Человек, продумавший религиозный смысл трезвения и прочувствовавший религиозный смысл смирения, понесет в душе своей склонность всегда повышать свое духовное богатство, но никогда не переоценивать его. Самое желание совлечь с себя свое "человеческое естество" и перестать быть человеком покажется ему чрезмерным и неверным; особенно в христианстве, ибо христианство с любовностью и щедростью дало человеку новое достоинство ("усыновление" Богу), открыло ему драгоценность его свободы и указало ему пути, на которых он призван, оставаясь человеком, духовной личностью, врастать в светлые "пространства Божий". Человеку надо помышлять не о том, чтобы "стать богом", а о том, чтобы воспринимать лучи божественной благодати всюду, где они даются, воспринимать их верно, цельно, искренне и действенно, и тем следовать Христу: принимать обещанную Им благодать и возрастать духом.
В этом смысле приятие Божией благодати можно описать словами: "приобщение Свету" или "приобщение Богу".
И вот, приобщение Богу есть высшее, доступное человеку на земле счастье, для которого недаром соблюдается имя "блаженства". Так обстояло, по-видимому, во всех больших религиях, не исключая и религии Будды, который избегал говорить о Боге, но звал к блаженству Нирваны.
Именно поэтому среди религиозных обрядов особое значение приобретают "обряды-таинства" и тайна этих таинств состоит именно в живом приобщении человека Богу.
Это приобщение состоит обычно в том, что человек приносит свои дары Боту ("жертва") и воспринимает от Бога Его Дары.
Принесение человеческих даров, в чем бы они ни состояли, всегда надлежит разуметь символически и духовно; как только это символическое и духовное понимание утрачивается, так обряды снижают религию до недуховного уровня. Приносит ли человек Богу цветы разумеются "цветы духа", т.е. отверстая душа, радостно доверчивая, искренне простирающаяся, дышущая красотой. Приносит ли человек иное украшение для храма, разумеется душевно-духовная радость о возможной земной лепоте и красоте, соответствующей Божиему совершенству.
Возженная свеча есть символ молитвенно горящего сердца. Поданная просфора знаменует молитвенное самовложение и духоучастие человека в таинстве Евхаристии. И так во всем. И даже древние жертвы, заклания и всесожжения, как бы осуществляли молитву: "что я могу дать Тебе, что не было бы уже Твое?"... Дар человека, приносимый Богу, имеет всегда в конечном счете единый духовный смысл: отверзание человеческой души для восприятия благодати; готовность принести Ему свою любовь, свое внимание, свои творческие силы; "отдание себя" или "предание" своей жизни и воли в Его руки; иными словами: выхождение навстречу Его откровению.
Естественно и понятно, что все это совершается для приобщения Его Свету. Ибо сущность религии состоит не в том, что человек "делится" с Богом своим скудным земным достоянием; и не в том только, что человек отверзает Богу свое сердце, свое око и свои помышления; но главнее и больше всего в том, что он воспринимает от Него дары Его света и Его благодати. Земная "жертва" есть только знак искания, глада, обращения, готовности; только "протянутые руки"; только зов, предчувствие, приуготовление. Только начало. Совершение же состоит не в "приношении", а в "приятии". А это "приятие" и есть величайшая радость, доступная человеку на земле.
Сказать, что настоящий религиозный опыт есть путь к высшей и лучшей радости, доступной человеку на земле, значит высказать простую, но основоположную истину, общую для всех больших религий и для всякой искренней религиозности. Этот путь, указанный Христом для всех "труждающихся и обременных",1 т.е. для всех тех, чья жизнь трудна, болезненна, изнурительна, безрадостна, полна страданий и изнывает под бременем. Земная безрадостность целится светом и покоем от приобщения к Богу. Это одно из глубочайших свойств религиозного опыта: ибо религиозный опыт не только осмысливает жизнь человека, освещает и освящает ее, но он дарует человеку то высшее ощущение блага, ту приобщенность к подлинному Совершенству, прикосновенность к первозданной гармонии и к блаженству, которое и составляет сущность истинного "счастья".
