<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Письмо LVIII

Сенека приветствует Луцилия!

Вчера я, как никогда прежде, понял всю бедность и даже скудость нашего языка. Случайно заговорив о Платоне, мы натолкнулись на бессчетное множество таких предметов, которые нуждаются в именах и не имеют их или таких, что имели имя, но потеряли его из-за нашей привередливости. Но терпима ли привередливость при такой бедности?

Насекомое, у греков называемое оистрос, преследующее скот и разгоняющее его по всему урочищу, наши называли "оводом". В этом поверь хотя бы Вергилию:

Возле Силарских лесов и Альбурна, где падубов рощи,
Есть – и много его – насекомое с римским названием
Овод – а греки его называют по-своему "оистрос".
Жалит и резко жужжит; испуганный гудом, по лесу
Весь разбегается скот.1

Я думаю, понятно, что слово это исчезло.

Или, чтобы тебе не ждать долго, вот еще: раньше употреблялись простые слова – например, говорили "решить спор железом". Доказательство даст тот же Вергилий:

Сам Латин дивится, увидев
Вместе могучих мужей, что родились в разных пределах
Мира и встретились здесь, чтобы спор их решило железо2

А теперь мы говорим "разрешить спор", простое слово вышло из употребленья.

В старину говорили "велю" вместо "повелю" – тут поверь не мне, а надежному свидетелю Вергилию:

Вы же, куда я велю, за мною следуйте в битву.3

Я так усердно этим занимаюсь не затем, чтобы показать, как много времени потерял я у грамматика, но чтобы ты понял, как много слов из Энния и Акция оказались в забвенье, если позабыты даже некоторые слова из того, кого мы ежедневно берем в руки4.

Ты спросишь, для чего такое долгое предисловие, куда оно метит. Не скрою: я хочу, чтобы ты, если это возможно, благосклонно услышал от меня слово "бытие". А если нет, я скажу так же, несмотря на твой гнев. За меня – Цицерон5, создатель этого слова, поручитель, по-моему, вполне состоятельный; если же ты потребуешь кого поновее, я назову Фабиана, чье изящное красноречие блистательно даже на наш привередливый вкус. Что же делать, Луцилий? Как передать понятие усия, столь необходимое, охватывающее всю природу и лежащее6 в основе всего? Поэтому позволь мне, прошу тебя, употреблять это слово, а я постараюсь как можно бережливее пользоваться данным мне правом и, может быть, даже довольствуюсь тем, что имею его.

Много ли мне будет пользы от твоей уступчивости, если я все равно не смогу перевести на латинский то, из-за чего я и упрекал наш язык? Ты еще строже осудил бы римскую скудость, если бы знал то слово в один слог, которое я не могу заменить. Ты спросишь, какое. – То он. Наверно, я кажусь тебе тупоумным: ведь ясно, как на ладони, что можно перевести его "то, что есть". Но я усматриваю тут большое различие: вместо имени мне приходится ставить глагол.

Но раз уж необходимо, поставлю "то, что есть". Наш друг, человек обширнейших познаний, говорил сегодня, что у Платона это сказано в шести значениях. Я перечислю тебе все, но раньше объясню вот что: есть род, а есть и вид. Теперь поищем самый первый из родов, от которого зависят все виды, с которого начинается всякое разделение, который охватывает все и вся. Мы найдем его, если начнем перебирать все в обратном порядке: так мы придем к первоначалу.

Человек – это вид, как говорит Аристотель, лошадь – тоже вид, и собака – вид; значит, нужно найти нечто общее между ними всеми, что их охватывает и заключает в себе. Что же это? Животное. Значит, сначала родом для всего названного мною – для человека, лошади, собаки – будет "животное".

