<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


2. ЗНАК И СИМВОЛ


Можно предположить, что есть знаки, которые могут быть познаны чисто объективным образом в порядке знания, то есть такие, знание о которых вводит нас в ситуацию "псевдопонимания", а есть знаки, где это совершенно невозможно, ибо сначала необходимо добиться полного понимания. Но что делать с ситуациями, где нет субъекта? Ведь в принципе такие ситуации возможны, ибо где нет субъекта, там, конечно, не будет и объекта, хотя для нас объект в знаковом смысле там будет существовать.

Потому что знак, опять же, – это то, что может быть знаком чего-то, чего угодно или ничего. В последнем случае остается неопределенным – является ли он тогда знаком или символом, то есть знаком ничего в смысле сознания. Чрезвычайно важно в этом случае выделить символы как самостоятельную и внезнаковую категорию, которая может быть только понята (или псевдопонята), но не познана.

Итак мы выделили две категории знаков, условно говоря, потому что символы не являются знаками в реальном смысле слова. Если знак – это нечто такое, что всегда находится на уровне функционирующих дуализмов – "знак – обозначение", "субъект – объект", то символы будут выступать как некоторые знакоподобные образования. Знакоподобные, потому что они могут использовать материальные построения, используемые знаками (например, слова) или материально организованные ситуации (коммуникации, изображения коммуницируемого: жесты, пространственные фигуры, звуковые волны и т. д.), абстрактно предполагаемые нами в качестве носителей информации. Символы мыслятся нами как репрезентации не предметов и событий, а сознательных посылок и результатов сознания.

При этом символы могут выступать как в качестве прямого "обозначения" сознания, так и обозначать нечто предметноподобное, косвенно репрезентирующее сознание. То есть за символом в смысле конкретности сознания на самом деле ничего не стоит, а когда психоаналитики говорят, что есть символы, обозначающие факт подсознательного, то на самом деле они этим хотят сказать, что мы не прошли процедуры обратной декодировки символов сознания, что мы эту процедуру не знаем, и поскольку она нам неизвестна, то она и излагается как подсознание. В этом смысле символы соотносятся с пониманиями, и поэтому оперирование символом как "знаком" предполагает не реконструкцию денотата этого знака, а реконструкцию субъективной ситуации порождения, как денотата, так и знака, то есть ситуацию понимания. Следовательно, символ предполагает необходимость очень тонкого и непрямого обращения с собой.

Понимание символа выступает как результат того, что "Я" оказывается в ситуации его понимания. Если "я" говорю, что я долго или много лет, или всю жизнь не мог что-то понять, то это не означает, что "я" постепенно понимал и, наконец, смог понять, а означает, что происходил переход "Я" из ситуации в ситуацию, ни одна из которых не являлась "ситуацией понимания". Понимание наступает тогда, когда "Ты" попадаешь в эту ситуацию. И, следовательно, эти ситуации по необходимости дискретны по отношению друг к другу, ни одна не возникает из другой и не переходит в другую. По-видимому, понимание может быть приурочено к той или иной из чередующихся ситуаций человеческих состояний сознания, и можно абстрактно предположить ситуацию "минимального понимания", подобно тому как можно предположить ситуацию "максимального знания". Ибо знание как таковое является актом не дискретным, а процессуальным, то есть, описывая процесс, который мы, задним числом, методологически абстрагируем, мы можем его представить и как процедуру этой абстракции.

В этом смысле весьма интересно обратиться к рефлексии в самом элементарном смысле этого слова. Ведь собственно процедурно рефлексия очень просто описана. Что такое рефлексия? Это повышение ранга "словомышления" (или "мыслеговорения"). Но повышение ранга всегда связано с тем, что слову приписывается формальная ситуация "автомышления", ибо только в такой ситуации и реализуется осмысление субъекта мышления: если я себя забываю, то рефлексия сведется к нулю. Или... к сознанию. То есть к нулю – когда рефлексия "Я" как формы прекращается, к сознанию – когда из нее попадают в какой-то особый (новый) факт сознания. Поэтому естественно, что рефлексивная процедура выступает как какой-то антагонист понимания, как нечто, связанное, может быть, с редукцией понимания, или как некоторый крайний случай элементарного знания, содержанием которого является мысль о субъективной ситуации познающего.

