<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


В ОТСТАВКЕ



Через некоторое время после того, как Заратустра избавился от чародея, он вдруг увидел, что снова кто-то сидит на дороге, по которой он шел, – какой-то высокий человек в черном, с бледным, изможденным лицом. Заратустра чрезвычайно огорчился, увидев его. "Увы, – сказал он в сердце своем, – вот сидит оно, переодетое уныние; похоже, что человек этот из породы священников: что же им нужно в царстве моем?
Как! Едва избавился я от чародея, еще один чернокнижник встал на пути моем,
– какой-то колдун, облеченный властью наложения рук, угрюмый чудотворец, божьей благодатью освященный и посвященный клеветник на жизнь, чтоб его черт побрал!
Но черта нет на месте как раз тогда, когда он нужнее всего: всегда появляется он слишком поздно, этот проклятый хромоногий карлик!"
Так, потеряв терпение, ругался Заратустра про себя, прикидывая, как бы ему свернуть в сторону и проскользнуть мимо черного человека, однако вышло иначе. Тотчас же сидящий на дороге увидел Заратустру, вскочил на ноги, словно внезапная радость обуяла его, и бросился к нему.
"Кем бы ты ни был, путник, – воскликнул он, – помоги старику, заблудившемуся и уставшему от поисков, помоги старику, с которым так легко может приключиться беда!
Незнакомы и чужды мне земли эти, и вой диких зверей слышится мне; и нет больше того, кто защищал меня.
Я искал последнего благочестивого человека, святого и отшельника, единственного, кто в своем лесу не слышал о том, что известно ныне всем".
"Что же ныне известно всем? – спросил Заратустра. – Не то ли, что нет больше в живых старого Бога, в которого некогда верил весь мир?"
"Вот ты и сказал это, – печально ответил старик. – Я же служил этому старому Богу до последнего часа его.
А теперь я – в отставке, без господина, и все же не свободен, и печаль не оставляет меня ни на минуту, а радость приходит только в воспоминаниях.
Потому и поднялся я в эти горы, чтобы, наконец, устроить себе праздник, как подобает последнему Папе и Отцу церкви: ибо знай – я последний Папа! И это будет праздник благочестивых воспоминаний и богослужения!
Но умер и он, тот самый благочестивый человек, святой, живший в лесу, который постоянно славил Бога молитвами и пением.
Самого его я не нашел: а когда обнаружил хижину, только два волка сидели в ней и выли по кончине его; ибо его любили все звери. И я ушел прочь.
Неужели напрасно пришел я в эти горы и леса? И тогда решил я в сердце своем, что стану искать другого, самого благочестивого из тех, кто не верует в Бога, – я решил искать Заратустру!"
Так говорил старик, внимательно вглядываясь в стоящего перед ним; Заратустра же взял руку последнего Папы и долго, с изумлением разглядывал ее.
"Что вижу я, о почтенный! Какая изящная рука! – сказал затем Заратустра. – Это рука человека, неустанно раздававшего благословения. И вот – теперь крепко держит ее тот, кого искал ты, ибо я – Заратустра.
Это я, безбожник Заратустра, который говорил: "Кто безбожнее меня, чтобы возрадовался я наставлению его?".