Но высказав это, мы должны тотчас же оговориться, что в религии не следует искать счастья и что человек, чающий от религиозного опыта "удовольствий", "наслаждений" или "радостей" исказит свой опыт, извратит свою религиозность и не найдет пути к Богу. Он не найдет его постольку, поскольку он ищет не духовного "счастья", а соматически-психического. То, что ему предносится, есть покой земного удовлетворения, равновесие насытившегося инстинкта, органическое здоровье и всяческая удача в земном изживании своих индивидуальных сил. Он не знает духа; он не понимает религии; и то, чего он желает недуховно и нерелигиозно. А между тем, на самом деле, религия духовна.2 Она не обещает человеку ни инстинктивного равновесия, ни здоровья, ни земной удачи. Она живет в совсем ином измерении, которое требует от человека актов особого строения и совсем иной душе-направленности. Нет этого и настоящая религиозность не дается человеку и не состоится.
1 Мтф. 11. 28
"κοπιώντεσ καί πεφορτισμένοι".
2 См. главу вторую.
Поэтому не правы все те, которые, оказавшись неудачниками в земном счастье (подобно Игнатию Лойоле), начинают добиваться "неземного" счастья на путях религиозных. Гедонизм в религии (от греческого "ήδονή" = удовольствие, приятность, радость, счастье) ведет не к Богу, а к таким актам и содержаниям, которые соответствуют субъективной потребности данного человека и отвечают полусознательному "домоводству его инстинкта". Ибо каждый человек (знает он об этом или не знает) живет на земле, как система равновесии, соблюдение которых необходимо для его здоровья: я есть живое равновесие тепла, пищи, питья, движения и покоя, труда и отдыха, сна и бодрствования, напряжения и распряжения, молчания и разговора; и, наконец, равновесие "удовольствия" и "неудовольствия". Каждое нарушение этих равновесий, тягостное для организма, вызывает у человека тревогу, или даже мучение, и побуждает его инстинкт искать путей к восстановлению утраченного равновесия; причем выносливость у людей субъективна и различна. И вот, когда жизнь лишает человека необходимого ему минимума удовольствий (плотских и душевных) и он начинает инстинктивно искать "компенсаций", то он нередко обращается за этими компенсациями к религии и вырабатывает себе соответствующую компенсирующую "установку" и гедонистическую "практику". Не зная о духовности религии и не придавая ей значения, он завладевает религиозными содержаниями и темами для того, чтобы приспособить их к своему личному жизненному "неудачничеству" и извлечь из них максимум приятностей, утех, сладостных мечтаний, вожделенных фантазий, внешних действий и внутренних состояний, имеющих вознаградить его якобы "религиозными" наслаждениями за утрату земных удовольствий. От этого религия превращается в какое-то убежище для жадных до счастья неудачников, в какую-то "самолечебницу" для бальных или полубольных гедонистов, где каждый изобретает для себя систему личных компенсаций, помышляя не о Боге, а о своих "жаждах" или "потребностях".
Настоящая религиозность ищет не безответственного "блаженства"; она ответственно ищет совершенства. Для нее религия не есть "гедонистический корректив" к земному (соматическому или психическому) неудачничеству, но строгое и трудное восхождение к совершенству. Религиозное счастье (блаженство) дается именно тому, кто о нем не помышляет и его не добивается. Оно дается, как неожиданный цветок в пустыне; как "нечаянная радость" в суровом делании; как "свет на пути", как "сияние" на "севере", как незаслуженная награда. Настоящее религиозное искание ищет совершенства; и найдя в совершенстве блаженство, смущается и начинает проверять себя и свою чистоту.
Приобщение свету есть радость, духовная радость и высшая радость.
Но хотеть надо не радости, а духа; не счастья, а совершенства; не упоения, а Бога. И тог, кто этого не постиг, или не понимает, или не блюдет, тот идет неверными путями и придет к соблазнам.
То "счастье", которое дается человеку в религии, состоит прежде всего в переживании духовного совершенства. Сущность религиозного опыта в искании его; и вот, оно найдено! И в какой бы форме, в каком бы виде оно не предстало человеку в виде явления природы, или в виде чужого героического деяния, или в виде произведения искусства, или (непосредственно) в захватывающей дух благодати Божией, религиозная душа относит все это к единому первоисточнику: ей всегда и во всем открывается Бог, ибо она уже научилась по лучу видеть Солнце.1 Это она Божья первоустрояющая мудрость в жемчуге и в алмазах, в планетах, в цветах, в муравьях и в тихой разумности слона.
1 См. главу шестнадцатую "Огни жизни".
