<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


§6. Внешне-качественные модификации

1. Гладкость (leios)

Этот термин Платон употребляет в широком смысле, имея здесь в виду не только гладкость в собственном смысле слова, но и ровность, отсутствие шероховатости, плавность и мягкость. Эту гладкость Платон резко противопоставляет шероховатости в "Тимее" (63е) и видит ее прежде всего в обыкновенных физических телах, которые благодаря ей и получают для него эстетическое значение (Soph. 266c, Phaed. 110d). Имеется у него и анатомо-физиологическое понимание: мясо прикрепляется к костям при помощи самого чистого, самого гладкого (leiotaton) и самого жирного рода треугольников (Tim. 82d); для костей берется "чистая и гладкая" земля (Tim. 73b).

Однако физическими телами дело здесь не ограничивается. Термин этот употребляется Платоном также и в отношении души и добродетели (R.P. II 364d, Crat. 408с). Говорится о необходимости "гладкого", то есть уравновешенного настроения для беременных женщин (Legg. VII 792е).

Специальный эстетический смысл имеют для Платона "гладкие" звуки (Tim. 67b). О "плавности и красоте звука" Платон специально говорит в "Кратиле" (427b – "легкость" и 434с – "легкость и мягкость", 406а, Tim. 67с). Но эстетическая ценность гладкости или легкости ощущается Платоном не только в отношении неодушевленных вещей. Набрасывая портрет Теэтета, Платон рисует в нем середину между людьми слишком порывистыми г. науке и слишком тупыми. "Этот направляется к учению и исследованию так легко ("гладко"), беспрепятственно, с успехом и с великой кротостью, подобно потоку масла, текущему без шума" (Theaet. 144b). Гладкость, или беспрепятственная легкость, несомненно, играет здесь существенную эстетическую роль при обрисовке внутреннего характера Теэтета.

2. Легкость

Coyphotës – "легкость", coyphos – "легкий". Но у Платона имеются и специально термины, относящиеся к легкости. Если оставить в стороне критикуемое Платоном субъективистское представление софистов о чувственных качествах, в том числе о тяжелом и легком (Theaet. 178b), а также элементарное представление о необходимости на Крите в связи с рельефом местности носить только легкое оружие (Legg. I 625а), то необходимо отметить, что Платон довольно охотно употребляет слова "легкость" и "тяжесть" также относительно психологических или морально-психологических переживаний (R.P. VII 524а, Legg. II 671b, IV 717с, IX 863с, XI 935а, ср. Menex. 248e). Однако Платон подчеркивает относительность понятия легкости, когда это последнее берется в отрыве от сущности данной вещи. Сущность всегда одна и та же; но внешнее явление веши содержит в себе моменты то более тяжелые, то более легкие (R. Р. IV 438с, V 479b), так что в одной вещи могут совмещаться и моменты легкости и моменты тяжести (Phileb. 14d). Поэтому легкость и тяжесть получают для Платона свой настоящий философско-эстетический смысл тогда, когда они начинают трактоваться космологически в традиционно-античном смысле слова: все легкое поднимается вверх, а тяжелое опускается вниз (Tim. 62c, 65e); и это касается прежде всего вопроса о распределении земли, воды, воздуха и огня в мировом пространстве (53а, 63d). В конце концов эта легкость и тяжесть вместе с зависящими от них движениями объявляются результатом действия мировой души, которая в соединении с разумом создает не только все внутренние состояния душ, но и всю стихию физических качеств вместе с их противоположностями, куда относятся также тяжесть и легкость (Legg. X 897а). Для философской эстетики важно здесь то, что самое прекрасное трактуется у Платона как огонь, всегда стремящийся кверху и создающий собою все небесные светила, будучи максимально легким и тонким. Наконец, несомненно эстетический смысл имеет еще и такое суждение Платона (Ion 534b): "Поэт – это существо легкое, крылатое и священное".

3. Тонкость

Leptos – "тонкий". Если миновать текст о том, что худоба ("тонкость") и непристойность возникают в результате пороков (Legg. I 646b), то остальные тексты имеют у Платона натурфилософский смысл: вода в смешении с огнем – тонкая и подвижная (Tim. 59d); золото – из наиболее тонких частей, плотных и равномерных (59b); все запахи тоньше воды и грубее воздуха (66е), тонкое и чистое дуновение воздуха и мутное и густое дуновение воды (92b). В контексте космологического обобщения термин этот, несомненно, получает у Платона эстетический смысл.

4. Острота

Немаловажную роль при изучении эстетических интуиции Платона играют три термина – oxytes, "острота", oxys, "острый" и oxeös, "остро". Эти термины только очень редко имеют у Платона буквальное значение.

Вместе со всей античностью Платон называет высокие звуки "острыми", а низкие звуки "тяжелыми" (Phileb. 17с). Если угодно, тут можно находить только одну физическую заостренность и больше ничего. Но даже и здесь, в этой физической акустике, несомненно, сказывается общегреческая эстетическая интуиция, плохо различавшая звуки и тела, полагавшая, что в высоком тоне обязательно скрывается какая-то тонкость и легкость звука, и потому помещавшая его выше других звуков в противоположность низким звукам, трактуемым как "тяжелые". Уже тут, несомненно, кроется элементарная звуковая эстетика, непонятная в новое время, хотя и здесь, но, правда, уже в качестве метафоры, все еще продолжают говорить о "верхних" и "низких" звуках. Метафорой это нужно считать потому, что в звуке как таковом, если его понимать вне античного эстетического материализма, совершенно нет ничего ни высокого, ни низкого, ни толстого, ни легкого, ни тяжелого. О "высоких" и "низких" тонах с обозначением их как "острых" и "тяжелых" читаем у Платона вообще не раз (Prot. 332с, Conv. 187b, Phaedr. 268e, Theaet. 163c, Phileb. 26a, Soph. 253a, Tim. 80b; об "острых" и "тяжелых" ударениях в слове – Crat. 399b). Здесь отнюдь еще нет той семантической стертости, которой отличается наша современная привычка говорить о "верхних" или "низких" звуках. Здесь везде – несомненная эстетика, пусть хотя бы и элементарная.

То же надо сказать и о зрительных ощущениях Платона. Тот, кто понимает античную эстетику, должен понимать также и то, почему Платон, например, связывает огонь с наибольшей остротой (Tim. 56a, d); сюда нужно отнести и обычное его представление об "остроте" пирамиды, являющейся основанием огня (57а, 61de). Особенно, когда Платон говорит о наибольшей остроте зрения в связи с небесными видениями души и небесным зрением, не очень остром у недавно посвященного (Phaedr. 250de), то и здесь, конечно, дело не обходится без эстетики. Рассуждая о видах риторики, Платон рекомендует "остро чувствовать" (aisthanesthai – "чувственно воспринимать") каждый такой вид (Phaedr. 263b), в чем тоже сказывается ярко расчлененный и структурно-упорядоченный характер эстетического и художественного предмета у Платона, и прежде всего зрительного и слухового, но в самом широком смысле слова. Нет никакой эстетики только в таких текстах Платона, где острота понимается в буквальном смысле слова, например, в своей противоположности тупым предметам (Lys. 215e) или где говорится об остроте зрения в противоположность слепоте (R.P. VI 484с) и об остроте ощущений вообще в противоположность "тупому" зрению (Euthyd. 28ld). Когда же, например, рассуждение идет в космологическом плане, то переход от горечи к остроте при описании анатомо-физиологических процессов (Tim. 74c, 82e, 83ab, 86e) едва ли обходится без эстетических элементов в античном смысле слова, равно как и при описании физико-химических причин острых вкусовых ощущений (66b) или возникновения слез благодаря "более острому движению" огня в глаза от вещей (67е). Это касается вообще человеческого организма в целом. Говоря о наивысшем расцвете возраста у мужчин, Платон не употребляет слова "наивысший", но – "острейший" (R.P. V 460е). Здесь, по-видимому, тоже дело не обходится без тонкой эстетической оценки. "Острота" тела (его подвижность), рук и ног очень важна на войне (Legg. VIII 832е), и "острота ощущений" необходима молодым живым существам (R.P. II 375а). Поэтому "острейший Эрос" заключается в неистовом стремлении продолжать род (Legg. VI 783а). "Остро" (хорошо, или сильно, быстро) плохие скороходы скачут только с виду, а не на самом деле (R.P. X 613b). Однако эстетическая категория остроты далеко выходит у Платона за пределы физических тел и организмов, обладая гораздо более широким и глубоким значением.

Эстетический оттенок, несомненно, нужно находить и в таких текстах, где "острота" и быстрота противополагаются бездействию (или спокойствию) и медленности, вялости, причем первая пара трактуется как нечто "более прекрасное" и даже "прекраснейшее" (Charm. 159d, 160b). Здесь слово "острота" лучше переводить как "живость", "энергичность", "целенаправленность". "Острота и быстрота" заслуживают у Платона похвалы, будь то в телах или в душах, или в движении голоса, в самих ли этих предметах, или в образах, которые создают, подражая им, музыка и живопись; он прямо называет их "прекрасными", несмотря на наличные в них логические противоположности (Politic. 306cd). "Остроту" тут тоже нужно понимать как "одухотворенность", "целенаправленность" или "живость". Может быть, это есть просто способность вызывать живые впечатления, поскольку Платон вместе со всей античностью переживает красоту как нечто впечатлевающее, как нечто проникновенное и глубоко западающее в душу. Нисколько не удивительно, что эта красота в указанных текстах именуется "острой". Если мы раньше видели, что модификацией прекрасного является легкость, то вполне понятно, что такой же модификацией теперь оказывается острота вместе с быстротой. Платон, очевидно, понимает красоту как нечто легкое, простое, проникновенное, быстрое и острое.

Особенно глубоко ценит Платон остроту ума, то есть быстроту, проникновенность и силу мысли, и не только мысли, но и всякой деятельности и всей жизни в противоположность вялости, малоподвижности или излишней тихости. Об этом у Платона – целое рассуждение (Charm. 160а-d). "Остро мыслящим" является тот человек, которому далекий предмет казался единым, а при ближайшем его рассмотрении этот предмет распался на целую бесконечность элементов, лишенную всякого единства (Parm. 165с). "Зрение рассудка" становится острее с ослаблением чувственного зрения (Conv. 219а). "Острый взгляд" на предметы необходим при их исследовании (R.P. II 368с). Мнение в человеке образуется то острее, то медленнее (Theaet. 190а), равно как и чувство противоречия (Soph. 232e). Сократ "остро" (чутко) подмечает уныние у раскритикованных слушателей (Phaed. 89а), и ораторство опять-таки "остро" (живо) воспринимается молодыми людьми (Theaet. 162d). Наиболее отборные и наиболее одаренные молодые люди из стражей занимают высшие места в государстве, чтобы, "обладая остро развитыми душевными способностями, озирать кругом все целиком государство" (Legg. XII 964е). Платон говорит также о задачах наиболее зорких органов государства (V 741d). Богатством тоже нужно обладать не слепо, но "остро", мы бы сказали, "зорко", да и сам Платон говорит здесь о разумности такого обладания (Legg. 631с). То же – и об установлении законности в государстве (IV 715d), равно как и об "остром" (чутком) наблюдении за сиротами в таком государстве (XI 927b), a "люди, по природе вычислители, являются острыми во всех науках", так что даже люди тупые, но умеющие хорошо считать, "в остроте все превосходят самих себя", – свою тупость (R.P. VII 526b). Теэтет, хотя и подобен острым и сметливым людям, однако в своих рассуждениях не несется подобно им, как ненагруженный корабль (Theaet. 144а).

Само собой разумеется, что, пользуясь категорией остроты, Платон никогда не забывает ни о морали, ни об общественности. Это касается прежде всего мышления и зрения. Плохие люди, чем острее мыслят или видят, тем поступают хуже; и острота чувств полезна только высшим натурам (R.P. VII 519b), и полезна она только при хорошем воспитании (III 401е), то есть на более высоком уровне мудрого знания жизни (VII 516с) или в старости (Legg. IV 715е). Когда Платон упрекает ученых в излишней "остроте" (R.P. VI 503с) или когда он говорит, что не существует страсти "более острой, чем чувственная любовь" (III 403а), а несдержанная жизнь "остра", то есть резка и неблагородна ко всему (Legg. V 734а), ясно, что во всех этих случаях острота для Платона предосудительна. Или когда мы читаем у Платона, что "острота" (проворность) сильных людей не всегда избавляет их от совершения преступления (Apol. 39а), как и "острые" науки (хорошие умственные способности) совмещаются с безбожием и дурной жизнью (Legg. X 908с) и "острота" несовместима с цельным умом (Politic. 307с), то ясно, что и такая "острота" тоже несомненно заслуживает осуждения, хотя, с другой стороны, быстрая и острая отвага вполне необходима чересчур осторожному правителю (Politic. 311a).

Не обходится дело и без откровенного социального момента: тот, кто умеет "остро" (ловко, скоро) услуживать, тем самым еще не относится к благородному сословию свободных (Theaet. 175e). Тирану необходимо "остро" (насквозь) видеть особенности тех, кто его окружает (R.P. VII 567b); толпа никогда не может "остро" (быстро) обращаться с экстренными государственными делами (Legg. VI 758b).

Поскольку, однако, всякая мораль и всякая общественность имеет для Платона космическое происхождение и вся мораль со всей общественностью представляется ему как наивысшая красота в виде звездного неба (а звезды для Платона – это боги), то поэтому не удивительно, что и острота мыслящего зрения возводится к вечной красоте небесных богов. Платон пишет (Epin. 984d): "Первыми, зримыми, величайшими, почтеннейшими богами, зорко видящими все и везде, надо признать природу звезд и те явления, которые мы ощущаем в связи с ними".