Так говорил Заратустра, проникая взглядом в мысли и тайные помыслы последнего Папы. И тот сказал, наконец:
"Тот, кто больше всех любил Его и обладал Им, для того Он и потерян теперь окончательно,
– вот, смотри, ныне кто из нас двоих безбожнее? Не я ли? Только вот кто возрадуется этому?"
"Ты служил Ему до конца, – задумчиво проговорил Заратустра после долгого молчания, – тебе известно, как Он умер? Правду ли говорят, что сострадание задушило Его,
– когда увидел Он человека, висящего на кресте, и не вынес зрелища этого, что любовь Его к человеку стала адом его, а под конец – и смертью?"
Но последний Папа ничего не ответил на это, только робко отвел в сторону взгляд свой, с выражением скорби и уныния на лице.
"Да будет так, – сказал Заратустра, подумав некоторое время и при этом продолжая смотреть старику в глаза. – Да будет так, с Ним покончено. Но, хотя и свидетельствует о чести твоей то, что говоришь ты только благое об этом мертвом, и тебе, и мне хорошо известно, кем Он был и как удивительны были пути его".
"Говоря с глазу на два, поскольку у меня он всего один, – оживленно отозвался последний Папа (а он был слеп на один глаз), – в том, что касается Бога, я осведомленнее, чем сам Заратустра, – и по праву.
Много лет служила Ему любовь моя, и воля моя во всем следовала его воле. А хорошему слуге известно все, даже то, что господин его скрывает сам от себя.
Он был сокрытым Богом, преисполненным тайн. Поистине, даже сына своего обрел Он не иначе, как тайными путями. В преддверии веры в Него – прелюбодеяние. [4]
Тот, кто превозносит Его как Бога любви, не слишком высокого мнения о любви. Разве не хотел этот Бог быть и судьей? Но тот, кто любит, любит невзирая на награду и воздаяние.
Когда был Он юн, этот Бог с Востока, был Он суров и мстителен и создал ад для услады любимцев своих.
Но в конце концов состарился Он и стал мягким, вялым и жалостливым и более стал походить на деда, нежели на отца, а еще больше – на старую дряхлую бабку.
И вот, сидел Он, скорчившись на печке, брюзжал и жаловался на слабость в ногах, уставший от мира, уставший хотеть чего-либо, пока не задохнулся однажды от чрезмерного сострадания своего".
Но тут Заратустра перебил его: "И ты, последний Папа, видел это своими глазами? Это могло быть и так; но могло быть и по-другому. Когда умирают боги, всегда многообразна их смерть.
Впрочем, так или иначе, – Он умер! Многое в нем оскорбляло и взор мой, и слух, о наихудшем же я умолчу.
Я люблю все, что смотрит чистым оком и говорит правдиво. Тогда как Он, – а тебе хорошо это известно, старый священник, ибо что-то было в Нем и от вашей породы, от породы священников – Он всегда был неоднозначен.
Был Он к тому же непонятен. Как гневался Он на нас, преисполненный ярости из-за того, что мы плохо Его понимали! Но почему же тогда не говорил Он яснее?
А если виною тому был наш слух, не Он ли виновен в том, что мы не способны были внимать Ему? И если были уши наши забиты грязью, ну что ж! Чьих рук это дело?
Слишком многое не удалось этому горшечнику, который не доучился до конца! Однако же то, что обрушил Он месть на горшки и творения свои, так как плохо они удались Ему, – это было прегрешением против хорошего вкуса.
И в благочестии есть хороший вкус, и вкус этот в конце концов провозгласит: "Долой такого Бога! Лучше совсем без Бога, лучше на свой страх и риск творить судьбу свою и быть безумцем, лучше самому стать Богом!".


"Что слышу я! – воскликнул тут последний Папа, навострив уши. – О Заратустра, ты, со своим неверием гораздо благочестивее, чем думаешь! Не иначе как нечто божественное в тебе самом сделало из тебя безбожника.
Не само ли благочестие твое не позволяет тебе веровать? А великая честность твоя еще выведет тебя даже за пределы добра и зла!
Взгляни же, что уготовано тебе! Твои глаза, уста и руки от вечности предназначены для благословения. Ибо благословляют не одними только руками.
Хотя ты и настаиваешь на том, что ты безбожник, – находясь близ тебя, я чувствую, как незримо возносится благовонный фимиам благословений: и овладевают мной боль и благоговение.
Позволь мне быть гостем твоим, о Заратустра, на одну эту ночь! Нигде на земле не будет мне так хорошо, как у тебя!".
"Аминь! Да будет так! – ответил Заратустра, глубоко удивленный. – Там, наверху, проходит дорога, там и пещера Заратустры.
Поистине, я бы охотно сам проводил тебя, о почтенный, ибо люблю всех благочестивых. Но сейчас крик о помощи заставляет меня оставить тебя.
Никто не должен терпеть бедствия во владениях моих; пещера моя – добрая гавань. И больше всего люблю я возвращать опечаленным твердую землю, чтобы прочно, обеими ногами стояли они на ней.
Но кто снимет с плеч твоих твою тоску? Слишком слаб я для этого. Поистине, долго придется нам ждать, прежде чем кто-либо вновь оживит Бога твоего.
Ибо нет Его больше в живых: Он окончательно мертв".


Так говорил Заратустра.