Но есть нечто, имеющее душу, но к животным не принадлежащее: ведь мы согласны, что у растений, у деревьев есть душа, коль скоро говорим, что они живут и умирают. Значит, более высокое место займет понятие "одушевленные", потому что в него входят и животные, и растения. Но есть предметы, лишенные души, например камни; выходит, есть нечто более древнее, нежели "одушевленные", а именно тело. Если я буду делить это понятие, то скажу, что все тела либо одушевленные, либо неодушевленные.

Но есть нечто, стоящее выше, чем тело: ведь об одном мы говорим, что оно телесно, о другом – что лишено тела. Что же разделяется на эти два разряда? Его-то мы и назвали сейчас неудачным именем "то, что есть". Оно и делится на виды, о нем мы и говорим: "То, что есть, либо телесно, либо лишено тела".

Это и есть первый и древнейший из родов, самый, так сказать, всеобщий; все остальные, хоть и остаются родами, причастны и видам. Человек – тоже род; в нем содержатся виды: и народы (греки, римляне, парфяне), и цвета кожи (белые, черные, желтые), и отдельные люди (Катон, Цицерон, Лукреций). Поскольку это понятие охватывает многое, оно относится к числу родов; поскольку стоит ниже других – к числу видов. Всеобщий род – "то, что есть" – ничего выше себя не имеет. Он – начало вещей, в нем – все.

Стоики хотят поставить над ним еще один род, более изначальный; я скоро скажу о нем, но прежде объясню, что тот род, о котором я раньше говорил, по праву признается первым, коль скоро он охватывает все предметы.

"То, что есть" я делю на два вида: телесное и бестелесное, а третьего нет. Как разделить тела? Они бывают либо одушевленные, либо неодушевленные. Опять-таки, как мне разделить одушевленные предметы? Одни из них имеют дух, другие – только душу, или так: одни из них самодвижущиеся, они ходят и меняют место, другие прикреплены к почве и растут, питаясь через корни. На какие же виды мне расчленить животных? Они либо смертны, либо бессмертны.

Некоторые стоики полагают, будто самый первый род "нечто". Почему они так полагают, я сейчас скажу. По их словам, в природе одно существует, другое не существует. Природа включает в себя и то, чего нет, что лишь представляется нашему духу; так, кентавры, гиганты и прочее, будучи создано ложной мыслью, обретает образ, хоть и не имеет истинной сущности.

А теперь я вернусь к тому, что тебе обещано, и скажу, как Платон распределяет на шесть разрядов все, что только существует. Первое – это "то, что есть", не постигаемое ни зрением, ни осязанием, ни одним из чувств, но только мыслимое. Что существует вообще – например "человек вообще", – не попадается нам на глаза, а попадается только человек как вид – Катон или Цицерон. И "животное" мы не видим, а только мыслим о нем, а доступны зрению его виды: лошадь, собака.

На второе место из того, что есть, Платон ставит все выдающееся и возвышающееся над прочим. Это и значит, по его словам, "быть" по преимуществу. Так, мы говорим "поэт", без различия прилагая это слово ко всем стихотворцам; но уже у греков оно стало обозначением одного из них. Услышав просто "поэт", ты поймешь, что имеется в виду Гомер. Что же это? Бог, разумеется, – самый великий и могущественный из всего.

Третий род – это то, что истинно существует, в неисчислимом множестве, но за пределами нашего зрения. – Ты спросишь, что это. – Платонова утварь: идеи, как он их именует, из которых возникает все видимое нами и по образцу которых все принимает облик.

Они бессмертны, неизменны и нерушимы. Слушай, что такое идея, то есть что она такое по мнению Платона: "Идея вечный образец всего, что производит природа". А я прибавлю к этому определенью истолкование, чтобы тебе было понятнее. Я хочу сделать твой портрет; образцом моей картины будешь ты сам, из тебя мой дух извлекает некие черты и потом переносит их в свое творение. Твое лицо, которое учит меня и наставляет, которому я стремлюсь подражать, и будет идеей. В природе есть бесконечное множество таких образцов – для людей, для рыб, для деревьев: с них-то и воспроизводится все, что должно в ней возникнуть.

