бедствующей, скорбящею, жалкою. Не наше дело, что она страдает, любит или мучится родами... Я думаю, что стражи не должны даже привыкать ни к словесному, ни к драматическому представлению бешеных. Нужно, без сомнения, узнавать бешеных и лукавых людей – мужчин и женщин; но совершать их дела и подражать им не нужно... Ну, а кузнецам и прочим мастеровым, перевозчикам на весельных судах и начальникам их либо другим в этом роде людям нужно ли подражать?.. Ну, а ржанию лошадей, мычанию быков, шуму рек, реву морей, грому и всему подобному – будут ли они подражать?" Конечно, все это исключается (395с – 396b). Платон не без издевательства заключает: "А кто, стяжав, по-видимому, мудрость быть многоразличным и подражать всему, придет со своими творениями и будет стараться показать их, этому мы поклонимся как мужу дивному и приятному и, сказав, что подобного человека в нашем городе нет и быть не должно, помажем ему голову благовониями, увенчаем овечьею шерстью и вышлем его в другой город. Сами же, ради пользы, обратимся к поэту и мифологу более суровому и не столь приятному, который у нас будет подражать речи человека честного и говорить сообразно типам, постановленным нами вначале, когда мы приступили к образованию воинов" (398ab).

Аналогично рассуждает Платон и о музыке. Он отвергает мелодии плаксивые и печальные (398de), разнеживающие и пиршественные (398с). Нужны только дорийская и фригийская мелодии. "Оставь мне ту, которая могла бы живо подражать голосу и напевам человека мужественного среди военных подвигов и всякой напряженной деятельности, человека, испытавшего неудачу, либо идущего на раны и смерть, или впавшего в какое иное несчастье и во всех этих случаях стройно и настойчиво защищающего свою судьбу. Оставь мне и другую, которая бы опять подражала человеку среди мирной и не напряженной, а произвольной его деятельности, когда он убеждает и просит либо бога посредством молитвы, либо человека посредством наставления и увещания, когда бывает внимателен к прошению, наставлению и убеждениям другого и свою внимательность по силе разумения оправдывает делом, когда он не кичится, но во всем этом поступает благоразумно и мерно и довольствуется случайностями. Эти-то две мелодии напряженности и произвола, людей несчастных и счастливых, благоразумных и мужественных, эти две оставь мне мелодии, наилучшим образом подражающие голосу" (399а-с). Платон против многострунных и сложных инструментов. "Значит, для пользы города тебе остаются лира и цитра... а пастухи в поле будут употреблять свирель" (399d). Есть рецепты и о метрах (399е – 401а).

i) До сих пор еще не все окончательно ясно. Ясно, что сущность искусства заключается в подражании. Ясно, что подражание может быть допускаемо только в очень ограниченных размерах: оно должно быть на службе у морали. Но не ясно, есть ли это критика искусства вообще. Не есть ли это просто защита одного стиля искусства против другого, одного вида и направления искусства против другого? Ответом на эти вопросы является знаменитое рассуждение Платона о подражании, предлагаемое им в X книге "Государства".

"Относительно каждого множества, означаемого одним именем, мы обыкновенно берем какой-нибудь отдельный вид (είδος)". Возьмем несколько скамей и столов. Их много. "Но идей-то – относительно этой утвари – две: одна – идея скамьи и одна – стола... И не говорим ли мы обыкновенно, что художник той и другой утвари делает ее, смотря на идею, – тот скамей, этот – столов, которыми мы пользуемся, и прочее таким же образом? Ведь самой идеи-то не производит ни один художник" (596b). Что же делает художник? Есть один художник, "который все делает, что делает каждый из ремесленников". "Тот же самый ремесленник не только в состоянии сделать всякую утварь – он делает и все, произрастающее из земли, он производит и всех животных, и все прочее, и себя. Кроме того, он созидает и землю, и небо, и богов – все работает и на небе, и в Аиде, под землею". Но, далее, "разве не сознаешь, что и сам ты некоторым-то способом можешь сотворить все это?" Способ – "нетрудный, но многократно и скоро выполняемый". "Не угодно ли взять поскорее зеркало и идти с ним всюду: тотчас сотворишь и солнце, и то, что на небе, тотчас и землю – себя, и прочих животных, и утварь, и растения, и все, о чем мы теперь только говорим", причем "это-то будут явления, а не действительно существующие вещи". "К числу таких художников относится, полагаю, и живописец". "Он не действительно делает, что делает, хотя, например, скамью в некотором-то смысле делает и живописец... но только как явление". И столяр "делает не вид, который мы назвали сущностью скамьи, а какую-нибудь скамью... Но если делает он не сущность, то делает не сущее, а нечто такое, что только кажется сущим, в самом же деле не существует. Поэтому, кто дело скамейного мастера или какого-нибудь другого ремесленника назвал бы делом вполне сущим, тот говорил бы, должно быть, неправду" (596b – 597а).