САМЫЙ БЕЗОБРАЗНЫЙ ЧЕЛОВЕК


И опять несли Заратустру ноги его по горам и лесам, а глаза его непрестанно искали страждущего в великой беде и взывающего о помощи и нигде не находили его. Однако всю дорогу радовался он в сердце своем, исполненном благодарности. "Сколько хорошего подарил мне сегодняшний день в награду за то, что он так скверно начался! Каких необычных собеседников повстречал я!
Теперь долго буду я пережевывать речи их, словно хорошие хлебные зерна; и зубы мои должны как следует измолоть и истолочь их, пока не потекут они в душу мою, как молоко!"
Но вот дорога вновь обогнула скалу, местность внезапно изменилась, и Заратустра вступил в царство смерти. Словно в оцепенении, застыли здесь черные и красные выступы скал: не было ни травы, ни деревьев, не слышалось пения птиц. Ибо это была долина, которой избегали все звери, даже хищные; только змеи одной породы – безобразные, толстые, зеленые – приползали сюда умирать, когда приходило их время. Поэтому пастухи и называли эту долину "Смертью Змей".
Заратустра погрузился в мрачные воспоминания: ему казалось, что однажды он уже был здесь. И много тяжелого нахлынуло на него, так что шел он все медленнее и медленнее и, наконец, остановился. Но вот, подняв глаза, увидел он у дороги что-то похожее с виду на человека, но едва ли то был человек, – нечто неописуемое и невыразимое. И тотчас охватил Заратустру сильный стыд оттого, что пришлось ему увидеть подобное своими глазами: покраснев до самых корней седых волос своих, он отвернулся и хотел было уже покинуть это злосчастное место. И вдруг мертвая пустыня огласилась звуками: что-то заклокотало и захрипело из земли, подобно тому, как ночью хрипит и клокочет вода в засорившейся водопроводной трубе; наконец, эти звуки обратились в человеческий голос и речь, и таковы были слова ее:
"Заратустра! Заратустра! Разгадай загадку мою! Скажи ответ! Что такое – месть свидетелю?
Я предостерегаю тебя, здесь – гладкий и скользкий лед! Смотри, будь внимателен, чтобы гордость твоя не переломала ноги!
Ты мнишь себя мудрым, гордый Заратустра! Так разгадай же эту загадку, ты, разгрызавший и самые твердые орехи! Разгадай загадку, которую я представляю самим собой! Ответь: кто я?"
Но когда Заратустра услышал слова эти, – как вы думаете, что случилось с душой его? Сострадание овладело им; и он пал на землю, словно дуб, долго сопротивлявшийся усилиям многих дровосеков, – дуб, что падает грузно, внезапно, пугая даже тех, кто хотел свалить его. Но тут же он снова поднялся, и лицо его стало суровым.
"Конечно же, я узнаю тебя, – произнес он ледяным тоном, – ты – убийца Бога! Дай мне пройти.
Ты не вынес видевшего тебя, – всегда видевшего насквозь – тебя, самого безобразного человека. И ты отомстил этому свидетелю!"