Это Его благодатно-всесильный огонь возгорелся в целостной и беззаветной силе героя. Это Его вдохновение поет в молящейся сонате, в трепетной элегии поэта, в прозрачно-мудром пейзаже, в полете мраморного ангела. Всюду, где глубина; всюду, где чистота; всюду, где искренность; всюду, где любовь; всюду, где совесть; всюду, где гармония; всюду, где материя осуществляет закон духа; всюду, где мудрость открывается человеческой душе, всюду веет Дух Божий. И надо научиться узнавать Его. И узнав Его в единичном веянии, надо научиться поднимать взор своего сердца к Его вечной сущности, к Богу, "о себе сущему", к Его благости и к Его совершенству.
Дух Божий узнается по тому особому чувству "совершения" или "достижения", которое открывается только духу, человеческому духу, естеством своим изголодавшемуся о совершенном и внезапно находящему себе как бы "пищу" и "питье". Обманется ли человек, томящийся жаждой в знойной сухости и получивший реальную влагу? Обманется ли человек, изнемогающий от голода и воспринявший жизненно-питающую пищу?
Подобно этому не обманывается дух человека (если это действительно дух, а не соблазн бездуховного инстинкта), получая от Духа Божия. И не обманны его чувства "отпущения", "покоя" и "радости".
И прежде всего чувство "отпущения". Оно доступно только духу; вне духа оно есть соблазн животности или слишком человеческой душевности. Но дух, совершавший свое очищение, и долго, строго и ответственно искавший полноты бытия, легкой гармонии, искренней любви и чистой мудрости испытывает и полноту, и легкость, и чистоту в осуществлении, гармоническое бытие, мудрую любовь, благодатную глубину: реальность искомого, предстояние почти невероятного, явь священного сна, предустановленную желанность. И все это переживается сразу, в простоте и единстве; как нечто совсем новое и небывшее, и в то же время, как нечто первозданно-древнее, но древне-утраченное и, вот вновь и в то же время впервые блаженно-обретенное (идея "потерянного и возвращенного рая"). И каждый раз человек переживает чувство "посещения", "прощения" и "отпущения", новое чувство "милости", "жизни", "мира", "здравия" и "спасения". Напряжение исчезает.
Вопрос отпадает. Сомнение гаснет. Искание приостанавливается, чтобы впоследствии снова возобновиться. И "прощенный" и "отпущенный" человек входит в "покой" и в "радость" Господа своего. Ибо его коснулось благодатное веяние Духа и успокоило его. И его осветил благодатный луч, теплоносный, успокаивающий и удостоверяющий; осветил и обрадовал.
Тогда человек постигает многое, пережитое и написанное великими людьми о духовной радости и духовном веселии. Еще Марк Аврелий призывал: "живи безропотно в ничем не омрачаемом веселии духа", не взирая на вражду людей и на угрозы естества (ор. cit. VII, 68); ибо духовно созерцающий человек всегда имеет источник высшего покоя и высшей радости. Однако обычному язычнику это было недоступно и непонятно. Иное дело христиане. В первом послании Апостола Иоанна читаем: "И сие пишем вам, чтобы радость ваша была совершенна. И вот благовестие, которое мы слышим от Него и возвещаем вам: Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы" (1 Иоанна, 1. 4-5). И сие означает, что этот свет совершенства, открывшийся нам во Христе Иисусе, может и должен стать основным источником и содержанием нашей жизни, а отсюда: отпущение, покой и радость.
Это и есть та радость "Бого-удостоверения", о которой говорил Христос своим ученикам на Тайной Вечери: радость Бого-узрения, "которой никто не отнимет у вас"; радость прошения во имя Христово, прошения, которое будет исполнено,1 "чтобы радость" ваша "была совершенна" (Иоанна 16. 22-24). В этом смысле о радости Бого-испытания и Бого-узрения пишет и Апостол Павел (Римл. 14, 17;15. 13; Галат. 5, 22; Фил. 1. 25; Фесс. 1. 6) и Апостол Петр (1. 8).