Итак, "не троякая ли какая-то бывает скамья: одна – существующая в природе, которую, можно сказать, думаю, сотворил бог... одна опять, которую построил плотник... и, наконец, одна, которую нарисовал живописец... Стало быть, живописец, скамейный мастер, бог – три предстоятеля над тремя видами скамей... Бог-то, либо потому, что не хотел, либо по какой необходимости, чтобы в природе сотворена была не больше как одна скамья, так и сотворил одну и единственную скамью, а две или более таких насаждены богом не были и не будут... И это потому... что если бы он сотворил их две по одной, то опять явилась бы одна, которой вид имели бы обе они, и сущая скамья была бы та одна, а не эти две... С этою-то мыслью, думаю, бог, желая поистине быть творцом действительно сущей, а не какой-нибудь скамьи и не каким-нибудь скамейным мастером, родил ее в природе одну... Так хочешь ли, мы назовем его насадителем этого или подобным ему именем?.. А плотника, стало быть, не назовем ли художником скамьи? Да. Неужели и живописцу не дадим имени ее художника и творца? Ни в каком случае... Мне кажется, самое приличное ему название будет подражатель тому, что те производят... Стало быть, ты называешь его подражателем третьего рождения после природы?.. Следовательно, то же самое будет и творец трагедии: это – подражатель, занимающий третью степень после царя истины, как и все другие подражатели" (597b-е).

Эта теория чистой фиктивности искусства прямолинейно развивается дальше. Живопись изображает вещь с какой-нибудь одной стороны, а не со всех. Значит, она изображает ее не как она есть, но как она является и кажется. Значит, и в этом смысле "искусство подражания далеко от истины" (598а-d). "Добрый поэт, если хочет прекрасно делать, что он делает, необходимо должен знать дело, а иначе он не в состоянии будет совершить его". Если поэт только изображает какую-нибудь вещь, а сам сделать ее не может, то это только значит, что он водится представлением, а не сущим. "Ведь кто, мне кажется, в самом деле был бы знатоком того, чему подражает, тот гораздо скорее занялся бы самыми делами, чем подражанием, и постарался бы на память оставить много собственных прекрасных дел, тот направил бы свою ревность к тому, чтобы более быть прославляемым, чем прославлять" (598е – 599b) Таким образом, никакое искусство не может сравниться с жизнью и с творчеством реальных вещей. Гораздо лучше быть самому врачом, чем изображать его в поэзии. Платон спрашивает о Гомере и других поэтах: "Был ли кто-нибудь из них врачом, а не подражателем только врачебных слов? Кого какой-нибудь древний или новый поэт, по рассказам, сделал здоровым, подобно тому, как вылечивал Асклепий? Или каких оставил он учеников врачебной науки, как этот оставил детей?" "Не будем делать им вопросов и применительно к другим искусствам. Пройдем это молчанием. Но как скоро Гомер решился говорить о делах величайших и прекраснейших, о войнах и военачальниках, об устройстве городов и воспитании людей, то справедливо будет спросить и поиспытать его: любезный Гомер! Если ты относительно добродетели не третий от истины художник образа, – художник, названный у нас подражателем, – а второй, и можешь знать, какие занятия делают людей лучшими и худшими, частно и публично, то скажи нам, который из городов лучше устроился при твоей помощи, как при помощи Ликурга – Лакедемон или как при помощи многих других – многие великие и малые города? Почитает ли тебя какой-нибудь город добрым своим законодателем, принесшим ему пользу? Италия и Сицилия обязаны Харонду, а тебекто?" (599b-е). Нигде Гомер не начальствовал на войне, не участвовал в технике и изобретениях, не создал никакого "гомерического образа жизни" вроде того, который именуется "пифагорейским образом жизни", и т.д. и т.д. (599е – 600е). Итак, "все поэты, начиная с Гомера, суть подражатели образов добродетели и других, которые описываются в их стихотворениях, а истины они не касаются, подобно тому, как мы сейчас говорим о живописце, который, сам не зная сапожного мастерства, рисует сапожника, и рисунок его невеждам, видящим только краски да образы, кажется действительным сапожником" (600 – 601а). Утилитаризм "искусства" формулирован со всей непосредственностью: "Сила, красота и правильность каждой утвари, каждого животного и каждого действия не для иного чего бывает, как для употребления. Не для этой ли цели делается или происходит все?" (601d). Художник же вовсе не этим интересуется. "Ведь он будет изображать-то то, конечно, имея в виду не знание каждой вещи, – почему она нужна или полезна; его подражание направится, как видно, к тому, что кажется прекрасным невежественной толпе" (602ab). Вывод окончательный гласит так: "Итак, в этом, как теперь открывается, мы согласились достаточно, что, т.е., во-первых, подражатель не знает ничего, как должно, чему подражает, и подражание есть какая-то забава, а не серьезное упражнение; во-вторых, все, занимающиеся трагическою поэзией и пишущие ямбами и героическими стихами, суть, сколько можно более, подражатели" (602b).