Так говорил Заратустра и хотел было отправиться дальше; но тот, кому нет названия, ухватился за край его одежды и снова стал клокотать и хрипеть, подыскивая слова. "Останься!" – проговорил он наконец,
– останься! Не проходи мимо! Я угадал, что за топор свалил тебя: хвала тебе, о Заратустра, что ты вновь поднялся!
Я вижу, ты хорошо разгадал душу убийцы – душу убийцы Бога. Останься! Присядь ко мне, ты не пожалеешь об этом!
К кому стремился я, как не к тебе? Останься, сядь! Но не смотри на меня! Почти этим безобразие мое!
Теперь ты – мое последнее прибежище, ибо преследуют меня. Но преследуют не ненавистью своей и не ищейками – о, я смеялся бы над таким преследованием, я бы радовался ему и гордился бы им!
Разве успех не был всегда на стороне преследуемых? А тот, кто преследует добросовестно, кончает тем, что становится последователем, – раз уж он следует по пятам! Но от их сострадания,
– от их сострадания бегу я и прибегаю к тебе. О Заратустра, защити меня, ты – последнее мое прибежище, ты – единственный, кто разгадал меня:
– ты разгадал, каково приходится тому, кто убил Его. Останься! А если хочешь уйти, нетерпеливый, не ходи той дорогой, которой шел я. Эта дорога губительна.
Ты сердишься, что я слишком долго выворачиваюсь наизнанку? Что я уже советую тебе? Но знай, что у меня, самого безобразного,
– громадные тяжелые ноги. Там, где я прохожу, – путь испорчен. Всякую дорогу запечатлеваю я смертью и позором.
Но по тому, как ты хотел молча пройти мимо меня, по тому, как покраснел ты, – а я и это заметил – я узнал в тебе Заратустру.
Всякий другой словом и взглядом бросил бы мне милостыню – сострадание свое. Но я не настолько нищ, чтобы принять его, – и ты разгадал это,
– я даже слишком богат, богат величайшим и ужаснейшим, безобразным и неизреченным! Твой стыд, о Заратустра, почтил меня!
С трудом вырвался я из толпы сострадательных, чтобы найти того единственного, кто ныне учит: "Сострадание назойливо", чтобы найти тебя, о Заратустра!
– будь это божеское или человеческое сострадание – оно всегда противно стыду. И нежелание помочь может быть благороднее, чем иная добродетель, тотчас подскакивающая на помощь.
Но как раз сострадание и называется сегодня добродетелью у всех маленьких людей: нет у них благоговения к великому несчастью, великому безобразию, великой неудаче.
Через головы их смотрю я вдаль, как смотрит собака через спины овец, сбившихся в кучу. Все они – маленькие, доброжелательные, мягкошерстные серые людишки.
Как цапля, закинув голову, глядит с презрением на мелкие пруды, так смотрю я на копошащуюся безликую массу ничтожных желаний и душ.
Давно уже признано право за всеми этими маленькими: так что они, наконец, получили и власть и теперь поучают: "Добро – это то, что считают добрым маленькие люди".
А "истиной" признают ныне то, о чем проповедовал тот странный святой и заступник всех маленьких, который и сам вышел из них и свидетельствовал о себе так: "Я есмь истина". [5]
Это из-за его нескромности давно стали надуваться от важности все мелкие и ничтожные; он не поучал какому-то ничтожному заблуждению, когда учил: "Я есмь истина".
Ответил ли кто-либо учтивее этому гордецу? Но ты, о Заратустра, прошел мимо и сказал: "Нет! Нет! Трижды нет!".
Ты предостерегал от этого заблуждения, ты первый предостерег от сострадания – конечно, не всех, но себя и тех, кто сродни тебе.
Ты стыдишься стыда того великого страдальца; и поистине, когда говоришь ты: "От сострадания надвигается на людей тяжелая туча, берегитесь же!";
– когда поучаешь ты: "Все созидающие безжалостны, всякая любовь выше сострадания": тогда думаю я – как хорошо изучил Заратустра все признаки бури!
Но и сам ты – берегись своего собственного сострадания! Ибо многие уже в пути и направляются к тебе, много страждущих, сомневающихся, отчаявшихся, утопающих, замерзающих.
Остерегайся же и меня. Ты разгадал лучшую – и в то же время худшую из загадок моих, – ты разгадал меня самого, и то, что совершил я. Я знаю, какой топор может свалить тебя.
Но Он – должен был умереть: своим всевидящим оком видел Он все глубины и основания человека, весь его скрытый позор и безобразие.
Сострадание его не знало стыда: он проникал в самые грязные закоулки мои. Он должен был умереть – тот, кто был столь любопытен, назойлив и так охотно сострадал.
Он постоянно видел меня: и я возжелал отомстить такому свидетелю – или не жить самому.
Бог, который видел все, даже человека: этот Бог должен был умереть! Ибо невыносимо для человека, чтобы был у него подобный свидетель".
Так говорил самый безобразный человек. Заратустра же встал и собрался уйти: ибо холод пронизывал его до самых костей.
"Ты, кому нет названия, – сказал он, – ты предостерегал меня от дороги, которой ты шел. В благодарность за это я советую тебе свою. Взгляни, вон там, наверху, пещера Заратустры.
Обширна и глубока она, и много в ней укромных уголков; даже самый скрытный найдет там убежище. А рядом с пещерой – множество расселин и нор, в которых живут всевозможные звери; те, что прыгают, порхают и ползают.
Ты, изгнанник, изгнавший сам себя, ты не хочешь жить среди людей и их сострадания? Ну что ж! Поступай, как я! Так и научишься у меня; научается только тот, кто действует.
А сначала и прежде всего поговори со зверями моими! Самый гордый зверь и самый мудрый – пусть они будут лучшими советниками нашими!"


Так говорил Заратустра и продолжал путь свой еще задумчивее и медленнее, чем прежде: ибо о многом спрашивал он себя и нелегко давались ему ответы.
"Однако, как все-таки жалок человек, – думал он в сердце своем. – Как безобразен он, как хрипит и как много в нем скрыто стыда!
Говорят, что человек любит себя: о, сколь велика должна быть эта любовь к себе! Как много презрения противостоит ей!
И этот, встретившийся мне, он тоже любил себя, презирая себя, – велика была любовь его, и велико презрение.
Я еще не встречал никого, кто глубже презирал бы себя самого: и это – тоже высота. Увы, может быть, он и был тем самым высшим человеком, крик которого слышал я?
Я люблю тех, кто способен на великое презрение. Однако человек есть нечто, что должно преодолеть".