В заключение этого обзора интуиции остроты у Платона необходимо сказать, что прежние историки эстетических учений слишком мало обращали внимания на этот принцип остроты у Платона. Под остротой Платон понимает предельную четкость всякого оформления, наибольшую раздельность и разграниченность как внутри всякого восприятия, так и в сравнении со всяким другим восприятием. Прекрасна только та вещь, в которой ясно и понятно выражен малейший изгиб ее оформления и в которой этот изгиб доведен до степени остроты. Область звуков есть не что иное, как бесконечная иерархия остроты. Все зрительные формы в основном возникли из огня, принцип оформления которого есть пирамида; а пирамида переживалась здесь как самое острое тело с наиболее острыми углами и гранями, как тело наиболее остро-извивное. Душа тоже прекрасна только тогда, когда ее способности отличаются остротой, то есть легкостью и подвижностью, когда они противоположны всякой тяжести, тупости, вялости, омертвелости. Острый ум является для Платона предметом высочайшего наслаждения.

Но эту платоновскую остроту не нужно понимать абстрактно и как бы изолированно от того, что именно является острым. Это и понятно, – иначе эстетика Платона была бы абстрактным идеализмом, а она является как раз таким идеализмом, который построен на созерцании живых вещей и на вникании в глубину человеческих действий. Являясь предметом любования и притом самодовлеющего любования, она в то же самое время до последних глубин связана с вещами и в конце концов со всем космосом. Созерцательность и реально-жизненную ценность, самодовление и практически-утилитарное производство (или существование) вещей оказываются в этом пункте эстетики Платона, как и вообще всюду у него, чем-то единым и нераздельным. Острота мысли и сама мысль – у Платона одно и то же. Острота зрения и само зрение – у него одно и то же. Непрерывная текучесть и нерасчлененное становление бытия пронизаны у него острыми иглами мыслящего зрения и зрительной мысли, так что в конце концов нельзя даже и решить вопроса о том, что у него является самым первым в бытии – стихийная и нераздельная текучесть или острая пронизанность ее иглами мыслительно-зрительных расчленений до последнего предела.

5. Гибкость и некоторые другие подобные термины

Эстетике и языку Платона свойственны также и многие греческие термины, свидетельствующие о разного рода мускульно-зрительных восприятиях.

Если возьмем такой глагол, как camptö, "гну", "изгибаю", то, несомненно, пластическим чувством вызваны у Платона такие выражения, как "изворачиваться", в противоположность опоре на силу во время сражения (Lach. 193а), как "склоняться" к философии (R.P. VI 494е) или ко лжи (Theaet. 193а). По-русски очень трудно передать содержащийся здесь момент изогнутости и кривизны.

Слово cyclos, "круг", тоже еще не потеряло своего пластического значения в таких рассуждениях, как о движении противоположностей по кругу в противовес мелким мыслям, безразлично двигающимся как бы по прямой линии (Phaed. 72b), или в рассуждении о божественных или небожественных кругах и сферах (Phileb. 62b) и, уж конечно, о "круге тождества" (Tim. 37с) или различия (37b). О различном круговращении неба читаем у Платона не раз (Politic. 270b) и вообще о разных небесных сферах (R.P. X 616с-617а). Время "вращается" по законам числа (Tim. 38а).

Термин sphaira, "шар", "мяч", и производные от него – одно из любимых выражений Платона, когда он говорит об округлости и завершенности (помимо указанных у нас выше текстов – R.P. X 617а и Phileb. 62а). Такова же и та небесная земля, которая противоположна нашей, изуродованной (Phaed. 110b).

Наиболее четкое рассуждение о круговом или сферическом движении как о наиболее совершенном и как о наиболее соответствующем законам мировой души и мирового разума Платон дает в таком виде (Legg. X 898а-d):

"Оба, то есть и разум и совершающееся на одном месте движение, наподобие выточенного волчка, движутся согласно одному и тому же началу, одинаковым образом, на одном и том же месте, вокруг одного и того же, сохраняя постоянное отношение к одному и тому же, по одинаковому основанию и с одинаковой последовательностью". "Равным образом разве не было бы сродно всяческому неразумию движение, никогда не совершающееся одинаковым образом и согласно с одним и тем же началом, не на одном и том же месте, не вокруг одного и того же, без определенного отношения к одному и тому же, в беспорядке, без последовательности и без всякого основания?" "Теперь уже вполне легко сказать с полной точностью, что раз душа производит у нас круговое вращение всего, то должно по необходимости признать, что попечение и упорядочение кругового движения неба принадлежит благой душе; или же злой?.. Было бы даже нечестиво утверждать иное; нет, такое круговое вращение производит душа, обладающая всяческой добродетелью, единая или, может, их несколько". "Если душа вращает все, то, очевидно, она же вращает и каждое в отдельности, то есть и солнце, и луну, и остальные звезды".

Приблизительно такое же рассуждение находим мы у Платона и относительно шарообразности неба; и это не только на основании видимости, но и на приведенном у нас сейчас основании, в связи с принципом равномерности и округлости (Tim. 62d): "Коль скоро небо в своем целом сферовидно, все, что образовано в равном расстоянии от середины, должно по природе быть одинаково оконечностью, а серединой надо считать то, что занимает место всем оконечностям противоположное, удаляясь от них на одну и ту же меру протяжения". Подобного же рода рассуждение о космосе как о живом существе попадается у Платона и еще раз (33b). Таким образом, округлость или сферовидность неба имеют у Платона не только элементарно зрительный характер, но и обоснованы философско-эстетически, как принцип завершенности, нерушимой цельности и внешне видимого совершенства.

Весьма любопытны пластические выражения, которые Платон употребляет при описании создания человеческого мозга (73):

"Мозг же... разделил на фигуры и круглые и продолговатые; ...и отсюда, как от якорей, разбросав нити всей души и наперед прикрыв его отовсюду плотным костяным покровом, около всего этого создал уже и наше тело. А кость составил он так: просеяв землю, он напитал ее в этом чистом и тонком виде мозгом и смешал с ним; затем эту смесь положил в огонь, а после того погрузил в воду, далее – опять в огонь и опять в воду и, перенося ее таким образом много раз из одной стихии в другую, довел до того, что она не разрешалась ни от той, ни от другой. Пользуясь этим составом, он выточил из него вокруг головного мозга костяную сферу, оставив только узкий из нее выход".

Таким образом, создание мозга и костей изображается у Платона тоже при помощи пластической картины работы кузнеца и токаря. Само собой разумеется, что создание человеческой головы, конечно, трактуется как подражание закругленной форме вселенной (44 d).

В связи с этим представление о круге или кружении в целях пластического изображения мысли или поведения, как мы уже видели, тоже не чуждо Платону. Юноша, овладевший тонкостями логики, все "вращает" в разные стороны (Phileb. 15e). A всякое целое, хотя бы только в области мысли, Платон тоже уподобляет сфере (Soph. 244e).

Cyrtos, "кривой", "гнутый", употребляется у Платона при обрисовке создания человеческого желудка (Tim. 78b), дыхательных органов (78d) и вообще внутренних движений в человеческом теле (79d). Термин этот употребляется при описании рыболовства (Soph. 220с) и вообще охоты (Legg. VII 823е) едва ли в эстетическом смысле слова. Термины strephö, "обращаю", и helittö, "вращаю", "кружу", "вью", очень часто имеют у Платона эстетический оттенок, связанный с пластикой мышления или поведения. Приводить здесь весь этот дробный и кропотливый материал мы не будем. Cylindomai, "катаю", "вращаю", – о распространении написанных сочинений (Phaedr. 275e), о погружении в невежество (Phaed. 82e, Politic. 309а), о праздном хождении по судам (Theaet. 172с); о колебании между истинно-сущим и не-сущим (R.P. V479d). Тонкий эстетический оттенок подобного рода выражений заметен только при непосредственном чтении самого греческого текста Платона.

Что касается термина hygros, то в своем первичном значении "влажный" или "жидкий" (Phaed. 86d, 112b, Conv. 188a, Politic. 287e, Tim. 85d, Theaet. 147c, Soph. 242d, Legg. VIII 849b и др.) он, может быть, и не имеет эстетического значения. Но там, где душа уподобляется воску и этот воск может быть твердым или мягким, то эта "мягкость" (по-греч. "влажность") уже, несомненно, обладает эстетическим оттенком (Theaet. 191d). Молодое тело тоже может быть "влажным", мы бы сказали, "гибким" (Theaet. 162b), равно как младенца надо пеленать, пока он "гибок" (Legg. VII 789е). Наконец, уже безусловно эстетический смысл этого термина содержится там, где говорится о "гибком" теле Эроса (Conv. 196а).

Таким образом, даже этот краткий обзор мускульно-зрительных терминов у Платона достаточно свидетельствует о том, что в большинстве случаев они носят эстетический оттенок и являются той или иной модификацией эстетического.

6. Необходимые замечания к теории света у Платона

Мировой платонизм, вообще говоря, до того близко связан с интуициями света, что его вполне безоговорочно можно назвать философией света. Однако в отношении самого Платона такая квалификация является, несомненно, большим преувеличением. У Платона мы находим только зародыши и, может быть, только первые ростки этой мировой антично-средневековой философии света. В самом ярком виде эта последняя предстает перед нами в неоплатонизме и во всех мировых философско-эстетических системах, которые зависели от него в течение по меньшей мере тысячелетия, да еще к этому нужно прибавить спорадические аналогии подобного рода учений в новой и новейшей философии. И все же, хотя "световое" понимание Платона в книге В.Перпеета73 является некоторого рода преувеличением, все же именно от Платона начинается философско-эстетическая концепция света, которая у самого Платона дана хотя и очень глубоко и принципиально, но, как всегда, чрезвычайно разбросанно и почти случайно. Само учение Платона о свете излагается нами ниже в разделе о космосе. Кроме того, световых элементов в эстетике Платона мы касаемся в своих ранних работах74 и в настоящей книге (стр. 690). К этому мы прибавили бы еще некоторые сведения из области античной световой философии и эстетики, которые совершенно необходимо учитывать всякому, кто хочет понять эстетику Платона в плане историко-философском.

Рекомендуем также иметь в виду работы по истории неоплатонического учения о свете, которые чрезвычайно важны для усвоения эстетики Платона и которые устанавливают самое точное место Платона в тысячелетней антично-средневековой световой эстетике75.

Греческими зрительными интуициями, особенно с точки зрения лексики, в последние годы с большим успехом занимался Шарль Муглер. Особенное значение имеет его словарь греческой античной терминологии76. Этот огромный словарь интересен тем, что в нем представлены не только те слова и выражения, которые непосредственно относятся к свету и зрению, но и такие слова, которые, будучи взяты сами по себе, не имеют никакого отношения ни к свету, ни к зрительным процессам, но при употреблении их в контексте этих последних выявляют и подчеркивают весьма интересные элементы в том, что греки понимали под светом и зрением. Очень важно и то, что словарь этот построен исторически, то есть, собственно говоря, является историей данного термина. На основании такого словаря, а также и на основании других исследований Ш.Муглера выясняется следующая картина античного зрительного восприятия и роль Платона в образовании теории этого восприятия.

Оказывается, если взять не только теоретиков, но и вообще всю греческую литературу, то придется считать в буквальном смысле слова народным воззрением то обстоятельство, что греки понимали зрительный процесс как своего рода циркуляцию огненного элемента между воспринимающими глазами и воспринимаемыми предметами. Уже у Гомера (II. V 4-6, III 277, XIV 344, I 104, XIX 365; Od. XI 109, XIX 446) процесс зрения понимается как исхождение огненных лучей из глаз видящего существа. По Эмпедоклу (84) процесс зрения состоит не только из подобного же излучения огня глазами, но также из обратного излучения предмета в направлении глаз. Ш.Муглер77 понимает этот фрагмент Эмпедокла в том смысле, что получение света из глаз живых существ происходит в период ненависти, восприятие же глазами световых лучей от окружающих предметов относится к периоду любви. Демокрит односторонне учил об исхождении лучей от видимых предметов и вхождении их в зрачки видящих существ, причем эти световые лучи изливаются у него итеративными образами, сливаясь в зрачке в единый и нераздельный луч получаемых им бесконечных зрительных образов78. Здесь Ш.Муглер близко подходит к теории бесконечно малых и к получению бесконечности в качестве приращений, тем более что сам исследователь заговаривает о тех пределах восприятий, которые являются порогами для этих последних во времени и пространстве.

Каково же положение Платона в истории этой зрительной теории древних? Оказывается, если изложить этот вопрос в самой общей форме, то, по Платону, процесс зрения осуществляется благодаря одновременному истечению световых лучей как из видящего глаза, так и из видимого предмета, причем оба этих луча сливаются в нечто одно целое и неделимое, не находящееся ни в глазу, ни в видимом предмете и образующее собою то, что Платон называет зрительным телом. Таким образом, Платон, собственно говоря, только синтезирует и дает в обобщенной форме то греческое народное представление о зрительном процессе, которое вполне ясно ощущается и у Гомера, и у Эмпедокла, и у Демокрита, и у многих других авторов, правда, может быть, и не всегда в точной и законченной форме, а в форме того или иного элемента так называемого зрительного процесса.

Платон пишет (Tim. 45cd):

"Вследствие этого, когда дневной свет встречается с током зрительного света, тогда он, соприкасаясь с этим подобным себе, так тесно соединяется (sympages genomenon) с ним, что оба отождествляются и таким путем образуют из себя одно единичное (hen) тело (söma) в прямом направлении глаз (eytheöria), как раз там, где свет, истекающий изнутри, встречается со светом, идущим от внешних предметов. Итак, когда это световое тело, испытывающее одни и те же состояния во всех частях своих благодаря сродству их между собой, само ли с чем-нибудь внешним соприкасается или какой-либо внешний предмет с ним соприкасается, то распространяет движение от этих (соприкосновений) по всему телу до самой души и доставляет нам то чувство, о котором мы говорим, что посредством его видим".

Эта теория относится, впрочем, у Платона и вообще ко всякому восприятию.