На четвертом месте стоит elSoe. Слушай внимательно, что такое elSoe, и в том, что это вещь непростая, обвиняй не меня, а Платона; впрочем, простых тонкостей и не бывает. Только что я приводил для сравнения живописца; если он хотел изобразить красками Вергилия, то глядел на самого поэта; идеей было лицо Вергилия – образец будущего произведения; а то, что извлек из него художник и перенес в свое произведение, есть elSoe.

Ты спросишь, какая между ними разница? Идея – это образец, а elSoe – это облик, взятый с него и перенесенный в произведение. Идее художник подражает, elSoe создает. У статуи такое-то лицо: это и будет elSoe. Такое лицо и у образца, на который глядел ваятель, создавая статую: это – идея. Ты хочешь, чтобы я привел еще одно различие? ElSoe – в самом произведении, идея – вне его, и не только вне его, но и предшествует ему.

Пятый род – это то, что существует вообще; он уже имеет к нам отношение, в него входит все: люди, животные, предметы. Шестым будет род вещей, которые как бы существуют, как, например, пустота, как время. Все, что мы видим и осязаем, Платон не относит к числу вещей, истинно существующих. Ведь они текут и непрестанно прибывают или убывают. Никто не остается в старости тем же, кем был в юности, завтра никто не будет тем, кем был вчера. Наши тела уносятся наподобие рек; все, что ты видишь, уходит вместе со временем, ничто из видимого нами не пребывает неподвижно. Я сам изменяюсь, пока рассуждаю об изменении всех вещей.

Об этом и говорит Гераклит: "Мы и входим, и не входим дважды в один и тот же поток". Имя потока остается, а вода уже утекла. Река – пример более наглядный, нежели человек, однако и нас уносит не менее быстрое течение, и я удивляюсь нашему безумию, вспоминая, до чего мы любим тело самую быстротечную из вещей, и боимся однажды умереть, меж тем как каждый миг – это смерть нашего прежнего состояния. Так не надо тебе бояться, как бы однажды не случилось то, что происходит ежедневно.

Я говорил о человеке, существе нестойком и непрочном, подверженном любой порче; но даже мир, вечный и непобедимый, меняется и не остается одним и тем же. Хоть в нем и пребывает все, что было прежде, но иначе, чем прежде: порядок вещей меняется.

Ты скажешь: "Какая мне польза от этих тонкостей?" – Если спросишь меня, то никакой. Но как резчик опускает и отводит на что-нибудь приятное утомленные долгим напряжением глаза, так и мы должны порой дать отдых душе и подкрепить ее каким-нибудь удовольствием. Однако пусть и удовольствие будет делом; тогда и из него ты, если присмотришься, извлечешь что-нибудь целительное.

Так и привык я поступать, Луцилий: из всякого знания7, как бы далеко ни было оно от философии, я стараюсь что-нибудь добыть и обратить себе на пользу. Что мне все, о чем мы рассуждали, если оно никак не связано с исправлением нравов? Как Платоновы идеи могут сделать меня лучше? Можно ли извлечь из них что-нибудь для обуздания моих желаний? Да хотя бы вот что: все вещи, которые, как рабы, служат нашим чувствам, которые нас распаляют и подстрекают, Платон не считает истинно существующими.

Значит, все вещи – воображаемые, лишь на короткий срок принявшие некое обличье; ни одна из них не прочна и не долговечна. А мы желаем их так, словно они будут при нас всегда или мы всегда будем владеть ими. Беспомощные и слабые, мы находимся среди вещей пустых и мнимых8; так направим свой дух к тому, что вечно, а свой взгляд – на витающие в высоте образы всех предметов и на пребывающего среди них бога, помышляющего о том, как бы защитить от смерти все, что из-за сопротивления материи не удалось ему сделать бессмертным, и победить разумом пороки тела!