ДОБРОВОЛЬНЫЙ НИЩИЙ


Когда Заратустра покинул самого безобразного человека, ему стало холодно, и он почувствовал себя одиноким: ибо так много холода и одиночества пережил он в сердце своем, что и сам окоченел от холода. Но пробираясь все дальше и дальше, то вверх,то снова вниз, миновав зеленый луг и дикое каменистое русло, где когда-то пробегал нетерпеливый ручей, он вдруг почувствовал, что согрелся и на сердце у него стало теплее.
"Что со мной? – спрашивал он себя. – Меня укрепляет что-то теплое и живое, что, должно быть, находится где-то неподалеку.
Я уже не так одинок; неведомые спутники и братья витают вокруг меня, их теплое дыхание касается души моей".
Но когда он внимательно осмотрелся вокруг, отыскивая тех, кто утешил его в одиночестве, – что же! – оказалось, что это были коровы, столпившиеся на возвышении; их близость и запах, исходивший от них, согрели сердце его. Однако, судя по всему, эти коровы усердно внимали чьим-то речам и не обращали внимания на приближавшегося к ним Заратустру. А когда он подошел уже совсем близко, то ясно расслышал человеческий голос, доносившийся откуда-то из середины стада; а все коровы повернули головы в сторону говорящего.
Тогда Заратустра стремительно бросился на возвышение и разогнал животных, ибо испугался, не случилось ли тут с кем-то беды, в которой едва ли поможет сочувствие коров. Но он ошибся, перед ним на земле сидел человек и, казалось, уговаривал животных не бояться его, – миролюбивый человек и горный проповедник, из очей которого вещала сама доброта. "Чего ищешь ты здесь?" – пораженный, воскликнул Заратустра.
"Чего я здесь ищу? – отвечал тот. – Того же, что и ты, помеха радости! Я ищу счастья на земле.
Я хотел научиться ему у этих коров. Ибо, да будет тебе известно, я с раннего утра беседую с ними, и они уже готовы были дать мне ответ. Зачем же ты помешал им?
Ибо если не обратимся и не станем подобны коровам, то не войдем в царствие небесное. [6] Особенно же вот чему должны мы у них научиться: умению пережевывать.
И поистине, если бы даже человек приобрел весь мир и не научился бы как следует пережевывать: что пользы ему! [7] Он не избавился бы от печали своей,
– своей величайшей печали, что ныне зовется отвращением. У кого из ныне живущих не полны отвращением уста, и глаза, и сердца? И у тебя! У тебя тоже! Однако взгляни на этих коров!".


Так говорил горный проповедник и, наконец, обратил взор свой на Заратустру, – ибо до сих пор он с любовью взирал на коров; и его словно подменили. "Кто ты, с кем я говорю? – воскликнул он испуганно и вскочил.
– Это человек, не питающий отвращения, это – сам Заратустра, победитель величайшего отвращения, это уста, и взор, и сердце самого Заратустры".
Говоря слова эти, с глазами, полными слез, он целовал руки Заратустры, подобно человеку, которому нежданно-негаданно упало с неба сокровище или нечто ценное. А коровы смотрели и удивлялись.
"Не говори обо мне, ты, удивительный! Близкий сердцу моему! – сказал Заратустра, уклонясь от нежности его. – Скажи мне сначала о себе! Не ты ли тот добровольный нищий, который отказался некогда от большого богатства,
– который устыдился богатства своего и всех богатых и бежал к самым бедным, чтобы им принести в дар избыток свой и сердце свое? Но они не приняли его".
"Но они не приняли меня, – сказал добровольный нищий, – ты знаешь это. И тогда пошел я к животным и к этим коровам".
"И так обрел ты понимание того, насколько труднее давать, нежели брать, – прервал его Заратустра, – научился тому, что дарить – это искусство, последнее, величайшее искусство доброты".