Интересные подробности по этому вопросу мы узнаем из следующего текста (64de):

"Все, действующее с легкостью, воспринимается чувством особенно живо, но ни скорби, ни удовольствия не доставляет, – каковы, например, впечатления того зрения, о котором сказали мы раньше, что оно образует у нас днем связное (symphyes) тело. Ведь органу зрения не причинит боли сечение и жжение, и все другое, что он испытывает, как не доставляет и удовольствия, если он возвращается к прежнему состоянию (eidos): но получаются только сильнейшие и яснейшие ощущения, поскольку он что-либо выносит, или, направившись в то или в другое место, схватывает сам; ибо разложение и соединение его частиц совершается без всякого насилия (bia)".

Очень важно и то, что говорит Платон об отражении в зеркале в связи со своей теорией зрения (46b):

"Ведь все подобное является необходимо из взаимного общения внутреннего и внешнего огня, причем этот и другой на гладкой поверхности [зеркала], различным образом преломляясь, образуют всякий раз одно, – когда, например, огонь, исходящий от лица, на чем-либо гладком и светлом сливается (sympages gignomenoy) с огнем, исходящим из глаз".

Это звучит неясно у Платона потому, что связное зрительное тело, о котором у него идет речь в его теории зрения, в случае отражения человеческого лица в зеркале хотя тоже формально сливается из двух лучей, от лица и от зеркала, на самом же деле в данном случае и субъект зрения и объект зрения остаются одним и тем же предметом; но только субъектом излучения в первом случае был сам глаз, а во втором – тот же самый глаз, однако уже отраженный в зеркале. Здесь важно только то, что связное зрительное тело и в случаях зеркальных отражений формально все равно возникает из слияния двух взаимонаправленных лучей.

О том, что это было именно платоновской теорией, узнаем у известного доксографа Аэция (Doxogr. Gr. IV, 13, HD p. 44).

"Платон называет синавгией (synaygeia, "слияние лучей") то положение дела, когда, с одной стороны, свет из глаза распространяется на известное расстояние в однородном воздухе, а с другой стороны, от тел [такие же лучи] идут навстречу, причем эти последние оказываются имеющими то же протяжение, что и огневидность [огневидные лучи] зрения в находящемся посредине воздухе, прозрачном и удобооформляемом. Это и называется платоновской синавгией".

Анализируя приведенные выше материалы из Платона по вопросу об эстетике зрения, мы теперь должны решить две проблемы: как понимать это слияние огненных лучей, о котором говорит Платон, и какое отношение имеет вся эта теория к эстетике.

Мы считаем, что изложенная нами платоновская теория зрения представляет собою интереснейший исторический феномен, в котором необходимо точнейшим образом ориентироваться. Вопрос сводится, очевидно, к тому, как понимать это связное зрительное тело, возникающее в результате слияния огневых лучей, истекающих от глаз и от видимых предметов.

Во-первых, это связное зрительное тело не субъективно и не объективно, а представляет собою некий третий вид бытия, который несводим ни к субъективным процессам восприятия, ни к объективным картинам видимой действительности. Если бы Платон определял процесс зрения только тем, что происходит в глазу, он был бы субъективным идеалистом и притом очень грубым, даже еще не умеющим выйти за пределы физиологии. Все это абсолютно чуждо Платону, который с начала до конца был объективным идеалистом и даже не мог себе представить, чтобы физический процесс, взятый сам по себе, мог продуцировать из себя зрительную энергию глаза. Все дело в том и заключается, что платоновское связное зрительное тело не только субъективно, не только объективно, хотя каким-то образом и связано как с субъектом зрения, так и с его объектом. В платоновском связном зрительном теле до полной неразличимости и до полной нераздельности сливаются огневой луч глаз и огневой луч видимого предмета. Выше мы приводили те греческие выражения, которые употребляет Платон для того, чтобы обрисовать эту единичность и совершенную нераздельность зрительного тела. Это, повторяем, бытие совершенно особого рода, не субъективное и не объективное. Мы соглашаемся, что это непонятно для всех тех, кто раскалывает живую действительность на взаимопротивостоящие и взаимонеобъединенные типы действительности. Тут надо всерьез воспользоваться диалектическим методом, а не просто словами о нем. Только тогда и можно будет понять это единство противоположностей, которое оказывается уже новым качеством, вполне отличным от противоположностей, вступивших в данное единство. Ведь должно же быть какое-то единство видящего и видимого, раз идет речь об едином процессе зрения. И совершенно ясно, что такое единство видящего и видимого само уже не может ограничиваться не только видящим (потому что тогда видящее потеряло бы видимый предмет), не только видимым (потому что видимое уже никем и ничем не виделось бы, перестало бы быть видимым). Без овладения этой диалектикой нечего и думать разобраться в теории Платона.

Во-вторых, это зрительное тело, не будучи ни только видящим, ни только видимым, а чем-то третьим, не сводимым ни к видящему, ни к видимому, по Платону, лишено также и всех реальных свойств как видящего, так и видимого. Оно не создает никаких болезненных ощущений. Но, по-видимому, оно не создает также и специально оздоравливающих впечатлений. Оно вообще лишено всех фактических свойств видящего и видимого. Мы бы сказали на современном языке, что здесь Платоном руководит строжайший антипсихологизм. Связное зрительное тело, не обладая никакими вещественными и материальными свойствами, не характеризуется также никакими и психологическими свойствами. Оно есть только чистый смысл, только чистая идея, или, как говорит сам Платон, эйдос.

Ведь невозможно же, например, взвесить, пощупать, понюхать таблицу умножения, да мы бы сказали, что эту таблицу умножения невозможно даже и увидеть. Ведь увидеть можно только те печатные или письменные знаки, из которых состоит таблица умножения. Однако слишком уж ясно то, что внешне чувственные знаки, обозначающие таблицу умножения, еще не сама таблица умножения. Иначе таблица умножения, выраженная арабскими цифрами, уже перестала бы быть таблицей умножения, если бы мы написали или напечатали бы ее римскими цифрами. В этом смысле таблицу умножения нельзя также полизать языком или, например, сжечь в огне, хотя это вполне можно сделать с тем бумажным листком, на котором изображена таблица умножения.

Итак, платоновское связное зрительное тело есть смысловое построение, лишенное всяких физических и психических качеств и, в конце концов, лишенное даже возможности существовать в обыкновенном смысле этого слова. Оно, конечно, как-то существует, потому что не что иное, как именно оно, является необходимым инструментом зрения; а ведь само-то зрение уж во всяком случае и физиологично, и психологично, и физично, и вообще фактично, так что ему свойственны решительно все органические впечатления и переживания, которые наличны в любом организме, когда он что-нибудь видит или рассматривает. Понять эту смысловую сторону платоновского связного зрительного тела может только диалектик, поскольку только он понимает отличие сущности от явления, равно как и разные формы слияния сущности и явления в одно целое. В той смысловой структуре, которой является платоновское связное зрительное тело, как раз и сливается сущность и явление, когда сущность становится видимой, а явление становится только проявлением сущности. Как раньше мы говорили, что платоновское связное зрительное тело не есть ни субъект, ни объект, но нечто третье, так и теперь утверждаем, что оно не есть не только сущность и не только явление, но такое смысловое построение или такая сущностная структура, в которой уже нельзя отделить сущность от явления и явления от сущности. Это есть то, что видимо в предмете, в явлении, но оно отлично от видимого предмета, а есть только наглядно видимая его сущность. Итак, связное зрительное тело, о котором учит Платон, есть чисто смысловая структура, в которой сущность и явление настолько же раздельны, насколько и слиты в одно неразличимое целое.

В-третьих, платоновское зрительное тело обладает еще одним весьма любопытным свойством. Дело заключается в том, что, не будучи по своему существу ни субъективным, ни объективным, оно лишено всякой способности быть носителем какого бы то ни было предиката существования или несуществования. Если угодно, такой предикат приписать ему можно. Но это бытие, или существование, окажется здесь уже совершенно оригинальным, совершенно специфическим. Это есть бытие смысла, значения, функции, ценности. Ко всем этим категориям философия XX века достаточно приучила нас. Однако все эти категории часто страдают большой неясностью и даже прямой путаницей. Еще когда мы читаем о них у неокантианцев или у Гуссерля, то их концепция более или менее понятна. Но, например, неопозитивисты часто доводят эти категории до полного абсурда. И тут невольно вспоминается критика махизма у Ленина, который все концепции подобного рода трактовал как обыкновеннейший субъективный идеализм. Сейчас мы увидим, что характеристика субъективного идеализма не подходит к учению Платона о зрительном теле. Однако платоновское зрительное тело все же, – хочешь не хочешь, – одновременно и существует и не существует.

Вернее же, предикат существования просто неприменим к этому зрительному телу, как бы философски мы его ни характеризовали. Оно именно "значит", но не "есть", потому что его основная цель – дать или показать цвет и фигуру вещи, а не столкнуть глаз и вещь чисто физически. Оно есть поэтому определенного рода "смысл", а не "факт", "функция", а не "субстанция". Во всяком случае, таково первейшее назначение платоновского зрительного тела.

В-четвертых, сейчас мы скажем, почему платоновское зрительное тело не может быть квалифицировано как продукт субъективного идеализма. Здесь нет ничего субъективного потому, что платоновское зрительное тело есть вполне реальный результат вполне реального взаимодействия двух опять-таки вполне реальных и даже материальных субстанций – вещи и получающего от нее соответствующее воздействие аппаратуры глаза.

Другое дело – у махистов и современных неопозитивистов. Они ведь совершенно отказываются констатировать существование тех или иных материальных вещей или процессов, считая это не делом логики и философии. Напротив того, у Платона уж во всяком случае не имеется никакого сомнения ни в существовании материального мира, ни в существовании у человека зрительного аппарата, ни, наконец, в существовании реального взаимодействия той и другой области действительности. Поэтому если платоновское зрительное тело, как мы сказали, только "значит", только является "смыслом" или "функцией", то в условиях его материального происхождения все это "значение", "смысл" или "функция" есть не более, как отражение рассматриваемого здесь материального воздействия. Поэтому здесь на самом деле нет ничего ни субъективного, ни идеалистического. Платоновское зрительное тело сразу и одновременно есть как определенного рода смысл (а именно реально воспринимаемые цвета и фигуры вещей), так и субстанция, то есть нечто вполне реально существующее: но субстанция эта здесь, повторяем, оригинальна и специфична. Во всяком случае, отделять в данной концепции "смысл" от "факта" или "сущность" от "явления" было бы и антиплатоновским предприятием и антидиалектической операцией. Недаром Платон упорно именует свое зрительное тело именно телом, а не какой-нибудь категорией, заимствованной из его объективного идеализма (а таких категорий у него могло бы быть в данном случае сколько угодно).

В-пятых, платоновское зрительное тело – и этого не нужно забывать ни на одну минуту – есть обязательно непосредственная данность. Что бы Платон ни говорил о происхождении своего зрительного тела и что бы мы сами об этом ни думали, оно, во всяком случае, воспринимается только непосредственно, без участия каких бы то ни было промежуточных звеньев. Ведь в этом же и заключается его основная функция – быть предметом или орудием самого обыкновенного зрения. Какое же это будет зрение, если зримое не предстанет перед зрящим во всей своей непосредственной полноте и понятности?

Наконец, в-шестых, теория зрительного тела у Платона несомненно является самым прямым предметом и проблемой эстетики. Когда мы изучали эстетический принцип у Платона, мы нашли, что эстетическое у Платона есть прежде всего совмещение субъективного и объективного, внутреннего и внешнего, созерцательного и производственно-жизненного. Всем этим синтезам изученное нами платоновское зрительное тело соответствует вполне понятным образом и вполне безоговорочно. Теория зрительного тела является у Платона не чем иным, как просто реальным применением общего эстетического принципа к специальной области, а именно к области зрения и зрительных предметов. Однако совершенно ясно также и то, что дело здесь не просто только в одном зрении, но и вообще во всяком чувственной восприятии. С точки зрения Платона, очевидно, имеется также и соответствующее слуховое тело, обонятельное тело, осязательное тело и всякое иное, возникающее при бесконечных актах чувственного восприятия. Может быть, в значительной мере сюда же относится и все учение Платона об идеях. Ведь идея, по Платону, тоже не есть ни та вещь, идеей которой она является, ни субъективным человеческим актом, при помощи которого она мыслится. Вероятно, по Платону, она тоже есть некое мысленное тело, подобно тому как в процессах зрительного восприятия необходимым образом имеется зрительное тело, которое не есть ни зримый предмет, ни зрящие глаза. Для нас здесь важно пока то одно, что платоновское зрительное тело есть результат применения общеэстетического принципа Платона к эстетике зрительных восприятий. Это во всяком случае не может вызывать никаких сомнений.

Теперь перейдем к обзору отдельных терминов и понятий, относящихся к эстетике света у Платона.

7. Светоносность

Если начать с термина phösphoros, "светоносный", то такой текст, как об устроении богами "светоносных глаз", в контексте космологического исследования (Tim. 45b), несомненно, носит эстетический налет, поскольку общие принципы космологии воплощены здесь в определенном единичном явлении. Предполагается, что вокруг человека все освещено и что для восприятия этой освещенности тоже необходимы светоносные органы, поскольку подобное познается подобным. Но там, где общее совпадает с единичным, всегда содержится элемент эстетический. Характерно, что в указанном месте "Тимея" Платон допускает интересную игру слов: так как hëmera обозначает "день", a hemeros – "кроткий", то Платон говорит о доставлении глазам "кроткого света" в противоположность грубо ожигающим свойствам огня (тот же мотив в Crat. 418b). Это значит, что световые образы гораздо более идеальны, осмысленны и познавательны, то есть тем самым гораздо более легки и прозрачны, чем грубое и вещественное ожигающее действие огня. Уже тут кроется приближение к эстетической области.