Это есть та радость, которая посещала всех настоящих Бого-созерцателей; о ней свидетельствуют Антоний Великий, Макарий Великий, Авва Исаия, Евагрий Монах, Исихия Иерусалимский, Ефрем Сириянин, Исаак Сириянин и другие. Именно такова была радость, в которой пребывал Франциск Ассизский, сей замечательный сын древнего Православия в недрах католицизма. Это выражает и Феофан Затворник, когда говорит: "Вообще же все, истинно приступавшие ко Господу, ощущали сие некоторым взыгранием духа своего".2
Этот опыт "отпущения", "покоя" и "радости" никогда не проходит бесследно в жизни человека, даже и тогда, если он был пережит всего один единственный раз. Бывает так, что человек пугается его, принимая его за нечто вроде "иллюзии" или самообмана, и не придавая ему того значения, которое ему подобает. Но и тогда этот опыт не повторенного и не закрепленного " касания" получает в его жизни смысл отворенной двери в пространства Божии. При верном развитии религиозного опыта у человека возникает сохраняется потребность вновь и вновь вступить в эту раскрытую дверь и пережить эту радость религиозного удостоверения. Приобщившийся Свету ищет все нового и нового приобщения; и каждый новый луч проникает в глубину его Купины, питает ее огонь, очищает его душу и строит его дух.3
1 См. главу десятую "О чудесном" и
двадцать вторую "О молитве".
2 Путь ко спасению. 185.
3 См. главы одиннадцатую, шестнадцатую и
восемнадцатую.
Поэтому чувство отпущения отнюдь не ведет к угашению религиозной интенции и к прекращению религиозного "домогательства".
Напротив, оно переживается, как залог и призыв, как благодатное начало дальнейшего пути. Это есть как бы первое удостоверение и несомнительное обетование. И чувство покоя не означает успокоенного отказа и перехода к пассивному безразличию. Это есть не покой бездействия, а покой уверенности; уверенности в том, что прежний путь был верен и плодотворен, и еще в том, что надлежит двигаться в том же направлении. Это не покой пересыщенного безволия, а покой волевого решения: человеку дана была очевидность Божия бытия для того, чтобы угасли его тревоги, сомнения и всяческие колебания; и еще для того, чтобы укрепить в нем голод его духа и жажду его сердца. И все это запечатлено было тем "взыгранием", о коем упоминает Феофан Затворник; тем "веселием", которое остается незабвенным на всю жизнь; той "радостью", которой в дальнейшем будет питаться сердце.
Эта радость, которая дается нам в религиозном опыте, не есть радость "миро-отречная", не есть "мистический экстаз", не есть какой-то "сверхчеловеческий восторг". Тот "мир", который отвергается религиозными аскетами, есть мир человеческой пошлости,1 а не мир природы; они называют "миром" тот уровень переживаний, содержаний, отношений, интересов и удовольствий, который бездуховен и противодуховен, для всего Божественного мертв и слеп. Но мир, созданный Богом и данный человеку в дар и в бремя, в задание и в одоление, может и должен переживаться духовно и религиозно и подлежит приятию.2 И в приятии этого дара, в несении этого бремени, в разрешении этой духовной задачи и в одолении соответствующих искушений и соблазнов повсюду ждут нас лучи Божий, повсюду ждет нас радость приобщения к Свету.3
1 См. главу тринадцатую.
2 См. мою статью "О приятии мира", в N 6
журнала "Русский колокол".
3 См. главу шестнадцатую "Огни жизни"
Люди, гоняющиеся за "мистическими экстазами" и "сверхчеловеческими восторгами", ищущие "экзотики" и "оргиазма", идут мимо основного и существенного, мимо классически-простых и трезвенно-смиренных, здоровых глубин религиозного опыта в страну болезненных напряжений, нетрезвых посягательств и несмиренных претензий. Они как бы уклоняются от "черного хлеба" и требуют "пряностей"; они хотят, оставаясь в мире, уйти от тех заданий, которые возложены Богом на в-мир-пребывающего человека; они посягают на воображаемое ими "генеральское звание", не желая быть "солдатом" и забывая, что "генерал" есть лишь разновидность "солдата". И если действительно существует тот религиозный "ранг", на который они посягают, то приобрести его можно, только начавши с "простейшего" задания Божия.
Религиозное "приобщение Свету" имеет в жизни великое множество различных путей и форм, столько же, сколько есть различных молитв, а молитв столько же, сколько есть различных человеческих состояний, совместимых с искренним обращением к Богу.1 Исчислить эти духовные обращения или восхождения к Богу невозможно. Но есть некоторые основные пути, которые открываются религиозному человеку и которые должны быть признаны самыми существенными (как бы классическими), драгоценными и плодотворными. Таковы: живое чувство Божьего всеведения и вездеприсутствия; духовная любовь; совестное делание; церковные таинства, в особенности Евхаристия; и, наконец, тайнорождение в смерти.