"Особенно в наши дни, – отвечал добровольный нищий. – В наши дни, когда все низкие одержимы трусливой жаждой бунта и стали по-своему высокомерными: по-своему – то есть так, как свойственно черни.
Ибо известно тебе, что настал час чудовищного, гибельного и самого продолжительного мятежа черни и рабов: он все растет и ширится!
Благодеяния и небольшие уступки уже вызывают у низших возмущение: пусть все богатые будут настороже!
У того, кто, подобно пузатой бутылке, по каплям выдает содержимое из узкого горлышка, сегодня у таких бутылок это горлышко отбивают!
Похотливая алчность, желчная зависть, затаенная мстительность, гордость черни: как все это бросается в глаза! Уже не верно, что нищие блаженны. [8] Царство небесное – у коров".
"А почему не у богатых?" – испытующе спросил Заратустра, отгоняя коров, которые доверчиво взирали на миролюбивого проповедника.
"К чему искушаешь меня? – отвечал тот. – Ты знаешь это, и даже лучше, чем я. Что влекло меня к самым бедным? Не отвращение ли к нашим богатым?
– к этим колодникам богатства, которые из любого мусора извлекают для себя пользу, к этой сволочи с холодными глазами и похотливыми мыслями, от которой зловоние поднимается к небу,
– к этой раззолоченной, насквозь лживой черни, чьи отцы были ворами или питались падалью, собирая отбросы, были падки до баб, похотливы и забывчивы: ибо все они сродни блуднице по сути своей?
Чернь внизу, чернь наверху! Что значит сегодня "бедный" и "богатый"! Я уже перестал видеть различие между ними, – и вот бежал от них все дальше и дальше, пока не пришел к этим коровам".
Так говорил проповедник, отдуваясь и потея: а коровы все удивлялись. Заратустра же с улыбкой слушал эти суровые речи, глядя ему в лицо и молча покачивая головой.
"Ты насилуешь сам себя, горный проповедник, употребляя столь суровые слова. До столь серьезных вещей не доросли еще ни глаза, ни уста твои.
И, похоже, желудок твой тоже противится всей твоей ненависти и гневу с пеной у рта. Ему нужно что-нибудь мягкое: мясо – определенно не по тебе.
Скорее, как мне кажется, ты питаешься растениями и кореньями. Быть может, жуешь зерна. Но наверняка, ты не склонен к радостям чувственной, мясной пищи и отдаешь предпочтение меду".
"Ты угадал, – с легким сердцем отвечал добровольный нищий.
– Я люблю мед и жую зерна, ибо искал я пищи, что приятна на вкус и делает дыхание чистым:
– на поглощение которой потребно время, заполняющее целый день, давая работу челюстям кротких лежебок и лентяев.
Но дальше всех в этом ушли, конечно, коровы: это им принадлежит открытие, что можно целыми днями пережевывать жвачку и валяться на солнышке. И еще они воздерживаются от всех мрачных мыслей, от которых вспухает сердце".
"Ну что ж! – сказал Заратустра. – Ты должен увидеть и моих зверей – моего орла и змею мою; подобных им не найдешь теперь на всей земле.
Смотри, вон там проходит дорога к пещере моей: этой же ночью будь гостем ее. И поговори со зверями моими о счастье зверей,
– пока сам я не вернусь домой. Ибо теперь я поспешу от тебя – меня призывает крик о помощи. А у меня найдешь ты и мед – сотовый мед, прохладный, словно лед, и золотистый: угощайся им!
Однако простись сейчас же со своими коровами, ты, – удивительный и близкий сердцу моему! Простись, даже если тебе и нелегко это. Ибо они – самые нежные друзья твои и наставники!"
"За исключением того, которого я люблю еще больше, – отвечал добровольный нищий. – Ты и сам добр, ты добрее любой коровы, о Заратустра!"
"Прочь, прочь, лукавый льстец! – зло воскликнул Заратустра.
– Что ты пытаешься испортить медом лести и похвалой своей?"
"Прочь, прочь от меня!" – воскликнул он еще раз и замахнулся посохом своим на благодушного нищего, но тот проворно убежал.