g) Все это настолько красноречиво говорит само за себя, что едва ли нуждается в пространном комментарии. Свободное искусство не существует для платонизма. X глава "Государства" с полной очевидностью показывает, что Платон всемерно возвышает реальное творчество и реальное взаимообщение людей – наперекор фиктивному творчеству в искусстве. Искусство – праздная забава. Искусство развращает нравы. Я не привел многих других текстов из Платона о подражании. В них Платон оценивает искусство прямо как безнравственное занятие. Искусство допустимо только ради служебных целей. Отдавая всякую дань уважения Гомеру как величайшему поэту, Платон, тем не менее, прямо говорит: "Однако же знай, что он должен быть принимаем в город, насколько лишь берутся в расчет его гимны богам и похвалы добрым людям" (607а). "Пусть она [поэзия,] не обвиняет нас в жестокости и грубости; скажем ей, что философия и поэзия издавна в каком-то разладе" (607b). Мы, говорит Платон, "сами сознаем себя в восторге от нее, но быть предателем того, что кажется истинным, нечестиво" (607с). Ясно, что "подражание" противопоставляется у Платона не просто "рассказу", но реальному рассказу о реальных фактах. Например, в богослужении слова и действия идут от реальных личностей к реальным божествам. Это, следовательно, не есть подражание. Там же, где человек говорит не прямо от себя лично, но как бы нечто рисуя и изображая, там будет уже подражание. Слово "подражание" лучше было бы заменить словом "изображение" или "воспроизведение". Но если так, то критика подражания есть в устах Платона критика искусства вообще. Подражание и искусство нужны Платону лишь как оформление самой жизни, причем, конечно, жизнь эта – "идеальная", по идеям, т.е., прежде всего, религиозная и мистическая. Следовательно, то искусство, которое признает Платон, ни в каком случае не может выходить за пределы иконописи, церковного пения и храмового зодчества. Вне этого оно может кое-где играть второстепенную, служебную роль, так, чтобы на него не обращать особенного внимания и не отвлекаться от предметной истины.

h) После всего вышесказанного не стоит особенно распространяться о положении и характере наук в платоновском социальном строе. Прежде всего, это, конечно, не есть нечто самостоятельное. Они все должны вести только к созерцанию бытия божественного. Арифметикой граждане должны заниматься "не как люди простые", но нужно, чтобы они "входили своею мыслью в созерцание природы чисел не для купли и продажи, как занимаются этим купцы и барышники, а для войны и самой души, с целью облегчить ей обращение от вещей становящихся к истине и сущности" (VII 525с). Только "малая часть" геометрии занята практическими и техническими целями. Большая же часть ее "должна смотреть, что здесь направляется способствовать легчайшему усмотрению идеи Блага" (526de); "геометрия всегда есть знание сущего" (527b). Астрономия также должна меньше всего засматриваться на красоту неба. "Под именем науки, повторяю, которая заставляет душу смотреть вверх, я не могу разуметь ничего иного, кроме того, что рассуждает о сущем и невидимом, по верхам ли зазевавшись или зарывшись внизу, приобретает кто известное знание. Если же хотят приобрести знание, зазевавшись вверху на что-либо чувственное, то утверждаю, что и не узнают ничего, ибо такие вещи не дают знания, и душа будет смотреть не вверх, а вниз, хотя бы кто хотел узнавать вещи, плавая на море или лежа на земле лицом навзничь" (529bс). "Небесным разнообразием... надобно пользоваться в значении образца для изучения предмета невидимого" (529de). Это – первое. Далее, науки не только суть служительницы монашеского созерцания и богословия, но и самый характер их, виды их также связаны с основной социальной сущностью платонизма. А именно, это науки исключительно пластически-архитектонического характера. Этоарифметика, геометрия, астрономия, музыка и диалектика. Все эти науки оперируют или просто числом, или четкими и резкими идеями. Распространяться о структуре этих наук здесь не место; я это делаю, кроме того, в другом месте. Но чрезвычайно важно помнить, что самый выбор этих наук обладает подлинно платонической природой. Античному платонизму чуждо всякое историческое знание, потому что для появления истории необходима специфическая острота восприятия времени и чувство важности и неповторимости современного потока. Платонизм же есть теория вечности, или, вернее, принципиального равновесия вечности и времени, когда время нисколько не выпирает из вечности и не дает ничего нового. Это приводит к тому, что платонизм в своей социальной структуре космичен, но не историчен и что никакая история не могла занять никакого места в этой системе платонических наук. Тем более отвратительны платонику всякие прочие науки и среди них в особенности экономические, политические или технические. Для платоника всякая политическая экономия – печальная необходимость; и он заинтересован в ней не более, чем в хорошем ватерклозете.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)