Гораздо чаще встречается у Платона термин phanos, "светлый", "просветленный". Характерным образом именно таким эпитетом сопровождается у Платона имя Эроса с интересным прибавлением ellogimos, "мудрый", "осведомленный", "значительный", "славный", и как раз в отношении демиургии искусства (Conv. 197а). Эрос, следовательно, "значительный и светлый" в активно-творческом значении этих слов. "Светлую жизнь" проводят те, которые приобщились к небесной области (Phaedr. 256d). Как глаз поворачивается от темного к светлому, так и душа поворачивается от преходящего к сиянию истинно сущего (R.P. VII 518с). В этом же смысле говорится о "светлом и прекрасном" (VI 506d). Мнение яснее незнания и темнее знания (V 478с), так что необходимо понимать реальное состояние души, – от более ли светлого она перешла к мрачному, или, наоборот, – от мрака к блеску (VII 518а). Душа не может стать темнее небытия и светлее бытия (V 479d), так что к более светлому бытию она переходит от темноты подобно чувственному переходу от мрака к свету (VII 532с), а искусство появилось у людей "вместе с ослепительным огнем" Прометея (Phileb. 16с). Даже в чувственной области различаются отражения предметов на подвижной и текучей поверхности воды и на предметах "плотных и гладких", которые от этого становятся блестящими (R.P. VI 510а). Таким образом, исследование показывает, что термин phanos, указывающий на "светлость" или "светлоту", употребляется Платоном почти исключительно только в характеристике истинно сущего как его наиболее ясная и видимая сторона. Последний из приведенных нами текстов безусловно свидетельствует и о связи этого термина с областью искусства.

Из остальных терминов, связанных с корнем pha-, ни один вообще не употребляется у Платона (phaidimos, phaidros, phaethön, phaeinos, phöteinos, phötidzö). Очень часто Платон употребляет слово phaneros, "явный", "видный", "очевидный", "ясный", "понятный". Однако слово это имеет у Платона повседневное и обывательское значение, за исключением, может быть, только таких текстов: у художника должен быть преемник, который в случае порчи картины смог бы привести ее в лучший и более блестящий вид (Legg. VI 769); невозможно уклоняться от почитания "действительно явных" богов (Epin. 985d); об очевидности "действительно сущего" вообще говорится не раз (Crat. 422d; Phaed. 70d).

Почти то же самое нужно сказать и о термине diaphanes, "прозрачный", "различный". Эстетическое значение имеют здесь, может быть, только тексты о "прелестной чистой и прозрачной заводи" (Phaedr. 229b) и о проникновении от вещи равных частиц в зрачок, делающих предмет прозрачным, поскольку их различия неощутимы (Tim. 67d). Cataphanes приблизительно с тем же значением тоже употребляется у Платона по преимуществу в отношении обыденных вещей и явлений. Может быть, стоит привести только слова о том, что "постоянно, прочно и открыто уму в космосе" (Tim. 29b). Еще меньше эстетического значения имеет термин emphanës, "светлый", "ясный". О светлом и гладком Платон говорит в контексте о зеркальных отражениях (Tim. 46а). Тексты со словами emphainö, "показываю", "объявляю", или emphanidzö, "открываю", "объявляю", или emphanös, "ясно", для эстетики у Платона не дают ощутительных результатов.

Несомненно эстетический смысл имеется в термине pheggos, "свет", "луч", "отблеск", когда Платон говорит, что в здешних "подобиях" высшему миру не имеется настоящего "отблеска" или "отображения" этого последнего (Phaedr. 250b), или когда он утверждает, что от "ночного сияния" (темноты) блекнут все краски и зрение погашается (R.P. VI 508с). У Платона нет такого термина, как aigle, "сияние", которого можно было бы у него ожидать. Но зато попадается у него термин selas, обозначающий тоже "сияние", но с оттенком жара и накала. Таким сиянием обладает у него луна, заимствующая свое сияние от солнца и потому уже теряющая свой накал и жар (Crat. 409b). В своем космическом путешествии души созерцают тамошний мир в "чистом сиянии" (Phaedr. 250с). Здесь уже фигурирует термин ayge, "сияние", "луч", как и в тексте о "наклонении ока души к тому, что дает возможность всем видеть свет" (R.P. VII 540а; "око" здесь, конечно, метонимия), или в рассуждении о "блеске" в глазах, увидевших истину (VIII 516а). Здесь – чисто платоническая теория света, в которой трудно различать чувственные и мысленные, духовные, элементы. Тот же термин попадается у Платона в учении о смешении цветов, где он обладает ярким космологическим характером (Tim. 46с), в учении о преломлении света в вогнутом зеркале (68b), a также в переносном смысле – о свете познающей души, преуспевающей в науках (Phaedr. 268а, 269а).

Если теперь, после слов с корнем pha-, перейти к другим словам, обозначающим у Платона световые явления, то мы обратили бы внимание на глагол stilbö, "мерцаю", "сверкаю". Он употребляется там, где Платон говорит об отражении высшей красоты в чувственном мире, где она сверкает и притом самым ярким образом (Phaedr. 250d). Употребляется он также при описании световых явлений на небесной земле (Phaed. 110с). Сочетание "блестящий" (lampros) и "сверкающий" дважды встречается в "Тимее" – о смоле и других подобных веществах; тут же говорится о "гладком", удобовоспринимаемом для зрения и лоснящемся маслянистом веществе (Tim. 60а) и о смешении огня с какой-нибудь другой средой (68а). Сверкающим и желтым Платон называет золото (59b). Marmarygë, "сверкание", Платон употребляет для характеристики того солнечного света, который видят узники, отвернувшиеся от мрака пещеры (R.P. VII 515с), и в смысле "блеск" – о свете истины (518b). Говорится об "огненном блеске" камня внешней стороны городской стены в Атлантиде (Critias, 116b). Интересен эпитет и glaycommatos, употребляемый Платоном для характеристики глаз дурного коня в знаменитой колеснице души (Phaedr. 253e). Термин glaycos в применении к глазам нельзя переводить "светлый", "голубой" или "синий". Он указывает еще и на нечто страшное и звериное, как и в знаменитом эпитете Афины Паллады glaycöpis.

Весьма характерна для Платона, как и для всей античной эстетики, квалификация мира красоты, а заодно и всего мира идей, как издающего блеск (lampron). Когда этот эпитет прилагается к цветам или краскам (Phileb. 5ld, Tim. 68a – с), то это еще как-то понятно с нашей точки зрения, хотя здесь и необходимо приучить себя к античному восприятию цвета вместе с его блеском. Но что уж совсем является специфичным для Платона – это трактование цвета богов как блестящего ввиду происхождения их из огня (Tim. 40а) или из той мировой световой колонны, проходящей через все небо и землю; как подобного Ириде, но только еще более "блестящего и чистого" (R.P. X 616b). После этого не удивительно, что небесная земля более блестит и более чиста, чем краски наших земных художников (Phaed. 110c). Платон говорит вполне определенно и о том, что "красота блистала" (elampe) в небесной области (Phaedr. 250b). "Блестящее" и "божественное" тоже рассматриваются в одной плоскости (Alcib. I 134d), равно как и "мудрость" (Conv. 175e, "блестящая мудрость") или "блестящий свет" философии, созерцающей бытие (Soph. 254а).

В сравнении с этими текстами уже третьестепенное значение имеют у Платона такие малочисленные выражения с термином lampros, как "о гладком и блестящем" предмете в зеркале (Tim. 46b), о меди в виде "блестящей и затвердевшей" воды (59с), о "блестящем и гладком" месте схождения разных лучей (Soph. 266с), о солнце в качестве "самого блестящего" из всех светил (Theaet. 208d), о человеке "блестящем в каком-нибудь деле" (Gorg. 484e из Еврипида, Т.G.F., frg. 183), о псевдоблестящем распутстве (R.P. VIII 560е), о "блестяще воспитанном" человеке (Tim. 27а) и о "блестящем" в мнемонике (Hipp. Min. 368d).

Платон очень часто пользуется зрительными интуициями даже в тех случаях, когда просто идет речь о явности, очевидности, понятности, вразумительности и пр. Enarges, "ясный", "отчетливый", "светлый", употребляется Платоном в отношении тех чувственных ощущений, которые имеют своим предметом тоже "яснейшее" отражение небесной красоты (Phaedr. 250d). Причина аффектов трактуется у Платона как "самое ясное и самое подлинное" (Phaed. 83с). О ясности и совершенстве говорится в отношении назидательных речей о справедливости, красоте и благе (Phaedr. 278а), в то время как не видевшие первообраза не обладают в своей душе никаким ясным образцом (R.P. VI 484с), а другие наблюдают его в более выразительном виде (511а). Арифметические действия трактуются как более наглядные (Phaed. 96e). Печень представляет более ясные знаки, пока она жива (Tim. 72b). Гласные звуки самые ясные (Theaet. 203b).

Нет никакой возможности приводить и анализировать все платоновские термины, обозначающие ясность, понятность, очевидность, содержащие в себе зрительные элементы. Таковы многочисленные тексты не только с enarges или наречием enargös, но особенно такие слова, как delö, "показываю", "обнаруживаю", "объясняю", "открываю", с прилагательным delos и наречием delos. Мы скажем только несколько слов о термине saphes.

Saphës, "ясный", употребляется вместе с эпитетом "прекрасный" в отношении науки (Crat. 439а). "Ни у кого нет более ясного метода" мышления, чем тот, чтобы единичное сводить к общему (Legg. XII 965с). Искусство бывает более или менее ясное, а самое чистое и ясное искусство – "искусство философствующих" (Phileb. 57с). Созерцание сущего и умопостигаемого – более ясно, чем созерцание чувственное (R.P. VI 511а, VII 515е). Даже и в самой чувственной области возможно более темное и слепое созерцание и более ясное (532с). Платон говорит о вдохновении через муз в ясном или ярком (saphös) виде (Phaedr. 241e), о видении солнца тоже в ярком сиянии (R.P. VI 508d), о том, как сказатели ясно знали своих предков – богов (Tim. 40d), о достижении ясности (saphëneia) при созерцании истины (R.P. VI 51 le, ср. Soph. 254с). Мнение превосходит незнание ясностью (R.P. V 478с). Что же касается искусств, то в них самая разнообразная степень ясности, причем те из них, которые основаны на точном исчислении, гораздо яснее других (Phileb. 57с), и мышление обладает большей ясностью, различая более четко разные величины, которые спутываются при чувственном восприятии (R. Р. VII 524с). Таким образом, даже прозаические термины, указывающие на ясность, определенность и четкость, пронизаны у Платона его умозрением идей (этих терминов в обыденном значении у Платона мы не приводим).

У Платона имеется еще один световой термин, который обычно вовсе не трактуется как световой и который попадается у него, правда, не часто, но в самых ответственных местах. Это термин eilicrinês. К световой терминологии его не относят потому, что не обращают внимания на его этимологию, которая к тому же часто считалась сомнительной. В настоящее время можно считать твердо установленным, что первая часть этого двухсложного слова указывает на eilë или heile, что значит "солнечный свет", "солнечное тепло", и связано оно с helios, "солнце", а так как вторая часть слова по своей этимологии не вызывает никакого сомнения, то eilicrinês необходимо переводить "четкий, как солнце", "отчетливый, как солнце", "солнечно-ясный", "солнечно-яркий", "пронизанный солнцем". Слово heile известный лексикограф Гесихий поясняет как "солнце и сияние у лаконцев". В современных этимологических словарях указывают древнеиндийский корень *suel, обозначающий "медленное горение", или "тление" (Frisk). Возможно, что отсюда греческое selas, "сияние", и "Елена" в качестве богини света (J.B.Hofmann). Для ориентации важно учитывать также и то, что имеются греческие слова: eilêtherës, "согретый солнцем", proseilos или eyeiios, "солнечный", aeilos, "лишенный солнца". От прилагательного eilicrines имеются также существительные eilicrineia и eilicrinotes, a также глагол eilicrineö.

Русские переводчики передают этот термин как "чистый", "несмешанный", "истинный" и пр. Такого рода переводы иной раз достаточно ясно передают суть дела. Поскольку, однако, для каждого такого русского слова имеются свои собственные греческие подлинники, которые к тому же иной раз попадаются в одной и той же греческой фразе наряду с eilicrines, постольку переводы эти оказываются недостаточными, так что данный греческий термин очень часто приходится переводить, подчеркивая светлоту, ясность, солнечность и другие элементы, содержащиеся в этимологии слова. Термин этот, вообще говоря, довольно редкий и у Платона и у других греческих авторов. По-видимому, в нем содержится некоторая необычность или экспрессивность, не всегда уместная для соответствующих текстов. Но у Платона он встречается в самых ответственных местах.

У Платона, правда, имеется ряд текстов, где этот термин действительно имеет только формальное значение – как указание на что-нибудь отличное, самостоятельное, не похожее на все прочее. В таких текстах этот термин, конечно, не имеет никакого отношения к эстетике. Когда мы читаем у Платона, что в области мнения, которое занимает середину между сущим и не-сущим, нельзя в точности различать то и другое, то употребленный здесь наш термин не имеет никакого "солнечного" значения, а просто указывает на точность разделения (R.P. V 478e). Эллины – "чисты", без варварской примеси (Menex. 245d). Влажное и теплое "в чистом виде" уходило после его создания из человеческого тела, а смешанное в нем оставалось (Tim. 76b). Человек, вышедший из-под влияния идеального стража, обнаруживает свою "неискренность" к добродетели (R.Р. VIII 54%). Чистое и "солнечно-ясное" в каждом предмете отлично от сильного, обильного, большого и достаточного, то есть от всего внешне привходящего (Phileb. 52). Во всех этих текстах изучаемый нами термин указывает на отличие одного предмета от другого, на его "чистоту" от других предметов и на его "несмешанность" с теми или другими чуждыми ему свойствами.