ТЕНЬ


Но едва только убежал добровольный нищий, и Заратустра остался один, как позади себя он услышал чей-то голос, взывавший: "Стой! Заратустра! Подожди! Это ведь я, о Заратустра, я, твоя тень!". Но Заратустра не стал ждать, ибо внезапная досада охватила его оттого, что так тесно стало в его горах. "Где мое уединение? – проговорил он.
– Право, это уже чересчур; горы эти кишат людьми, царство мое не от мира сего, [9] мне нужны новые горы.
Моя тень зовет меня? Какое мне дело до тени! Пусть догоняет меня, а я убегу от нее".
Так сказал Заратустра в сердце своем и побежал. Но тот, кто был сзади, все следовал за ним: так что теперь трое бежали друг за другом: впереди бежал добровольный нищий, за ним Заратустра, а позади всех – тень его. Но недолго бежали они так, потому что вскоре Заратустра опомнился, пришел в себя и разом стряхнул всю досаду и отвращение.
"Как, – сказал он, – разве издавна не случались с нами, старыми отшельниками и святыми, всякие смешные вещи?
Поистине, высоко выросло в этих горах неразумие мое! И вот – слышу я, как три пары ног, принадлежащие безумцам, топают друг за другом!
Нет, непозволительно Заратустре бояться собственной тени! Однако, сдается мне, что ноги ее длиннее моих"
Сказал это Заратустра, смеясь глазами и всем нутром своим, остановился и быстро повернулся назад, едва не опрокинув при этом тень: ибо она следовала за ним по пятам и к тому же ослабла. Когда же он внимательно рассмотрел ее, то так ужаснулся, словно внезапно увидел привидение: таким худым, почерневшим, изможденным и дряхлым выглядел спутник его.
"Кто ты? – резко спросил Заратустра, – Что ты тут делаешь? И с какой стати называешь себя тенью моей? Ты не нравишься мне".
"Прости меня, – отвечала тень, – прости, что это я; ну, а если я не нравлюсь тебе, что ж! хвала тебе и хорошему вкусу твоему.
Я странник, много дорог исходивший вслед за тобой: всегда я в пути, но без цели, без родины, – так что, поистине, во многом похож я на Вечного Жида, [10] только вот не вечен я, и к тому же не жид.
Как? Неужели должна я быть постоянно в пути? Увлекаемой, гонимой, кружимой всяким ветром? О земля, слишком круглой стала ты для меня!
Я побывала уже на всякой поверхности, подобно усталой пыли засыпала, оседая, на зеркалах и оконных стеклах: у меня только забирают и ничего не дают, я истощаюсь – я почти что сравнялась с тенью.
Но за тобой, о Заратустра, я бегала и бродила дольше всего, а если иногда и пряталась от тебя, то все-таки была твоей лучшей тенью: где бы ни сел ты, садилась и я.
С тобой обошла я самые дальние и холодные миры, похожая на призрак, бегущий по собственной воле по снегу и по заснеженным крышам домов.
С тобой устремлялась я во все запретное, дурное, далекое: и если есть у меня какая-нибудь добродетель, так только та, что не боялась я никаких запретов.
С тобой разрушала я все, что некогда чтило сердце мое, все пограничные камни, всех кумиров опрокидывала я, гонялась за всеми опасными желаниями; поистине, было время, когда ни одно преступление не могло остановить бега моего.
С тобой разучилась я вере в слова, в ценности, в великие имена. Когда дьявол сбрасывает кожу, имя его не спадает ли вместе с ней? Имя – та же кожа. Быть может, и сам дьявол – не более чем оболочка.
"Нет ничего истинного, все дозволено": так внушала я себе. В самые холодные воды бросалась я головой сердцем. О, часто приходилось мне из-за этого стоять перед всеми нагой и красной, как рак!
Увы, куда подевалась у меня все благое, и всякий стыд, и вера в добрых! Где та лживая невинность, которая была у меня некогда, невинность добрых и их благородной лжи!
Поистине, слишком часто следовала я по пятам за истиной: и вот она отринула меня. [11] И зачастую случалось, что как раз тогда, когда я намеренно лгала, прикасалась я к истине.
Слишком многое стало мне ясным, и потому перестало интересовать. Умерло все, что любила я. Как же теперь мне любить себя?
"Жить, чтобы жизнь была в радость, или вовсе не жить": так хочу я, так хочет и праведник. Но увы! Есть ли у меня еще радость?
Есть ли цель? Та гавань, к которой стремится парус мой?
Попутный ветер? О, лишь тот, кто знает, куда плывет, знает, какой ветер – попутный и несет в море.
Что же осталось еще у меня? – Усталое, дерзкое сердце; непостоянная воля; поникшие крылья; разбитая спина.
А поиски моей родины! О Заратустра, ты ведаешь, что поиски эти были тяжелым испытанием и тают силы мои.
"Где же мой дом?" – об этом вопрошала я и неустанно искала его, но так и не нашла. О вечное "Везде", о вечное "Нигде", о вечное
"Напрасно"!


Так говорила тень, и вытягивалось лицо Заратустры от слов ее. "Да, ты – тень моя! – произнес он, наконец, с грустью.
Немалая опасность угрожает тебе, ты, свободный дух и странник! Скверный выдался у тебя день: смотри, чтобы не постиг тебя еще худший вечер!
Такие бродяги, как ты, кончают тем, что даже тюрьма кажется им благом. Видела ли ты, как спят преступники в заключении? Они спят спокойно, наслаждаясь непривычной для них безопасностью.
Берегись, чтобы в конце концов не овладела тобой какая-нибудь узкая вера, призрак неподвижный и суровый! Ведь уже и теперь соблазняет и искушает тебя все, что ограниченно и незыблемо.
Ты утратила цель: увы, как избыть, как забыть тебе эту утрату? Вместе с целью потеряла ты и путь!


Бедная скиталица, мечтательница, усталый мотылек! Не хочешь ли на этот вечер обрести пристанище и покой? Иди же наверх, в пещеру мою!
Вот дорога, что ведет к пещере. А теперь я спешу и потому покидаю тебя. И словно какая-то тень уже надвигается на меня.
Чтобы снова светло стало вокруг меня, дальше пойду я один. Бодрость и веселье да сопутствуют мне в пути моем! А вечером у меня будут танцы!"


Так говорил Заратустра.


В ПОЛДЕНЬ


А Заратустра все бежал, никого больше не встречая: в продолжение многих часов был он один, обретал себя вновь и вновь и, наслаждаясь, глоток за глотком пил одиночество свое, думая о хороших вещах. Но в полуденный час, когда солнце стояло прямо над головой, проходил он мимо старого дерева, кривого, с узловатыми сучьями, с любовью обильно увитого виноградной лозой и скрытого ею от самого себя: пышные желтые гроздья свешивались с дерева, предлагая себя путнику. Заратустра хотел было утолить легкую жажду и уже протянул руку за виноградной кистью, но другое, более сильное желание овладело им, захотелось ему лечь в жаркий полдень под деревом и уснуть.