Ведь все остается не потому, что оно вечно, а потому что защищено заботой властителя. Бессмертному опекун не нужен, а остальное охраняет творец, одолевая своей силой хрупкость материи. Будем же презирать все настолько лишенное цены, что приходится сомневаться, существует ли оно вообще.

И подумаем вот о чем: коль скоро провидение обороняет от опасностей мир, смертный, как и мы, то и наше провидение может хоть немного удлинить срок этому ничтожному телу, если мы научимся обуздывать и подчинять себе наслаждения главную причину нашей гибели.

Сам Платон своими стараньями продлил себе жизнь до старости. Ему досталось тело крепкое и здоровое, даже своим именем он обязан ширине плеч9; но странствия по морю и опасности отняли у него много сил, и только воздержность, соблюдение меры во всем, что будит алчность, и тщательная забота о себе помогли ему, вопреки всем препятствиям, дожить до старости.

Я думаю, ты знаешь это: благодаря таким стараниям Платон и достиг того, что умер в день, когда ему исполнился ровно восемьдесят один год. Поэтому маги10, как раз тогда оказавшиеся в Афинах, принесли усопшему жертву, веря, что жребий его выше человеческого, ибо он прожил девятью девять лет, – а это число совершенное. Но я не сомневаюсь, что он охотно отдал бы несколько дней из этого срока вместе с жертвоприношением.

Умеренность может продлить старость, хотя по-моему не нужно к ней ни стремиться, ни отказываться от нее. Приятно пробыть с собою как можно дольше, если ты сумел стать достойным того, чтобы твоим обществом наслаждались. Итак, нам надо вынести решение, следует ли, гнушаясь последними годами старости, не дожидаться конца, а положить его собственной рукой. Тот, кто в бездействии ждет судьбы, мало чем отличается от боязливого, – как сверх меры привержен вину тот, кто осушает кувшин до дна, вместе с отстоем.

Но посмотрим, что такое конец жизни – ее отстой или нечто самое чистое и прозрачное, – если только ум не пострадал, и чувства, сохранившиеся в целости, помогают душе, и тело не лишилось сил и не умерло до смерти. Ведь все дело в том, что продлевать – жизнь или смерть.

Но если тело не годится для своей службы, то почему бы не вывести на волю измученную душу? И может быть, это следует сделать немного раньше должного, чтобы в должный срок не оказаться бессильным это сделать. И поскольку жалкая жизнь куда страшнее скорой смерти, глуп тот, кто не отказывается от короткой отсрочки, чтобы этой ценой откупиться от большой опасности. Лишь немногих долгая старость привела к смерти, не доставив страданий, но многим их бездеятельная жизнь как бы даже и не пригодилась. Что ж по-твоему, более жестокая участь – потерять кусочек жизни, которая и так кончится?

Не надо слушать меня против воли, словно мой приговор касается и тебя, но все же взвесь мои слова. Я не покину старости, если она мне сохранит меня в целости – сохранит лучшую мою часть; а если она поколеблет ум, если будет отнимать его по частям, если оставит мне не жизнь, а душу, – я выброшусь вон из трухлявого, готового рухнуть строения.

Я не стану бежать в смерть от болезни, лишь бы она была излечима и не затрагивала души; я не наложу на себя руки от боли, ведь умереть так – значит, сдаться. Но если я буду знать, что придется терпеть ее постоянно, я уйду, не из-за самой боли, а из-за того, что она будет мешать всему, ради чего мы живем. Слаб и труслив тот, кто умирает из-за боли; глуп тот, кто живет из страха боли. Но я слишком многоречив, да и сам этот предмет таков, что можно рассуждать о нем весь день. Как может вовремя кончить жизнь тот, кто не может кончить письмо? Будь здоров! Эти слова ты прочтешь охотнее, чем читал все про смерть да про смерть.

Будь здоров.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)