Эстетика зарождается в той группе текстов, где уже становится необходимым подчеркивать особенную ясность, яркость и чистоту элементов, вещей, душевных состязаний; но здесь еще нет речи о солнечной ясности того, что Платон называет "истинно-сущим" или "сущим в себе". Основные элементы существующего, по Платону, существуют в нас не в "чистом виде", но в малом и скудном (Phileb. 29b). Основные принципы сущего содержатся в небе в качестве "прекрасного и солнечно-ясного" (Phaed. 30b). Удовольствия в отрешенном виде без разума не являются "чистыми" (Phileb. 63b). В любви к юношам имеются те, которые стремятся к любви в "чистом смысле слова" (Conv. 181 d). Говорится о "солнечно-ясном огне" (Tim. 45b).

Остальные тексты трактуют о солнечной ясности уже самого истинно сущего, о световидности и светоносности самих идей. И тут изучаемый нами термин уже выступает в своем чисто платоническом и в своем по-платоновски эстетическом смысле. Платон говорит о "преследовании каждого солнечно-ясного самого по себе сущего при помощи солнечно-ясного самого по себе ума" (Phaed. 66а). После очищения от тела для достижения истины "несолнечно-ясному не дозволено прикасаться к солнечно-ясному" (67b). Душа, оскверненная телом, не выйдет из него солнечно-ясной (81с). Душа, свободная от телесных удовольствий и страданий, находится "в чистом и несмешанном состоянии" (32с). Говорится о "созерцании самого по себе прекрасного в качестве солнечно-ясного, чистого, несмешанного" (Conv. 211e). Знание "устойчивое, чистое, истинное и то, что у нас называется солнечно-ясным", направляется либо к истинно сущему, либо к тому, что ему сродственно (Phileb. 59с). Истинно сущее в "Государстве" вообще не раз трактуется как "солнечно-ясное" (R.P. V 477a, 478d, 479d).

Как видим, этот термин наряду с прочими и эстетическими терминами берется Платоном из области самой обыкновенной бытовой действительности или такой же мыслительной практики и только постепенно достигает своего эстетического значения, так что иной раз даже бывает трудно отличать здесь эстетику от повседневной действительности.

Получается, что все мыслимое или мысленное, все умопостигаемое и умозрительное, все эстетическое и прекрасное неизменно квалифицируется у Платона как светлое, яркое, блестящее и максимально ясное. Высшая идея сущего есть солнце. Идеи сущего – тоже свет и тоже светоносны. Чистое и несмешанное мышление – светоносно. Красота идей и вещей – светоносна. Вещи, отражающие вечную красоту, как и сама красота, не только солнечные и светлые, но они – ясные и яркие, они светятся, сверкают, мерцают, издают блеск (не в переносном, а в самом настоящем, буквальном смысле слова), сияют. А высшая красота и высшее бытие таковы, что на них нельзя даже и смотреть, так как это вызывает слепоту и свет превращается в мрак. Правда, все вещи мира освещены в разной степени и в разной мере. Боги – это просто огонь, на который и смотреть невозможно. Боги созданные суть не что иное, как опять-таки светила на небе. Даже демоны – огненные. Человеческая душа есть божественная искра и опять-таки не в переносном, а в буквальном смысле слова. Мировой ум – тоже есть свет, но уже незакатный, вечный, от которого душа получает свет, мерцающий и непостоянный. Наконец, все тела внутри мира тоже существуют только в меру своей светоносности. Абсолютно темное тело – вовсе не есть тело. Такова именно – первая материя, которая вовсе не состоит из тел, а есть только восприемница идей-светов, превращающих ее в тела, и неопределенное становление тел, а не сами тела.

Таким образом, все бытие сверху донизу, с точки зрения Платона, есть только бесчисленно-разнообразная иерархия света.

8. Пестрота

Будем иметь в виду сначала прилагательное poicilos, "пестрый", "разнообразный".

Платон, конечно, не допускает пестроты в абсолютном смысле слова, когда она является чем-то бессвязным и хаотическим. Он допускает ее (и в этом смысле она для него необходима) только как частный пример и осуществление чего-нибудь общего или родового (Phaed. 110d). Поэтому наилучший вид пестроты тот, который выражается в точных числах или объемах с ясно выраженным рельефом, длиной или движением. Тем не менее пестрота вместе с красками создает высоко оцениваемое Платоном великолепие, которое он относит, впрочем, больше к небесному миру или к земле в целом. Гармония сфер полна для него разных оттенков цвета, и потому пестрота здесь имеет для него подлинный эстетический смысл. Даже в земных впадинах, где живут люди, много разного рода цветовых оттенков и красок, отражающих небесную страну. Но это не те краски, которыми пользуются наши земные художники (Phaed. 109b, 111b).

Положительное отношение к пестроте сказывается и там (Phaedr. 277с), где Платон рекомендует к "пестрой", мы бы сказали, сложной, душе обращаться с речами сложными, а к простой – с простыми (ср. Theaet. 146d), или где Платон (Soph. 223с) противопоставляет простое и сложное искусство необходимому для анализа искусству "пестрому", мы бы сказали, сложному или изворотливому, как это и обстоит дело с проблемой удовольствия (Phileb. 12с).

Пестрота применяется Платоном также и к тем низшим областям жизни, которые он оценивает весьма дурно. Пестры глупейшие измышления софистов (Soph. 226а). Также человеческая чувственность, наполненная низшими страстями, трактуется у Платона как "пестрый зверь" наподобие химеры, Сциллы или Цербера (R.Р. IX 588с). Здесь пестрота является принципом уже не красоты, но безобразия. Такова та разнузданная демократия, в которой каждый следует только своим собственным склонностям и страстям (VIII 558с). У Платона мы находим целое рассуждение, ироническое и саркастическое, с мнимым превознесением демократии, которая критикуется у него за отсутствие общего закона, за пестроту нравов и обычаев, за анархизм и царство произвола, которые уподобляются вульгарной пестроте женских одеяний и детским глупостям, тоже всегда стремящимся к неразумной пестроте (557b-558с, 561е). Такова бесформенная и разношерстная музыка, избегающая правильности звукового построения (III 399с).

Кроме прилагательного poicilos у Платона изредка попадается еще и существительное poicilia, "пестрота", "разнообразие", – понятие души не исчерпывается пестротой и разнообразием ее состояний (R.P. X 611b), и пестрота материального мира определяется соединением бесформенной материи и формообразующей идеи (Tim. 50d). В последнем тексте мы имеем, между прочим, довольно четкое логическое определение понятия пестроты : единый и нераздельный луч света, исходящий из идеи, преломляется через темноту материи и потому дробится, расчленяется, превращается в тот или иной цвет. Другое существительное того же корня poicilma, "пестрота" и "разнообразие", но в смысле результата пестроты или разнообразия, в смысле разновидности, – о цветах (Tim. 67с), о пространственных размерах (Legg. V 747а), о звуках и ритмах (VII 812d).

Наконец, у Платона есть глагол poicillö, "делать пестрым", "разнообразить", "разрисовывать", "расцвечивать". Этот глагол уже встречался нам в текстах о демократии (R.P. VIII 557с) и о важности численного разнообразия предметов и предприятий в государстве (Legg. V 747а). Употребляется этот глагол у Платона и в положительном эстетическом смысле и в отрицательном. Положительный смысл нужно находить в тех местах из диалогов, где восхваляется "пестрота" небесных изображений. Критикуя праздных зевак, бессмысленно взирающих на небо, Платон утверждает (R.P. VII 529с), что "пестрота" на небе на самом деле является "образцом великой красоты и точности". С высоким настроением Платон вообще не раз говорит о пестроте (в этом смысле) звездного неба (Epin. 977b). Ниже мы встретимся с текстом о том, что небо пестрит звездами-богами и пестрит опять уже в высоком смысле слова (Tim. 40а). Несомненно отрицательный смысл носит глагол, выражающий пестроту, в том месте, где Платон осуждает "пестрые описания" безнравственных деяний богов (R.P. II 378с). И вообще составление пестрых речей может иметь и положительный и отрицательный смысл (Menex. 235а).

Напомним: Платон нигде не пользуется какими-нибудь готовыми, логически отработанными категориями, но берет самые обыкновенные слова, бытовые и обывательские, а затем, в процессе напряженных философских исканий, вдруг оказывается, что самое простое обывательское слово имеет у него очень глубокое значение и из смутного бытового выражения незаметно превращается в логически отточенный термин. Это мы встречаем у Платона решительно везде. То же самое необходимо сказать и о терминологии пестроты. Выше мы привели достаточно примеров того, как Платон дорожит термином "пестрота", насколько он к нему неравнодушен и как этот термин приобретает у него то огромное положительное, то огромное отрицательное значение в самой близкой связи с проблемами эстетики.

Для полноты картины мы укажем ряд таких текстов из Платона, в которых термины, выражающие пестроту, носят, скорее, бытовой или обывательский характер. Это является для Платона, так сказать, общегреческой языковой базой, разрабатывая которую он и приходит к философским проблемам эстетики, о которых говорилось у нас.

Таковы, например, тексты: говорить что-нибудь другое, более "пестрое" или, мы бы сказали, "разнообразное" (Phaedr. 236b); полезные вещи бесконечно "пестры и разнообразны" по своей полезности и по тем предметам, для которых они полезны (Prot. 334b). Когда Платон говорил о пестроте лакедемонских обычаев, имея в виду их сложность (Conv. 182b), или когда любовные дела для него "не так просты" (183d), или когда вместо "говорить нехитро" мы читаем у Платона "говорить пестро" (Crat. 393d), то термин "пестрый" в этих случаях носит, скорее, самый обыкновенный и обывательский смысл. Такого же типа и следующие тексты с глаголом poicillö: вносить пестроту (разнообразие) слогами в имена для их дифференциации; одинаковые лекарства часто пестрят цветом и запахом (Crat. 394а); читаем также о пестрой окраске крови под влиянием разных посторонних веществ (Tim. 82е) или о влиянии физиологических процессов на пестроту психических состояний (87а). В подобного рода текстах понятие пестроты едва ли выходит за пределы указания вообще на разнообразие и не имеет отношения к эстетике, хотя в качестве языковой базы эти слова совершенно для нас необходимы и отправляться нужно именно от них.

9. Сила и здоровье

Изученные нами до сих пор внешние и, в частности, внешне-чувственные эстетические модификации предстали перед нами либо в своем непосредственном виде, либо с обычными для Платона элементами расширения, углубления и структуры вплоть до космических теорий. Несмотря на постоянное у Платона углубление чувственности и переход от внешнего к внутреннему, рассмотренные внешние категории все же могут сбить с толку неопытного читателя в том смысле, что они могут показаться слишком поверхностными и лишенными своей собственной субстанциальности. Легко представить себе в этом виде такие модификации, как "гладкий", "тонкий", "острый", "светоносный" и т.д. Однако подобное уж слишком чувственное понимание платоновских внешне-чувственных эстетических модификаций привело бы нас к неправильному пониманию эстетики Платона как эстетики декаданса, лишенной твердого онтологического основания и сводимой только на чувственное самодовление. Чтобы этого не было, мы должны были бы рассмотреть у Платона еще колоссальное количество разного рода эстетических модификаций, где подчеркиваются именно субстанциальность внешнего, полная и безоговорочная вещественность этого внешнего. Подобного рода категорий у Платона необозримое количество, и даже простое их перечисление заняло бы отдельную главу. Заниматься всем этим необозримым количеством вещественно-внешних эстетических модификаций мы здесь не будем. Но пройти мимо них с полным молчанием тоже невозможно, поэтому волей-неволей приходится на свой риск и страх производить некоторую выборку из необозримых лексических и фразеологических материалов языка Платона. Мы попытаемся это сделать на основе текстуального анализа понятий силы и здоровья, в первую очередь привлекая самые обычные вещественные и телесные представления, на основе которых Платон и приходит к различным эстетическим наблюдениям и построениям.

Сначала укажем на широко представленный у Платона тип малозначащих выражений и суждений о силе и здоровье, но с несомненным положительным содержанием. Когда Платон говорит о том, что "слабый нуждается в дружбе с сильным" (Lys. 115d), или что "врач восстанавливает здоровье и силу" (Phaedr. 270b), что влюбленные не в силах совладать с собою" (231d), или просто об "огромной силе" неприятеля (Legg. VII 814а), то везде в таких текстах, несомненно, чувствуется положительное отношение Платона к феномену силы, хотя об этом феномене в данных текстах и не говорится ничего существенного или говорится не прямо.

Нет ничего существенного и во многих других текстах Платона о силе и здоровье, куда иной раз присоединяются даже какие-то наивные банальности, – до того феномен силы и здоровья представлен здесь как разумеющийся сам собою в своем положительном содержании. Слова cratos, "сила", или cratö, "быть сильным", "побеждать", "властвовать", несомненно, звучат банально, но, несомненно, и положительно, в таких, например, текстах – о том, что у побежденных варваров необходимо опустошать поля и жечь дома, а на войне греков с греками для победителей будет "умереннее" только отнимать у побежденных плоды земли (R.P. V 470е). "Цветет телесно (acme) и умственно мужской пол с 25 до 50, а женский с 20 до 40 лет" (461а). "Умеренное время расцвета (acmê) для женщины 20 лет, а для мужчины 30 лет (460е)". "Острота (acmè) глаз убывает, когда растет зрение рассудка" (Conv. 219а). Голод и жажда требуют удовлетворения, насколько это необходимо для здоровья (R. Р. VIII 559ab). "В здоровье удовольствий больше, чем страданий, в болезни же наоборот" (Legg. V 734b). "Законодательство создается для обеспечения государства на случай войны, то есть победа на войне – самое главное" (I 626bс). Платону нравится верба "в полном цвету" (Phaedr. 230b).