Есть один чрезвычайно интересный феномен, повсеместно наблюдаемый в современной цивилизации: "недостаток символизма". По-видимому, мы живем в такое время (или "мы такие"), когда символов для нашего собственного оперирования и потребления весьма мало. Этому можно найти ряд причин – исторических, культурных, религиозных или провиденциальных, которые сами, может быть, происходят от какой-нибудь одной постоянно действующей причины, коренящейся не во временных обстоятельствах, а в определенных особенностях психического функционирования личности (перцептивных, апперцептивных, интенциональных).

Дело в том, что в наше время символы воспринимаются, как правило, в порядке понятийного (логического или псевдологического) знания. Мы их воспринимаем критически как знаки и считаем, что они для того и существуют, чтобы расширить наше знание о нас самих, то есть о культуре, о собственной психике, о собственном поведении, о собственных тенденциях в порядке прогнозирования, в порядке анамнеза, в порядке диагностики и многих других прагматически необходимых нам вещах. Все фрейдовское терапевтическое символизирование может быть объяснено таким образом. Вся сексуальная символика Фрейда, как и социальная символика марксизма, абсолютно действительна в том смысле, что те знаки, которым они придают определенное значение, во-первых, это значение имеют, а во-вторых – имеют именно это значение (что может быть сказано и о любой другой псевдосимволике идеологических систем). Ибо символы "означиваются", включаются в наш режим автоматического оперирования знаками, которому природно не принадлежат. То есть внутри наших знаковых систем они десимволизируются, теряют свое непосредственное "сознательное" содержание и превращаются в знаки, строго говоря, уже "неизвестно чего", потому что как символы они имели определенную ориентацию, а мы их превращаем (часто через псевдосимволы) в знаки в нашем позитивном рассмотрении. В таком порядке, в мировосприятии современного культурного человека символов становится все меньше и меньше.

Оказываясь внутри наших знаковых систем, символы переходят ("переводят нас") из ситуации понимания в ситуацию знания (то есть в ситуацию активно действующего автоматического режима нашего индивидуального психического механизма). Этим мы постоянно уменьшаем количество символов в обращении и увеличиваем количество знаков. По существу, богатейший опыт научного семиотизирования третьей четверти XX века – это опыт перевода символов сознания в знаки культуры. Именно в связи с этим обстоятельством постоянно воспроизводится необходимость культивирования человека (во французском смысле этого слова), то есть воспроизводится установка на сохранение постоянной двойственности знания: изучение себя, изучение мира, осознания своего места в мире и т. д. При этом остается возможность такого думанья, которое можно было бы назвать последовательным проведением дуализма на уровне отвлечения. То, что думается и говорится о вещи, то должно думаться и говориться одновременно с тем, что думается и говорится о сознании (естественно, конечно, что о том и другом будет говориться нечто совершенно разное). Ибо у современного человека должна сохраняться возможность и культивироваться, и восстанавливаться. Должна существовать какая-то психотехника, какая-то ментальная дисциплина, позволяющая ему помнить, что то, что мы говорим о вещественных структурах, постоянно погружено в стихию самого думанья и говорения. Но человек, в порядке той же психотехники, должен помнить и о том, что не все думаемое и говоримое на самом деле возникает в его думанье и говорении, что определенные символические смыслы и символы могут сохраняться в менталитете субъекта. Такого рода индивидуальная психотехника обеспечивает настрой индивида на так помнимую двойственность любого изучения. Мы говорим изучения, потому что в общем-то современный человек не может себе представить возможность (и это для него абсолютно правильно) какой-либо ориентации в мире, какого-либо способа жизни без взгляда на мир, отвлеченного от неотрефлексированной субъективности.

Средний культурный человек просто не может себе представить, как что-то можно не изучать. Первым шагом к изменению его менталитета явится не то, чтобы он перестал изучать, а то, чтобы изучая, он понимал, что он только изучает и, по существу, он еще – ничто. То, что он делает (как и он сам), есть еще только "изучаемое". Чтобы войти в ситуацию понимания, он должен будет заменить прежние привычные оппозиции новыми, и такая замена есть постоянное условие расширения сферы сознательного опыта, условие постоянной открытости к непредсказуемому сознательному опыту, опыту, который как результат не выводим ни из какого предшествующего сознанию опыта.