Так он и сделал; и едва лег он. среди таинственной тишины пестрых трав, как тотчас же забыл о своей жажде и уснул. Ибо, как гласит поговорка Заратустры: одно бывает необходимее другого. Но глаза его оставались открытыми: не могли они насытиться видом дерева и любви лозы виноградной и нахвалиться ими. А засыпая, так говорил Заратустра в сердце своем:


"Тише! Тише! В этот мир не стал ли мир совершенным? Что со мной?
Как нежный ветерок невидимо танцует по тихому, гладкому морю, легкий, словно перышко, так сон танцует по мне.
Он не смежает очей моих, душа моя бодрствует. Поистине, невесом он, будто пушинка!
Он уговаривает меня – как это у него получается? Откуда-то изнутри протягивает он ласковую руку и слегка касается меня; он склоняет душу мою потянуться, раскинуться:
– И потягивается она, моя усталая, удивительная душа! Не настал ли для нее как раз в этот полдень вечер седьмого дня? [12] Или слишком долго блуждала она, блаженная, среди хороших и зрелых вещей?
Она вытягивается и становится длинной-длинной! Тихо лежит она, странная душа моя. Слишком много благого вкусила она, и ее тяготит золотая печаль, и кривятся уста ее.
Словно корабль, что входит в тихую бухту и причаливает к берегу, уставший от долгих странствий и неведомых морей. Разве земля не надежнее?
– словно корабль, что пристает, приникает к земле, – и теперь достаточно пауку протянуть до берега паутину свою, и крепче причала не потребуется;
– словно усталый корабль в тихой бухте, отдыхаю теперь и я близ земли – доверчивый, верный, ожидающий, привязанный к ней тончайшими нитями.
О счастье! О счастье! Ты лежишь на траве, душа моя; не хочешь ли ты петь? Но в этот таинственный, торжественный час ни один пастух не играет на свирели своей.
Берегись! Знойный полдень почил на нивах. Не пой! Тише! Мир стал совершенным.
Не пой, полевая птица, душа моя! Не говори даже шепотом! Взгляни – кругом так тихо! Спит старый полдень, шевеля губами во сне: не пьет ли он в этот миг свою каплю счастья,
– янтарную каплю счастья, золотого старого вина? Незаметно пробегает по старому полудню счастье его и смеется. Так смеются боги. Тише!
"О, как мало надо для счастья!" – так говорил я когда-то и мнил себя умным. Но понял я теперь, что это было хулой. Мудрые безумцы говорят куда лучше.
Ибо все самое малое, самое тихое и наилегчайшее – шелест ящерицы, дуновение ветра, миг, – малое, вот что является признаком полного счастья. Тише!
Что со мной: прислушайся! Не улетело ли время прочь? Не падаю ли я? Не упал ли я в источник вечности?
Что со мной? Тише! Я поражен – увы – в сердце? В сердце! О, разбейся, разбейся же, сердце, после такого счастья, от такой раны!
Как? В этот миг не стал ли мир совершенным? Округлым и зрелым? О, куда мчится он, золотой шар? Побегу за ним!
Тише!" – (и тут Заратустра потянулся и понял, что спал).
"Вставай, сонливец! – сказал он себе. – Вставай, уснувший в самый полдень! Ну-ка, поднимайтесь, старые ноги! Пора, давно уже пора, еще немалый конец предстоит вам.
Теперь выспались вы, а долго ли спали? Полвечности! Ну, поднимайся же, старое сердце! Много ли нужно тебе времени, чтобы пробудиться после такого сна?"
(Но тут он снова уснул, а душа все отговаривала его, противилась и прилегла снова). – "Оставь меня! Тише! В этот миг не стал ли мир совершенным? О золотой шар!"
"Вставай, – говорил Заратустра, – поднимайся, воришка, маленькая лентяйка! Как? Тебе бы только потягиваться, зевать, вздыхать да падать в глубокие источники?
Да кто ты у меня? О душа моя!" (и тут он испугался, потому что солнечный луч упал на лицо ему).
"О небо надо мной, – сказал он, вздыхая, приподнялся и сел, – это ты глядишь на меня? И прислушиваешься к тому, что говорит удивительная душа моя?
Когда выпьешь ты эту каплю росы, что упала на все земное, когда выпьешь ты эту странную душу мою,
– о источник вечности! О светлая, приводящая в трепет бездна полуденная! Когда снова вберешь ты в себя душу мою?"


Так говорил Заратустра и поднялся с ложа своего у дерева, словно придя в себя после какого-то странного опьянения: и что же! Солнце все так же стояло прямо над его головой. И из этого со всей справедливостью можно было заключить, что на этот раз Заратустра спал недолго.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)