Имеется у Платона и сколько угодно прямых положительных оценок силы, здоровья, крепости, твердости, неразрушимости всего физического – и внешнего и внутреннего. Восхваляется сила рук и ног в военном деле (Legg. VIII 833а). При обсуждении риторики как науки о высшем благе подчеркиваются и другие блага – здоровье, быть прекрасным, быть богатым без дурных средств (Gorg. 45le-453а). Здоровье – не только не страшно (Prot. 341b), но о нем прямо говорится, что оно – добро (Lys. 219а). И даже больше того: "Для людей какое благо выше здоровья?" (Gorg. 452b). Эрос восхваляется, между прочим, и за дарование физического здоровья людям (Conv. 189cd). Высоко оценивается моральная "выдержка Гиппократа" (Prot. 311b).

Для оценки положительного значения силы и здоровья у Платона имеют огромное значение его бесконечно разнообразные и чисто языковые приемы. Там, где можно было бы сказать просто "сила" или "сильный", Платон часто употребляет гораздо более глубокие выражения, тем самым подчеркивая, хотя и без всяких специальных определений, свое глубоко положительное отношение к феномену силы и здоровья. Правда, для изучения этого обстоятельства имеются большие трудности, поскольку никакой перевод на другие языки не может дать представления о всех этих бесконечно разнообразных и тончайших семантических оттенках. Да и тот, кто читает по-гречески, должен в этом случае не просто читать для общего и элементарного, только словарного понимания. Приходится все время следить за всей этой необозримой и очень тонкой семантической стилистикой, чтобы дойти до правильного и твердо обоснованного представления об эстетике Платона.

Возьмем такое, например, общераспространенное греческое слово, как cyrios. Вообще говоря, оно значит "сильный". Но тут мыслится еще и оттенок законной власти или права. Другими словами, это большею частью – "господин", "владыка", "хозяин". Особенно это видно на таких общегреческих словах, как to cyrion, что значит "решение". Cyrios echein значит "иметь законную силу", "быть действительным". И вот у Платона, вместо того чтобы сказать "нет ничего ценнее души", говорится, что нет ничего "владычественнее" души (Alcib. I 130d). Естественно было бы сказать, что нельзя лгать о высоких предметах. Но такой прозаизм для Платона совершенно недостаточен. И Платон пишет (R.P. II 382а): "Владычественной своей частью (cyriötatöi) и о владычественных предметах никто произвольно солгать не захочет". Переводчики, употребляющие здесь русское слово "высший", конечно, не передают эстетической направленности мысли Платона. Философ говорит о музыке не просто как о самой высокой пище для души, но эту музыкальную пищу он называет опять-таки "самой владычественной" (III 40ld). Игры в каждом государстве являются самой главной предпосылкой (здесь опять-таки – cyriötaton) для законодательства (Legg. VII 797а). Люди разумные и добродетельные по своей природе оказываются всего значительнее (meros... cyriötaton) (Epin. 989d). Придавать вес мнениям других, на языке Платона, означает делать эти мнения "владычественными" (cyrias) (Theaet. 179b). Прекрасно молиться предкам, так как они являются "самыми значительными (cyriötaton) из кумиров" (Legg. XI 93le). Самое лучшее знание – это наука о законах (XII 957с).

Carteros по-гречески значит "сильный", "крепкий", "могучий"; а глагол cartereö значит "выдерживаю", "переношу с мужеством", "переношу с твердостью". Платон же особенно ярко подчеркивает здесь углубленный момент моральной выдержки, духовной силы, самообладания, откуда рукой подать уже и до эстетики. Правильно философствующие воздерживаются от вожделений и "укрепляются (carteroysin)" (Phaed. 82с). Сократ говорит плачущим друзьям перед его смертью: "Соблюдайте тишину и крепитесь (cartereite)" (117е). Алкивиад, рассказывая о влиянии на него Сократа, говорит, что он и сейчас "не сдержал бы себя" от перехода к новой жизни, слушая Сократа (Conv. 216а). "Очи толп бессильны выдерживать (carterein) взгляд на божественное" (Soph. 254а). Даже знающему закон не легко совладать (carterein) с собой (Legg. XII 955с).

Вместо "наилучшее" Платон часто употребляет слово "наисильнейшее", например, в словах о том, что демиург, сотворивший звездных богов, образовал из них космический шар и вложил в него "разумение наилучшего" (toy cratistoy phron esis) (Tim. 40a). "Наилучшее ("насильнейшее") избрание" и для живых и для умерших – это средний путь между избытком и недостатком благ (R.P. X 619а). Слова Федра (Phaedr. 228с) : "Самое лучшее ("самое сильное") для меня говорить, как умею".

Таким образом, к эстетике силы и здоровья близко подходит и вся платоновская лексика, относящаяся к этим понятиям.

Вместе с тем Платон ни в каком случае не останавливается на культе только одной внешней стороны действительности, на одной только физической или вещественной ее стороне. У Платона имеется столько же много и таких суждений, которые требуют выхода за пределы ординарной чувственности либо путем присоединения к ней каких-нибудь более высоких принципов, либо путем преобразования самого принципа внешней чувственности. Уже в том месте "Пира", которое непосредственно предшествует рассказу о Диотиме, мы читаем о силе, здоровье, богатстве и других благах не только как о необходимых, но и как о таких, в которых испытывается нужда даже при их наличии (Conv. 200а-201d). Получается, таким образом, что обладания материальными благами, взятого само по себе, еще недостаточно, и еще продолжается какое-то к ним стремление, как будто бы они не присутствовали, а отсутствовали. Уже здесь чувствуется намек на необходимость выхода за пределы ординарного обладания материальными благами, который тут же, в рассказе о Диотиме, и получает свое положительное осуществление. Однако, поскольку сейчас мы говорим о чисто материальных благах – силе, здоровье, могуществе, – мы не можем развивать здесь учение Платона об идеале, которое достаточно подробно изложено у нас выше. Сейчас нас интересует только самое стремление Платона углублять и расширять категории силы и здоровья, без чего невозможно будет даже приблизительно учесть подлинное содержание эстетики Платона.

"Богатство, здоровье и красота, – рассуждает Платон, – нуждаются в знании, чтобы быть правильно употребляемыми, а без правильного употребления лучше и совсем их не иметь" (Euthyd. 281с). "Победа и одоление (cratos) врага", равно как и "доставление телу здоровья врачами" – не только необходимы, но и требуют соответствующих познаний (Legg. XII 962а). Здоровье и силы требуют ухода и лечения не только по навыку и опыту, но и по правилам искусства, как в риторике (Phaedr. 270b). Врачи-рабы лечат по преимуществу рабов и весьма примитивно, ненаучно, невнимательно; совсем другое – врачи-свободные (Legg. IV 720de). "Надлежащие удовольствия от еды и питья доставляют телу здоровье, силу и иное совершенство" (Gorg. 499d). "Разгар (acme) подготовки к состязаниям" требует воздержанности (Legg. VII1 840а). Сократ и Калликл спорят в "Горгии" о том, что считать наилучшим; но оба они соглашаются в том, что простая физическая сила не есть наилучшее, а наоборот, нуждается в управлении (489de). Одним мужеством и силою (rhome) несправедливый не может доказать свою правоту, – имеется в виду, конечно, физическая сила (R.P. II 361b). Читаем не только о "силе" (rhome), но и о доблести государства (Menex. 243с), не только о "твердости", но опять-таки и о доблести города Солона (Tim. 25b). "Начальствование и власть" в наилучшем государстве предоставляется тоже наилучшим людям, а не кому попало (Menex. 238d). Доблесть не есть обмен одного аффекта на другой, а каждый аффект есть отдача себя одним удовольствиям и победа (cratos) над другими удовольствиями (Phaed. 69а). Доблесть – "некоторое здоровье, красота и благосостояние души"; а это исключает всякую несправедливую власть одной способности над другой (R.P. IV 444de). Софросина предполагает власть (töi cratei) правильного, то есть разумного, представления о благе (Phaedr. 237e). Критикуя софистов-анархистов, Платон протестует против того, чтобы "жить, одерживая верх (cratoynta) над остальными людьми, а не находиться, согласно законам, в подчинении у других" (Legg. X 890а). "Красота, богатство, крепость тела, сильное родство в обществе" часто развращают душу и отвлекают ее от философии (R.P. VI 491с). Своеволие, почти невозможное в олигархии, получает силу в демократии и всем распоряжается (VIII 564с); значит, одной силы, взятой самой по себе, еще мало. Платон требует изучения физических благ только в связи с другими благами, как бы эти последние ни противоречили первым (R.P. X 618с-е).

Кратким резюме всего этого иерархийного учения Платона о материальных благах может послужить такое рассуждение философа:

"Есть два рода благ: одни – человеческие, другие – божественные. Первые зависят от божественных. И если какое-либо государство получает большие блага, оно приобретает и меньшие, в противном случае лишается и тех и других. Меньшие блага – те, во главе которых стоит здоровье, затем красота, в-третьих, сила в беге и в остальных движениях, производимых телом, в-четвертых, богатство, но не слепое, а зоркое, то есть идущее вслед за разумностью. Первое же и главенствующее из божественных благ – разумность".

Здесь же оказывается, что разумность влечет за собой и все прочие основные платоновские добродетели (Legg. I 63lbe). Итак, все материальные блага прекрасны, но они должны быть подчинены принципу, как обычно переводят, "добродетели". Но это не добродетель, а, скорее, доблесть или просто добротность, разумная и прочная благоустроенность.

Уже во многих приведенных нами текстах из Платона эстетический элемент пробивался иной раз более или менее заметно. Сейчас мы приведем такие тексты, в которых эстетическое понимание силы и здоровья выступает уже в самом ощутительном и непосредственном виде.

Насколько сила понимается Платоном, в основном, глубоко эстетически и притом также и космически (как это часто бывало у нас при обзоре различных платоновских эстетических модификаций), показывает прежде всего одно большое рассуждение о различных периодах космической истории, где, между прочим, совершенно ясно и безоговорочно звучат слова Платона о том, что космос после хаотического состояния снова получает власть (cratos) и над собою и над тем, что в нем (Politic. 273а). Здесь, как и везде у Платона, трудно отделить эстетику от онтологии, но она, безусловно, присутствует здесь во всей своей силе, поскольку красота и порядок мыслятся здесь в качестве силы и власти бытия и в целом и в частностях. В отношении человеческого тела такое же принципиально важное рассуждение, тоже эстетическое и онтологическое одновременно, мы находим в разных местах платоновских сочинений, и прежде всего в "Тимее" (87с-89е), где проповедуется недопустимость силового преобладания души над телом или тела над душою, но – только их окончательная и неотменная гармония и соразмерность. Эта эстетика упорядоченной и одухотворенной физической силы всегда появляется у Платона, когда он начинает высказывать свои принципиальные суждения и об обществе и об отдельном индивидууме, а не только о космосе в целом.

Изображая свою софросину как принцип гармонического упорядочивания идеального государства, он говорит, что струны всего этого государства делаются благодаря ей то "сильнейшими" (ischyrotatoys), то "слабейшими" (asthenotatoys), то средними между теми и другими (R.P. IV 432а). С этим текстом мы уже встречались выше при обсуждении платоновского понятия софросины. Сейчас же, однако, этот текст интересует нас совсем с другой стороны. А именно, "сильнейший", очевидно, нужно понимать здесь не просто как указание на силу, но как на эстетически оформленную силу. Иначе и не шла бы здесь речь о гармонии.

Выше мы излагали платоновскую теорию восхождения от прекрасного тела к самой идее прекрасного. Сейчас, однако, мы обратим внимание на то, что этой идеи прекрасного человек достигает, по Платону, "набравшись сил и усовершенствовавшись" (rhöstheis cai ayxëtheis) на созерцании "моря красоты" (Conv. 210d). "Эрос есть бог сильнейший (cyriötaton) для достижения доблести и счастья" (180b). "Это влечение получило прозвание от своего могущества (errhömenos rhöstheisa), поэтому и зовется оно любовью (erös)" (Phaedr. 238с). Таким образом, платоновское представление об Эросе, безусловно, связано с весьма интенсивным выдвиганием на первый план силы, мощи и могущества любви, так что даже сама этимология греческого слова erös трактуется у Платона именно в связи с понятием силы и могущества.

Среди разумных благ указываются у Платона "истинные и чистые удовольствия" – здоровье, благоразумие и всякая добродетель (Phileb. 63e). Если в здоровье тела противоположные стихии по космическому образцу гармонично совмещаются между собою, а не противоречат друг другу (Tim. 88e), так что оно является не чем иным, как размещением всех стихий в нем, согласно с природой (82b), то это происходит, по Платону, в силу определенного параллелизма между телом и душой, благодаря которому здоровье тела зависит от его "благоустроенности", а здоровье души – от "законности" (Gorg. 504с).

Sthenos тоже значит "сила", или "мощь". Но слово это – поэтическое и употребляется по преимуществу в эпосе. Им тоже Платон не пренебрегает, хотя и применяет его несколько иронически. Желая подчеркнуть вычурность риторики Фрасимаха Халкедонского, Сократ у Платона говорит о "мощи" (sthenos) халкедонца (Phaedr. 267с). Тот же Сократ призывает Продика на помощь Симониду со ссылкой на Гомера (II. XXI 308), у которого Скамандр призывает Симоента обуздать "мощь (sthenos) мужа", то есть Ахилла (Prot. 340а). Поэтому слово sthenos употребляется у Платона не только чисто прозаически, как оно осталось в выражении panti sthenei, "всеми силами" (Legg. I 646а, IX 854b), но и вполне поэтически, хотя и с известным модификационным оттенком. Особая эстетическая модификация при употреблении таких слов, как "сильный" или "слабый", содержится и там, где Платон объясняет смех соединением слабости и неспособности за себя отомстить, а ужасное – соединением силы с наличием такой способности (Phileb. 49с).