В выработке этого нового сознательного опыта очень важно изменение взгляда на язык. Дело в том, что средний культурный человек интуитивно убежден, что в любой конкретной ситуации единственный реальный язык – это его собственный. Это можно выразить иначе так: то, что некоторым образом уже выражено, есть та сумма культурного опыта, которая реализуется единственным образом, то есть через его язык. Это-то и делает человека монистом, то есть по определению не способным быть ориентированным на сознательную жизнь. Это не значит, что если он получит новую "дуалистическую" ориентировку, то перестанет быть монистом, но у него появится возможность приобрести некоторый новый, так сказать, "предсознательный" опыт, опыт "дуализма языка". Говоря на определенном языке – языке науки, языке культуры, языке искусства, – он должен внутренне проникнуться идеей о том, что то же самое может быть представлено совершенно другим образом. Эта идея может в психотехническом порядке привести человека к следующей ступени, когда он начнет понимать, что любой язык, любое знание об этом языке есть только язык. Правда, в качестве предварительного условия это требует практической смены одного языка на другой; только после этого человек приходит к пониманию того факта, что на самом деле язык есть только язык. То есть что язык некоторым образом ничего не обозначает. Понимание этого дуализма превращает наш язык в ступеньку на нашем пути к сознательной жизни.

Однако всякий дуализм знака и знаковой системы преодолевается поначалу только в каких-то других дуализмах и только тогда возможно то, что мы назвали редукцией, или переходом на уровень другого понимания ("язык – это только язык" есть в нашем смысле факт редукции), а в целом переходом к непосредственному пониманию, к сознательной жизни.

Когда мы говорим о том, что язык релятивен и вероятностен, то это имеет реальный смысл только в отношении сознания, которое нерелятивно и невероятностно. Мы убеждены в непредсказуемости мышления, непредсказуемости самого факта, что случится та или иная мысль, тот или другой сознательный опыт. Однако возможно порождение установки на то, чтобы рассматривать самого себя как материю эксперимента, рассматривать свою жизнь как то, в чем могут быть созданы такие условия, при которых мог бы самостоятельно возникнуть эксперимент нового сознательного опыта, в принципе не получаемого из других сознательных опытов, не выводимого из них. Мы убеждены и в том, что наше мышление о сознании не есть просто опыт, подобный опытам над вещами или вещными структурами, то есть знаковыми системами, в границах которых мы живем, а есть само по себе проявление нашей собственной природы. И проблема расширения сознательной жизни, установки на сознательную жизнь в конечном счете сводится к тому, чтобы настроить себя камертоном как инструмент сознательной жизни, в которой могут случаться какие-то новые сознательные опыты, какие-то новые события. Одной из посылок такой настройки является отказ от важнейшей установки европейской культуры на сохранение последовательного и постоянного тождества себя с самим собой, установки вечно сохранять и не потерять себя в потоке смены состояний сознания во времени и в их разнообразии в пространстве.

По-видимому, иная, не-европейская установка интуитивно вырабатывалась и у трех философов европейских: у Декарта, Канта и Гуссерля, интуитивно не в смысле декартовской интуиции, а в смысле обычного словоупотребления. Почему и Кант и Гуссерль объявляли, что они не занимаются психологией? Они это делали исключительно в силу того, что психология с самого начала своего возникновения в середине XVIII века оказалась наукой, которая фиксировала и фокусировала в психическом механизме личности узел тождественности "Я", рассматривала его как механизм, воспроизводящий эту тождественность. Декарт первый гениально предвидел, что то, чем потом будет заниматься психология, в конечном счете сведется лишь к фиксированию тех немногих точек, где это тождество наблюдается, или (точнее) могло бы наблюдаться. И Кант, говоря о том, что он называл "психическим разумом", старательно предупреждал о возможных аберрациях, искажениях смысла трансцендентального аппарата анализа, который он изобрел и применял. Он рассуждал так: вот в моей системе рассуждения есть слово "Я", есть слово "субъект", есть слово "тождество Я" или "единство трансцендентальной апперцепции". Но я предупреждаю вас, говорил он, – это "Я" не от психологии, это "Я" не от субъекта. "Я" не является обозначением какой-то субстанции, мыслящей и тождественной себе во времени. Нет субстанции, тождественного "Я". Это другое "Я", я не об этом говорил, – постоянно предупреждал Кант. Для него психология была, собственно, невозможной наукой, если под наукой понимать то, что Кант понимал под наукой, а именно – какой-то подступ к знанию, содержащий в себе априорную часть. В психологии для Канта такого априоризма быть не могло, ибо Кант разгадал псевдонаучный символоподобный характер трансцендентального аппарата анализа понятия и термина "Я". То есть он знал, что "Я" соотнесено с сознанием как в смысле существования, так и в смысле несуществования.