Наконец, Платону и вообще свойственно необычайно углубленное понимание физической силы, здоровья и всякого рода материальных благ. Из многих относящихся сюда текстов мы приведем только два, которые прекрасно рисуют самое серьезное отношение Платона к силе и здоровью, как и вообще к телу. Государственное устройство уподобляется у Платона той пряже, которую прядут богини судьбы; это приводит, согласно такой концепции, не только к "телесному здоровью", но и к "благозаконию в душах и к спасению законов" (Legg. XII 960d). Получается, таким образом, что все физическое у человека и вся его общественная жизнь так же неотвратимы, безусловны и монолитны, как сама судьба. Мало того, сюда входят не только материальные блага в их положительном содержании, но и все слабое, болезненное и недостаточное, что сопровождает человеческую жизнь и физическую и общественную. Как известно, Платон учит о том, что человеческие души в загробном мире сами выбирают себе те или другие тела, ту или иную жизнь, включая здоровье, болезни и середину между тем и другим (R.P. X 617d-618b). Здесь мы находим у Платона оправдание всей реальной действительности со всей ее силой и бессилием, со всеми ее здоровыми и болезненными состояниями, включая рождение, рост, расцвет, болезни и смерть человека, правда, на основе его собственного и вполне свободного выбора и самоопределения.

В итоге приведенных материалов из Платона о силе и здоровье (а приведена у нас только незначительная их часть) нужно сказать, что физическая сила, физическое здоровье, физическое могущество и все вообще материальные блага являются для Платона предметом самого серьезного и глубокого рассмотрения. Физическое тело с его чисто физическими силами совершенно нигде не отрицается Платоном как нечто случайное, ненужное или бессмысленное. Кто внимательно читал Платона, тот поражается обилием сравнений у Платона самых разнообразных явлений жизни и мысли с медициной, с врачами, с болезнями и здоровьем, с лечением и пр. Значит, эта область для него была более понятна, чем другие, если именно она постоянно привлекается для объяснения других областей и явлений79. Там, где он говорит о телесных путах для философской жизни, как в "Федоне", Платон имеет в виду не просто уничтожение тела, но только необходимость перехода человеческого тела в его теперешнем состоянии, то есть тела бессильного и подверженного болезням и смерти, в другое состояние, более легкое, более идеальное и наилучше выражающее его идеальную осмысленность. В "Федре" же прямо утверждается, что тело "на вечные времена" соединено со своей душой (246d). Подобного рода квалификация физической силы и здоровья дает Платону возможность создать величественную картину телесной жизни человека, включая изображение космических корней этой жизни и включая всю его эстетику, то ординарно-бытовую, то художественно оформленную, то привольную и беззаботную, а то и суровую, величественную, почти фаталистическую. Так или иначе, но без эстетических модификаций "сила" или "здоровье" платоновская эстетика совершенно немыслима.

Заметим, что в настоящем пункте нашей работы мы касаемся категорий силы и здоровья по преимуществу в той их роли, которую они играют в области эстетических модификаций у Платона. Этот анализ является из общей эстетики и онтологии Платона только условно и приблизительно. Ввиду неразрывности у Платона эстетики с онтологией для полноты изображения платоновской эстетики необходимо пройти путь и от онтологии к эстетике, подобно тому как выше мы постоянно сталкивались с онтологией при рассмотрении и эстетического принципа и модификаций этого принципа. Поэтому на более или менее надежную полноту исследования можно будет надеяться только тогда, когда мы рассмотрим вещь и тело в системе художественной действительности у Платона.

10. Нежность и некоторые другие подобные термины

Текст Платона пересыпан бесчисленными терминами и выражениями, относящимися к области нежной, мягкой и гибко-подвижной стороны прекрасного. Отчасти мы это находили уже выше, когда обсуждали мужской и женский тип красоты. Из множества терминов мы здесь упомянем только два-три, не входя в их подробное рассмотрение.

Платон говорит о malacia ("нежность", "мягкость") души (Gorg. 491b, Legg. VIII 836е) и музыкальных ладов (R.P. III 398е) в отрицательном смысле (как о разнеживании или расслаблении). Однако термин этот имеет у Платона также и положительный смысл, когда говорится об умеренных и мягких нравах в противоположность грубым и жестким и когда нежность эта не переходит границ и не становится излишне утонченной (410de).

Прилагательное malacos ("нежный", "мягкий") тоже употребляется и отрицательно (41 la, 410d, VIII 556b) и положительно (VII 524а). Мягкое и твердое, воспринимаемое соответствующим ощущением (Theaet. 186b) и находимое нами, например, в продуктах прядильного и ткацкого искусства (Politic. 282с), оказываются сопричастными друг другу (Prot. 331d) и даже могут оказаться в одном и том же предмете, как равно тяжелое и легкое (R.P. VII 524а). Для людей старшего возраста рекомендуется более обильное винопитие, при котором "жесткий нрав смягчается точно железо, положенное в огонь, и поэтому делается более гибким" (Legg. II 666b). Определенно эстетический смысл этот термин носит в том рассуждении Платона, где говорится о "музах" (то есть о произведениях искусства и науки) более напряженных, умеющих согласовать самые резкие противоположности, и о "музах более мягких", умеющих смягчать противоположности (Soph. 242e); эстетический смысл мягкости хорошо выражен также в "Политике" (307с, 309b).

Malacotës, "нежность", "мягкость", в положительном эстетическом смысле применяется к Кратилу, изображая которого кто-нибудь из богов вложит в это изображение не только цвет и вид, но "и все внутреннее... мягкость и теплоту, вложит в них и движение, и душу, и разумность" (Crat. 432с). Здесь – подлинно эстетический смысл термина. Употребляется и глагол malattein ("смягчать", "умягчать") опять в отрицательном смысле о душах, поддающихся "точно воск" разным "обольстительным соблазнам" (Legg. I 633d).

Malthacos тоже значит "нежный" или "слабый". В отрицательном смысле этот эпитет прилагается к человеку, уставшему от бесплодных исследований (Phaed. 85с), или к людям, чувствующим себя в безопасности за крепкими стенами (Legg. VI 778b). В положительном же смысле о мягкости и нежности Эроса у Платона тоже говорится достаточно (Conv. 195d). Но о любви Платон отнюдь не всегда говорит таким способом. С явным осуждением звучат его слова, когда он говорит о неженке, незнакомом с трудом и воспитанном в оранжерейной обстановке (Phaedr. 239с). Malthacia ("распущенность", или "развратная изнеженность") тоже трактуется как особенность безнравственного человека (R.P. IX 590b).

Habros (тоже "нежный") употребляется у Платона относительно предмета любви, который "и прекрасен, и нежен, и полон совершенства, и достоин зависти" (Conv. 204с). Среди всех особенностей Эроса указывается то, что он "отец роскоши и неги, радостей, страстей и желаний" (197d). "Нега" здесь – существительное habrotës. Этот термин, но уже в безусловно отрицательном смысле, употребляется Платоном в характеристике развращенной жизни персов (Alcib. I 122с).

Почти исключительно в отрицательном смысле – "изнеженность", "избалованность", "распутство" – употребляется у Платона также термин tryphê (Alcib. I 122b, Gorg. 492c, 525a, R.P. IV 422a, IX 590b, Legg. I 637e, III 691a, 695b, VII 791d, 793e, 794a, X 901c, XI 919b, Critias 121a). Может быть, только один раз этот термин употребляется положительно эстетически (Conv. 197d). Аналогичное значение – отрицательное, а иногда и в известном смысле положительное – имеет у Платона и глагол tryph ö, "разнеживаюсь", "нежусь" (Euthyphr. 11e, Lach. 179d, Prot. 327e, Alcib. I 114a, Men. 76b, R.P. II 372e, III 399e, VIII 556b, Legg. III 695d, VII 806c, X 901a).

Из всех подобного рода терминов, пожалуй, наибольшее значение имеют термины с корнем char-. Эти термины имеют у Платона, да и вообще в греческом языке, настолько разнообразное значение, что никакой современный язык не в состоянии передать всех его бесчисленных семантических оттенков. Каждый раз приходится переводить такой термин по-разному, а большей частью сознательно решаться на какой-нибудь узкий, односторонний, неточный и маловыразительный перевод. Можно наметить разве только границы возможных пониманий и переводов этих терминов. Границы эти очень широкие.

Прежде всего, этот корень указывает на какое-то субъективное состояние радости, на состояние приятное, беззаботное, как бы какое-то уютное или привольное. Но это только самое начало. Уже просмотр хотя бы нескольких платоновских текстов с такой терминологией сразу же обнаруживает и более активную направленность выдвигаемого здесь состояния радости. Субъект такого состояния всегда так или иначе расположен к объекту, благоволит к нему, одобряет его или благодарит его. С этим всегда соединяется представление и о внешнем виде такого беззаботно приветливого и неизменно благорасположенного отношения. Поэтому термины эти имеют не только субъективное значение, но указывают и на внешнюю выраженность субъекта. Возникает представление о чем-то приятном, прелестном, изящном, обаятельном, чарующем. Тут нельзя не вспомнить древнегреческих Харит, трех милых, изящных, ласковых, вечно молодых и вечно беззаботных богинь, имя которых, впрочем, осталось известным больше в латинском переводе – Грации. Теперешнее нарицательное употребление этого слова в русском и иностранных языках связано с весьма односторонним пониманием этих античных богинь. Под грацией, или грациозностью, мы понимаем изящество, стройность и прелестный характер именно процессов движения и притом по преимуществу человеческого тела. Это очень узкая семантика. Только что указанные нами возможные определения этих терминов гораздо более широки и гораздо более содержательны. Субъективно-объективная направленность этой терминологии доходит в греческом языке даже до таких семантических моментов, как "благодатность", "дар" или "подарок". Наконец, ко всем этим внутренним, внешним и внутренне-внешним значениям следует прибавить еще и вполне прозаическую семантику, доходящую до понимания греческого слова charis в винительном падеже и латинского слова gratia в творительном падеже как предлогов со значением "для", "ради", "в угоду чего". Таким образом, у Платона здесь, как всегда, вся гамма семантических оттенков возникает между двумя полярностями, в данном случае между субъективной радостью и объективным ее выражением, а также между эстетически насыщенным значением и значением вполне прозаическим.

Какую же лексику мы находим тут у Платона? Прежде всего – это термин charis, "радость", "удовольствие", "красота", "прелесть", "благоволение", "благодарность", "милость", "услуга", "дар". Соответственно имеется и прилагательное charieis с теми же самыми смысловыми оттенками, глагол charidzomai, наречие charientös. Менее распространенными являются chara, "радость", или charientidzomai, "говорю приятно", "шучу", "острю", или charientismos, "шутка", "острота". Огромным распространением отличается у Платона, как и вообще в греческом языке, глагол chairö, "радуюсь", с указанным у нас семантическим диапазоном. Вся эта терминология Платона все еще ждет для себя подробного исследования. Мы ограничимся только приведением более или менее ярких примеров, по преимуществу имея в виду интересы эстетики.

Не стоит приводить огромное количество текстов Платона, в которых есть только прозаическая или чересчур внешняя семантика. У Платона сколько угодно текстов с термином charis, где имеется в виду пока еще малодифференцированная семантика. Когда Сократ говорит у Платона, что он рассчитывает выступать на суде не ради "угождения" (Gorg. 52ld), или когда говорится о "подарках и просьбах" (Lach. 187а), или когда "приятность и удовольствие" прямо объединяются в одно целое (Soph. 222e), то все эти значения данного слова, очевидно, свидетельствуют пока еще о слишком мало дифференцированном значении термина.

Более ясный оттенок содержится в тех местах, где слово "прелестный", а соответственно, и вся приведенная выше терминология, прямо относится к неодушевленным предметам. Так, у Платона читаем о "прелестном" роднике под платаном с прохладной водой в жаркую погоду (Phaedr. 230b). В отношении животных говорится об их природной склонности (charis) к соитию (Legg. VIII 840d). Читаем о "соблазнительности" любовных дел (Phaedr. 254а). Люди с приятной наружностью (charientön) насмехаются над пожилыми гимнастами (R.P. V 452b). Философ Зенон Элейский представлен "приятным" на вид (Parm. 127b).

Однако "прелесть", "привлекательность", "обворожительность", "изящество" получают для Платона гораздо большую ценность с переходом от внешнего мира к внутреннему. Здесь мы прежде всего сталкиваемся с таким общим тезисом: если бы тело было судьей и судило на основании того, что нравится (charisi) ему самому, то все пришло бы в полное смешение (Gorg. 465d). В этом смысле читаем о "благорасположении" людей, берущих к себе чужих детей на воспитание (Legg. V 740с), о "прощении" влюбленным нарушения ими клятвы (Conv. 183b), о "благодарности" в отношении богов, наряду с их чествованием и поклонением им (Euthyphr. 15a, charis связывается здесь со святостью). Еще больше растет для Платона эта "привлекательность" и "чарующий" характер, когда он заговаривает о подлинном значении стереометрии (R.P. VII 528с, несмотря на невежество народа и отсутствие умелых руководителей), о философии (Gorg. 484с) и об усвоении наук вообще (Legg. II 667с). Конечно, этой внутренней charis, по Платону, можно сколько угодно пользоваться и в дурных целях, когда, например, пускается в ход личное "благорасположение" в противоположность законам (Politic. 300а).

Уже приведенные тексты достаточно свидетельствуют об эстетической направленности терминологии Платона с корнем char-. Теперь приведем ряд текстов, где эта эстетическая направленность выставляется на первый план.

Она представлена очень широко, но вполне определенно в том рассуждении Платона, которое связывает "приятность" с приятной музой, либо в еде и питье, либо в какой-нибудь правильности, либо в полезности (Legg. II 667b). Вполне эстетический смысл имеет прилагательное charieis, "приятный", в таком, например, тексте Платона: "Чистая, прозрачная заводь – такая приятная, что над ней в самый раз резвиться девушкам" (Phaedr. 229d). Об Эросе мы уже знаем, что он "отец роскоши и неги (charit ön, himeroy)" (Conv. 197d). Когда мы читаем о том, что остроумная и "шутливая" фракиянка посмеялась над Фалесом за то, что тот, изучая небо, попал в яму (Theaet. 174а), то термин chariessa, который мы перевели здесь как "шутливая", несомненно, тоже заострен эстетически.