Кант не утверждал, что "Я" не существует. Говоря о "Я", он имел в виду исключительно существование этого понятия как мыслимого. Он же не говорил, что "Я" нельзя мыслить. "Я" можно мыслить, но в смысле сознания "Я" не существует. Поэтому либо психологии нет, либо называйте психологией, что вам угодно. Но при Канте психологии еще почти не было. По-видимому, уже начиная с Декарта, можно было видеть всю некорректность постановки вопроса об объективном изучении психики.

Но, к сожалению, аппарат, изобретенный Кантом для анализа сознания, то есть фактически для постоянного сохранения двойственности его изучения, обладал некоторыми свойствами, которые (при его применении в культуре) представлялись описанием психических свойств. Например, возникло представление о самотождественном "Я" как о самотождественности субъекта, а не как о символе некоторой операции сознания, осуществляемой в некотором "утопосе", "несуществующем месте". То, что происходит при трансцендентальной апперцепции, происходит в утопосе, в несуществующем "абстрактном" месте. Однако в культурном и социальном употреблении этой абстракции она стала совпадать с некоторыми свойствами социального и интеллектуального бытия. В европейской философии новейшего времени эта абстракция стала восприниматься все более и более натуральным образом. Хотя Кант и выступал против натуралистического ее понимания, тем не менее в той или иной форме другими философами она постулировалась как самотождественная единица сознательной жизни, нечто строящееся вокруг какого-то сознательного центра, как то, что должно постоянно равным себе образом воспроизводиться во времени и пространстве индивидов. И, очевидно, учитывая эту печальную, скажем так, историю философских открытий, нужно и наши собственные рассуждения строить таким образом, чтобы максимально предупредить такого рода судьбу наших абстракций и расчленений. И это "предупреждение" можно сделать только выявлением и строгим описанием со стороны наших культурных и психологических комплексов, то есть нужно показать механизм неправильного понимания или, как мы бы в данном случае сказали, – механизм натурализации символов, фигурирующих при двойственном изучении, где постоянно сохраняется ссылка на сознание, сопровождающее любое предметное мышление. (Предметное мышление может фигурировать в нашем рассмотрении как синоним любых знаковых явлений.)

Вообще, современная позитивная и аналитическая философия стремится к тому, чтобы перейти от спекуляций к неинтерпретирующему описанию (и, сколь это ни странно, позитивисты и аналитики смыкаются в этом отношении с феноменологией Гуссерля). Они-то знают, что все, что они делают, это описание, только описание, и тем самым якобы могут избегнуть тех неправильностей, которые были порождены философской спекулятивной интерпретацией прошлого. Их ошибка (как, по-видимому, и ошибка Гуссерля) в том, что они принимают идею неинтерпретирующего описания как некоторого абсолютно существующего метода. На самом же деле, это один из рядовых способов, который по существу сводится к тому, что мы описываем некоторую истину, но помимо того, что мы описываем эту истину (только описываем!), мы рефлексируем это в качестве разновидности лингвистического (или логического) подхода и тем самым получаем возможность логических и семантических трактовок (не истины, конечно, а способа ее описания).

Отсюда становится возможным и операциональное определение семиотики в ее близости к вышеописанному подходу. Семиотика – это такая методика обращения со знаками, когда любой объект представлен как знак чего-то существующего, а любая связь этих знаков предстает как логическая система описания. Вторая часть этого определения у семиотиков имплицитна, а у логических семантиков эксплицитна. Семантики, так же как и представители аналитической школы философии, правы в том смысле, что они понимают, что они совершают описание, а не соприсутствуют бытию, и что законы, о которых идет речь, это законы описания. Вообще сама идея неинтерпретирующего описания родилась вместе с попыткой сформулировать и применить к объектам язык, который был бы сознательно противопоставлен языку философской спекуляции. При таком подходе Платон всегда оказывается спекулятором, а Гуссерль – ученым. Но как раз с точки зрения метаподхода, предполагающего последовательно семиотический анализ любой системы описания, мы увидим, что и феноменология и позитивизм могут быть в свою очередь описаны как онтологическая спекуляция, как реонтологизация описания. То есть мы всегда можем восстановить ту элементарную спекулятивную процедуру, которая привела к идее объективного, неинтерпретирующего описания как к своему конечному результату.

И в этом смысле классики европейской философии обладали гораздо большей принципиальностью по сравнению, скажем, с позитивистами или феноменологами. Классические философы открыто признавали постоянную соотнесенность любого способа изучения с символизациями сознания, из которых и следовала онтологичность изучаемых явлений. Современная же философия решила снять спекуляцию, и проделала это снятие именно как решительный отказ от соотнесения способов, методов, подходов с символами, "заданиями" сознания. И что же? Символы сознания исчезли, а спекуляция... осталась. Это ясно видно в любой разновидности лингвистической философии, начиная с Витгенштейна. Происходит забавная вещь: они тоже занимаются спекуляцией, только в отличие от классической философии, где поле онтологии – это тем или иным способом изображаемое или символизируемое сознание (выполняющее любой акт изучения вещественных структур), в современной философии анализа таким полем стал сам язык, язык стал онтологией, язык стал материалом с минимумом интерпретаций. И вместо того чтобы превратить язык в ступень в осознании сознательной жизни, его превращают в ширму, которая отграничивает мыслящего субъекта от спекулятивной (онтологической) стороны сознания и, в то же время, закрывает от субъекта и его неосознанную тенденцию к реонтологизации способа описания.

Таким образом, вместо того чтобы максимально далеко пойти в признании описательного характера любого описания (и одновременно в признании, что есть вещи, которые невозможно описать), и тем самым нейтрализовать некоторые свойства описания посредством таких, например, редукций, как "язык – это только язык", "культура – это только культура" и т. д., и тем самым лишить их онтологического статуса, они, отвергнув онтологические сущности, вновь онтологизируют и абсолютизируют свойства описания (посредством таких бессодержательных универсалистских "предпосылок", как, например: "язык – это все", "метод это все", "культура – это все", "наука – это все" и т. д.).

Теперь вернемся к символическим категориям "сознание" и "Я". Нам кажется, что "чистое сознание" – это ходячее понятие философской классики – является элементом неоднородной спекуляции, то есть элементом изобретенного Кантом способа и задания объектного способа анализа, хотя речь идет о (трансцендентальной) "субъективности". У Канта "чистое сознание" не есть чистое существующее сознание. Предположение чистого сознания (и его символ) есть необходимый элемент понимания в той мере, в какой мы вообще что-то другое можем понимать объективно. Ведь "Я" у Канта является не знаком самотождественности субъекта, а символом нетождественности субъекта акта познания вещному "Я", символом, из которого не следует никакого знания о психологическом субъекте, носителе этого знания вещей.

Гуссерль в своей философии культуры пытался бороться с чисто "культурной" же идеей отчуждения как с некоторой предзаданной априорной, до изучения существующей установкой, и пришел к натурализации того, что у Канта не имело натурального, буквального или вещественного смысла. У Гуссерля некоторый слой вещественного сознания есть реальный, действительно существующий след того Сознания, в котором депонирована всякая истина, всякая подлинная сознательная жизнь. Техника редукции была для него своеобразной "йогой", которая давала бы свободу проявиться этому чистому сознанию. Поэтому-то он и ввел понятие "эгологии", то есть науки о "Я", которая у Канта была бы совершенно невозможна. Когда "Я" выступает у Канта как элемент в аппарате философского умозрения, то это умозрение направлено не на "Я", а на акт знания мира в одном случае, или на сознание – в другом. (Напомним, что Будда говорил, что среди известных ему структур и состояний сознания нет "Я"; у раннего Гуссерля есть замечание в этом же роде, весьма похожее на парафраз из буддийских текстов, правда, позднее он к этой идее не возвращался.)

И отсюда возникает другой вопрос: можно ли себе представить, что есть такая содержательность сознания или такая структура сознания или факт сознания, который сам бы предполагал субъективацию сознания во вневременном (непроцессуальном) акте понимания? А если да, то включает ли сознание в себя условия по реализации самого себя, то есть того, что в обыденной речи называется самосознанием (или самопознанием). Включает ли оно в себя понимание порядка реализации своего собственного содержания? От решения этого вопроса зависит очень многое в применении к языку и знанию вообще как к проблеме дихотомии ("язык жизнь", "знак – обозначение" и т. д.). Почему? Потому что, если эта проблема будет решена в отношении сознания и понимания положительно, то, кто знает, – может быть, она положительно решится и в отношении языка и знания? Мы можем тогда себе представить, что и язык (в данном случае мы сейчас оставляем в стороне вопрос о его содержательном отношении или не-отношении к сознанию) сам в себе содержит некоторый принцип или технические возможности своей реализации или, говоря несколько метафорически, "знает" языковую деятельность (феномен автоматизма языковой деятельности говорит в пользу такого предположения).