Имеется много текстов у Платона не только с эстетическим, но и специально с художественным оттенком изучаемой нами сейчас терминологии. Конечно, искусство, взятое само по себе, уже обладает своеобразными чарами. Но, как истинный представитель античной эстетики, Платон испытывает гораздо больше чар от самой действительности, чем от ее изображения. Если мы возьмем поэзию, то Гомер, например, является в текстах Платона "прелестным" поэтом по той причине, что он правильно изобразил первобытную жизнь диких циклопов (Legg. III 680с). У Платона читаем, что не только всякий подражатель не является "чарующим" без точного знания предмета подражания (R.P. X 602а), но и вообще, что всякое подражание менее "достойно" (тот же термин), чем создавание самих предметов (Soph. 234b). В области изобразительного искусства, правда, существует "приятность" от сходства воспроизведения с подлинником (Legg. II 667d), и риторика тоже прекрасна своей "приятностью" и удовольствием (Gorg. 462с), а для Протагора рассказать миф "приятнее, чем рассуждать" (Prot. 320с, ср. Legg. VII 820с). Все же и в изобразительном искусстве, по Платону, подражание, взятое в чистом виде, отнюдь не обладает и не должно обладать какими-нибудь специфическими чарами. Оно создает только кажущуюся красоту, на самом же деле только точнейшее представление о предмете в условиях знания его "меры, числа и веса", этих "благоприятнейших помощников", способно быть подлинным искусством (R.P. X 602d).

В итоге необходимо сказать, что в своих бесконечно разнообразных высказываниях о красоте и искусстве Платон вполне дошел до такой chahs, которая имеет совершенно самодовлеющую и эстетическую и художественную ценность и которая в утилитарном смысле ни полезна и ни вредна, а является каким-то вполне самостоятельным удовольствием, не заинтересованным ни в каком утилитаризме. Но как только Платон доходил до такой "чистой красоты" или до такого "чистого искусства", он, отдавая некоторую дань такому бескорыстию и самодовлению, тут же начинал говорить о недостаточности такой "чистой" эстетики и требовал жизненного применения достигнутого им бескорыстного идеала. "Наслаждение служит правильным мерилом только в таких вещах, которые хотя не производят никакой пользы, истины и сходства, однако, с другой стороны, не доставляют и никакого вреда, но творятся исключительно ради того, что при других предметах является только сопутствующим, то есть ради приятности, которую прекрасно можно назвать наслаждением, если с ней не связаны вышеупомянутые свойства" (Legg. II 667de). Но, выставив принцип наслаждения в качестве принципа "развлечения", когда это последнее "не приносит ни вреда, ни пользы для чего-нибудь достойного усердия и упоминания", он тут же отрицает такое развлечение в качестве мерила искусства (667е-668а). Ритм очень важен, "но он был дан Музами ввиду нашей душевной нестройности и отсутствия у нас приятного настроения (charitön)" (Tim. 47de). Следовательно, ритм только в том случае и является интересным, когда он превращает беспорядочное состояние души в упорядоченное; тогда и появляется в душе charis. Это – далеко уже не бескорыстное функционирование ритмической charis. Charis возникает, например, и тогда, когда богиня приносит нам виноградные дары (Legg. VIII 844d). Это тоже далеко не бескорыстная эстетика.

11. Украшение

Здесь опять выступает уже знакомый нам термин cosmos. Выше мы проводили научные исследования термина и установили, что термин этот меньше всего обозначает "мир" или "вселенную", но что ему принадлежит большое множество разнообразных семантических оттенков. Из последних мы использовали значение "порядок". Ниже мы еще встретимся с этим словом в значении "мир", "вселенная", "космос". Теперь же нам предстоит изучить еще одну область применения этого термина у Платона, где он указывает уже на "украшение", причем весьма непоследовательно, с массой всяких семантических оттенков и с разной степенью философско-эстетической осознанности. Делая обзор тех эстетических модификаций у Платона, которые мы назвали внешне-чувственными или просто внешними, мы замечали, что Платон, с одной стороны, очень высоко ценит эту внешнюю сторону предметов, людей и действительности вообще, всячески любуется на нее и на все лады разрисовывает. С другой же стороны, мы всюду констатировали у Платона неудовлетворенность одной только внешней стороной действительности. Иной раз заметно, а другой раз и незаметно и для нас и для самого себя, Платон соскальзывает с этой внешней поверхности, начинает углубляться в ее внутренние стороны, доходит до особого рода идеальной действительности, с которой он к тому же часто хочет так или иначе согласовать внешнюю действительность, которая не дала ему окончательного удовлетворения. Именно это же самое мы должны теперь констатировать и в анализе термина cosmos со значением "украшение".

Укажем сначала тексты, где этот термин имеет только одно действительно внешнее значение, хотя, повторяем, Платон везде и незаметно скользит от внешнего к внутреннему. В Персии есть местности, получившие название от украшений царицы, – пояс царицы, головной убор царицы и пр. (Alcib. I 123с). Покойник должен быть судим в подземном мире без всех своих земных убранств (Gorg. 523e). Нечего тревожиться за свою душу человеку, который при жизни пренебрегал украшениями и нарядами (Phaed. 114е). Неженка, не знакомый с трудом, слабый и избалованный, прибегает "к искусственным прикрасам и уборам за недостатком собственной красоты" (Phaedr. 239cd). Родниковые воды надо упорядочить соответствующими насаждениями, равно как надо украшать святилище богов специально орошаемыми рощами (Legg. VI 761bc). Городские власти должны следить за использованием воды, между прочим, и для украшения города (763d). Евфины (судьи, ревизоры, контролеры) только одни имели право быть украшенными лавровыми венками на обшеэллинских феориях, или празднествах (XII 947а). Храмы должны украшаться деревянными или каменными предметами, но не золотыми, не медными, не из слоновой кости, также белыми тканями, но не окрашенными, которые украшают только воинов (956а). В Атлантиде источники использовались для устройства ванн разного назначения и с разным убранством, – здесь употреблен термин не cosmos, но родственный ему cosmèsis (Critias 117ab).

Уже и в этих текстах "внешнее" значение термина кое-где если не прямо переходило во "внутреннее", то, во всяком случае, было накануне этого перехода. Теперь же мы перечислим те места из Платона, где "украшение" мыслится уже явно в более широком смысле, в том числе и чисто "внутреннем".

Когда мы читаем у Платона, что достоин похвалы тот, кто достиг успеха у любимца, поскольку его речам и похвалам свойственно "украшение" (Lys. 205e), или когда тут же говорится, что сказанное будет для сказавшего "украшением" (там же), или когда выражение "украшать" себя словами имеет смысл "защищаться", "огораживать себя" (Lach. 197с), то это "украшение" – "космос", очевидно, имеет здесь смысл активного оформления речи, а также использования этого для тех или иных жизненных целей. Тут уже не просто "внешность".

Еще более глубокий смысл имеет это "украшение", когда говорится о создании людей Прометеем из земли и огня и о распределении между ними разных душевных способностей (Prot. 320de), или о красоте жизни людей по отдельным ее участкам, разделенным между богами (Critias 109b-112е), или просто о "благоустроенности" и порядке души в результате ее справедливости и рассудительности (Gorg. 504cd). Об "украшении" погибших героев похвалами или уходом за их детьми читаем у Платона не раз (Menex. 236e, 246a, 248e, 249b).

"Украшение" в дальнейшем трактуется и как принадлежность ремесла или искусства. Наряду с уходом за телом или его лечением Платон говорит о таком же отношении к вещам вообще, выставляя термин "украшательное" ремесло (Soph. 227а). К этому "украшательному" искусству относятся валяльное, чесальное и шерстопрядильное дело (Politic. 282а). Заготовители женских украшений нужны будут в городе наряду с рапсодами, актерами, плясунами и т.д. (R.P. II 373bс). Особенно бдительно относится Платон к украшению речей и требует здесь избегать нарушения моральных требований. По этому поводу он влагает в уста Сократа весьма сильные, резкие и глубоко убедительные выражения (Apol. 17b). О принципе украшения в отношении пляски Платон говорит так (Legg. VII 796bc): "Дева-Владычица [Афина-Паллада], возрадовавшись хороводной забаве, не сочла должным ликовать с пустыми руками, но, украсившись полным вооружением, в нем исполнила свою пляску". То же – и в отношении архитектуры, когда мы читаем, что в Атлантиде постоянно возрастала забота об украшении города и храма, так что здесь каждый, "украшая украшенное", превосходил в этом отношении своего предшественника, пока "не отделали они этого жилища так, что величием и красотой работ поражал он зрение" (Critias 115cd). Общий принцип, которым руководствуется здесь Платон, отчетливо формулирован им в том месте, где, по его мнению, все художники прилаживают одно к другому для получения целого, которое упорядоченно и благоустроенно (Gorg. 504a-e).

Наконец, термин "украшение", захватив собою все области неодушевленного, одушевленного и духовного мира, доходит до космического обобщения, как это мы видели почти на всех внешних эстетических модификациях. По Платону, небо, украшенное по всему своему пространству звездами, "которые созданы из огня как нечто светлое и прекрасное", представляет собой "истинный космос" (Tim. 40а). Здесь слово cosmos, очевидно, уже перестает указывать только на украшение, но, скорее, выражает собою уже действительно космическое украшение. Термин этот, пожалуй, перестает обозначать собою внешнее украшение в тех местах у Платона, где заходит речь о красотах небесного мира. Так, небесная земля у Платона украшена чистыми драгоценными камнями, сердоликами, яшмами, смарагдами, а также золотом, серебром и прочими драгоценными металлами (Phaed. 110с-111а).

Но такого рода "украшение", достигшее своего идеального завершения на небе, отнюдь не изображается в полном отрыве от земных украшений. Подлинное украшение у людей, говорит Платон, – это мыслить согласно небу и космосу (Tim. 90с). Эрос – "украшение богов и людей, самый прекрасный и самый достойный вождь, за которым должен следовать каждый, прекрасно воспевая его и вторя его прекрасной песне, завораживающей помыслы всех богов и людей" (Conv. 197e). Эрос, таким образом, является украшением всеобщекосмическим и внутрикосмическим. Когда Платон хочет похвалить в совершенстве выполненное рассуждение, он сравнивает его с "некиим бесплотным космосом, прекрасно властвующим над одушевленным телом" (Phileb. 64b). Здесь "космос" если и является "украшением", то – чрезвычайно углубленным и художественно насыщенным.

Может быть, наилучшей формулой эстетической модификации "украшения", когда это последнее обнимает собою все существующее во всей его чувственной телесности и во всей его прекрасно оформленной духовности, являются такие слова: "И вот мы можем объявить, что рассуждение обо всем у нас приведено теперь уже к концу: ибо, приняв в себя существ смертных и бессмертных и пополнившись ими, этот космос, как существо видимое, объемлющее собой видимых, как чувственный бог, – образ бога мыслимого, – стал существом величайшим и благороднейшим, – вот это единое, единородное небо" (Tim. 92b).

В заключение этого раздела необходимо сказать, что Платон впервые только в "Горгии" (508а) заговаривает о космосе как о вселенной. Вообще же говоря, для вселенной у него существуют другие термины, "Целое", или "Все" (Lys. 214b и тексты из "Тимея"), и "Небо" (R.P. VI 509b, Phaed. 108e, ср. Crat. 396с). Об этом Небе – очень четкое рассуждение в "Филебе" (28с-29е), в котором Платон, теперь уже зрелый философ, трактует все частичное, что имеется на земле и в мире, как проявление всеобщего, а всеобщим является здесь для него – Ум, "царь неба и земли". Тут "космос" тоже оказывается таким "украшением", которое является принципом всего мироздания. Но текстов о "космосе" как о мироздании у Платона, вообще говоря, не так много (к предыдущему можно прибавить еще Phaedr. 245d, Politic. 269d, Legg. VII 821a, X 897c, 898b, Critias 121c). Ю.Кершенштейнер80 обращает наше внимание на то, что еще для Ксенофонта "космос" в значении мир является новым термином, потому что он говорит о "так называемом у софистов космосе" (Xen. Memor. I, 1, 11). И в другом месте (Cyrop. VIII 7, 22) Ксенофонт тоже вместо слов "целый космос" (или "весь космос") говорит о "порядке Всего" (he tön holön taxis). Однако не требует никаких доказательств то обстоятельство, что нововведенное у Платона слово "космос" в значении "мир", конечно, наделено яркими чертами художественной украшенности, чего не выражено ни в термине "Все", ни в термине "Небо".

12. Сводка предыдущего

Делая сводку предложенных выше наблюдений над внешними и внешне-чувственными эстетическими модификациями у Платона, можно сказать следующее. Эстетический предмет является для Платона, гладкой прямотой, которая вместе с тонкой и острой гибкостью образует собою легчайшее светоносное и пестрое тело, в котором неистощимая сила и здоровье объединяются с нежными и ласкающими чарами, чтобы создавать собою украшение, охватывающее всю действительность, начиная от ее неодушевленных областей и кончая всеобщекосмическим пределом и синтезом. Так "внешнее" растворяется у Платона во "внутреннем", а "внутреннее" во "внешнем", и, собственно говоря, по Платону, уже не существует ничего ни только "внешнего", ни только "внутреннего". Имеется единая "внутренне-внешняя" действительность, но действительность эта – иерархийна, она развивается от грубых земных форм к небесной легкости и проникновенности.

То же самое мы найдем и при обзоре внутренних эстетических модификаций у Платона. Если внешнее все время стремится у него стать внутренним, то внутреннее, в свою очередь, стремится стать внешним.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)