В европейской философской истории с начала Нового времени постепенно стала открываться проблема связи между значением знаков или тем возможным смыслом, который можно придать понятию с учетом возможных интерпретаций знаков (проблема осмысленности научного понятия) – с одной стороны, и с другой стороны, – имплицитными условиями, посылками и допущениями, физическая (реальная или в принципе возможная) выполнимость которых только и является основой того, что эти понятия вообще имеют смысл. Пытаясь рассмотреть под этим углом отношение знания и знака, мы обнаружим одну презабавную вещь: в принципе всякий метафизик считает, что вне конкретной ситуации не существует научного знания. Ив самом деле, почти всякая серьезная философия анализировала знание, имея в виду, что за знанием всегда стоит сознание. То есть, имея в виду, что знание является знанием только тогда, когда физически реализуются те условия и допущения, которые принадлежат сознанию не как чему-то, находящемуся во внутреннем измерении субъекта, а как тому, что лежит на стороне самих предметов. Регистрация реализуемости или нереализуемости, в частности, физической, есть автономное требование, есть акт понимания, требуемый для осмысленности вводимых утверждений, представлений, понятий. И наоборот, можно считать, что ситуация, которая онтологически содержит в себе допущения реализованности сознания, – сама содержит в себе требование быть выполненной в том виде, как она есть. Эта ситуация обращена к пониманию.

Тогда можно будет предположить, что язык содержит в себе определенные ресурсы самореализации, которые, вообще говоря, могут остаться нереализованными, но осознание такого рода факта требует некоторого первичного понимания заданности самого его существования. [Можно пойти еще дальше и предположить, что любая "знаковая" ситуация может "запрашивать" и понимание, имея в виду, что она сама содержит в себе какой-то механизм самореализации и "требует" выполнения им работы. В применении к символической знаковой системе можно себе представить такие группы ситуаций (например, в смысле онтогенетического овладения ими ребенком): 1) ситуации, требующие понимания, 2) ситуации, требующие просто знания, и 3) ситуации, где возникает проблема различия между детским состоянием сознания и взрослым состоянием сознания.]

В физических реализациях сознания мы имеем дело с такими предметами, которые являются одновременно описаниями условий производства сознания об этих предметах. Иначе говоря, мы имеем дело с некоторым сращением (если так можно выразиться) предмета и условия производства сознания об этом предмете.

И отсюда мы приходим (не логически, а в силу изменившейся ситуации нашего думанья) к представлениям о таких вещах, которые могут существовать как вещи лишь постольку, поскольку это обусловлено включением индивидуальных психических механизмов в структуры (содержательности) сознания. Вне такой включенности они существовать не могут. Такие "вещи" фигурируют в пределах символики "бессознательного" или культурно-языковых систем, которые мы условно можем назвать архаическими, как в плане филогенетики, так и в плане развития детской психологии. И они выступают там как "архаические факты", то есть факты, которые мы можем положительно узнать только в порядке знания, потому что понимание здесь невозможно (поэтому мы называем их условным термином "архаические"). Такие факты являются не системами отображения мира, а системами, задающими правила отображенности содержательностей сознания в психиках индивидов. Они зовут нас к несовершившемуся пониманию, а не к понятийному знанию. Однако, не зная этого, мы пытаемся вновь их познать, а не понять. А представление их в виде знания делает их просто нереальными.

Так, умозрительно (но не "натурно") мы в принципе допускаем "период" или "поле", где предметы сращены с сознанием или с условиями производства сознания (где нами не познается дихотомия сознание – понимание). И сам факт этой сращенности косвенным образом отображен символикой "бессознательного". Объективность этой символики, ее динамика должны быть актуализированы как условия, чтобы "сыграло" сознание и "совершилось" понимание. Дальнейшее "послеархаическое" развитие можно было бы в чисто философском плане понять как процесс, который, с одной стороны, есть освобождение сознания от знания (или предметов), и с другой – освобождение вещей от их понимания. То есть, с одной стороны, предметы освобождаются от их сращенности с условиями производства сознания о них, а с другой – сознание освобождается от своего сращения с условиями производства самого сознания, заданными в предметах. И наконец, здесь сам знак фигурирует как элемент структуры сознания*, так, чтобы знаковая организация одновременно содержала в себе такие (пустые, "нулевые") клеточки или ячейки, которые бы "ожидали" заполнения себя в процессе динамики индивидуального психического механизма.

* Мы полагаем, что есть такая структура сознания как "знаковость".



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)