Идея о том, что Бог "все ведает" или "все видит", есть одна из основных идей религиозного опыта, встречающаяся в самых различных религиях. Это не выдуманная доктрина, а живое и естественное чувство, само собой возникающее в душе религиозного человека. Оно связано с возникновением и образованием "религиозной Купины",2 и далее, со способностью религиозного человека воспринимать во всех делах и обстояниях жизни лучи Божией благодати или Божьего "присутствия".
1 См. главу двадцать вторую "О
молитве".
2 См. главу девятнадцатую "О религиозной
искренности".
Раз сложившаяся и утвердившаяся в душе "религиозная Купина" испытывается человеком не как чисто-личное душевное состояние или обстояние, но как "дверь" к Богу, как "место предстояния" Ему, и, более того, как "место" таинственного "присутствия" Его Благодати. Человек молится, религиозно созерцает, судит себя и принимает судьбоносные решения своей жизни, "уходя" в это центральное огнилище своей души, в котором его душа чувствует себя "взятой" в воспламенение самого Духа (αύτό τό πνεϋμα). И вот лучи этой вечно присутствующей Купины пронизывают все состояния и обстояния личной жизни. Она переживается как своего рода всеосвещающее и всевидящее Око Божие, от которого ничто в душе не может укрыться. Главное первее неглавного, священное есть субстанция несвященного. Свет огня разгоняет тьму.
"Купина" по самому существу своему проникает лучами своими во все закоулки души. Напрасно пытаться скрыть от нее что-либо: можно воображать, что она "не все видит", но однажды эта иллюзия будет разоблачена.
У древних балтийских славян бог "Световид" изображался в виде великой человеческой фигуры с четырьмя лицами, смотрящими во все стороны и видящими все совершающееся. Сенека пишет: "От Божества ничто не может быть скрыто: оно присутствует в наших сердцах, оно входит в наши мысли". У Эпиктета читаем: "Если ты закроешь двери и погасишь свет в своей комнате, не говори себе, что ты один, Бог в твоей комнате, а также твой Ангел-хранитель. Не верь, что они нуждаются в свете, чтобы видеть, что ты делаешь". Это понятно, ибо свет духовный не угасим и земная темнота перед ним бессильна. Марк Аврелий утверждает: " Бог зрит Руководящее Начало каждого из нас в обнажении от материальной оболочки, коры и наростов" (op. cit. ХII. 2). Император Константин вскоре после своего обращения сознавался в письмах к епископам, что в первые годы царствования грешил иногда против справедливости, "так как думал, что тайны его души скрыты от очей Божиих". Именно в этом смысле пламя Купины переживается, как Око Божие, так, что все озаренное ее светом "видно" и "ведомо" Боту. Когда же человек научается "слышать" и "видеть" во всем веяние Благодати и, возводя ее лучи и дары к сущему о себе Божеству, испытывает "всепроникновение" Бога и говорит о "вездесущии Божием", то всеведение и всевидение Божества становится для него едва ли не основной аксиомой бытия.
Но именно отсюда возникает в нем уверенность, что ему открыта величайшая и богатейшая возможность "приобщения Свету"; что если он не осуществляет эту возможность до конца или же пользуется ею мало, то не потому, что "ее нет", не потому, что откровение Божие скудно и скупо, но только потому, что он сам не умеет или не хочет жить им, благодарно "упоеваясь" ее радостью. Дары Божества щедро даются человеку: они светят ему везде и отовсюду, во внутреннем мире и во внешнем; они как бы ждут его взора, его восприятия, ею сердца и его разумения; они взывают к его свободному обращению и приятию. И если они не доходят до него, то именно в силу его "личной неспособности, неумения или нежелания.
Посему можно сказать, что "приобщение Свету" предлагается человеку непрерывно, во всем, отовсюду, через все. И духовно зрячий человек, предаваясь этому приобщению, намеренно и ненамеренно, созидает в себе некую центральную "приобщенность", которая живет в нем всежизненно в виде духовной "Купины", не угасает в его душе ни при каких обстоятельствах и судьбо-изменениях его жизни и несет ему Божий дары отовсюду.1
1 См. главы шестнадцатую, семнадцатую и восемнадцатую.
Естественно, что эта приобщенность вызывает в религиозном человеке те особые состояния и акты, о вторых мы только что упомянули. Первое из них есть сила духовной любви.1
1 См. мою книгу "Путь духовного обновления", главу вторую, стр. 47-70.
Когда мы говорим о духовной любви, то мы отнюдь не противопоставляем ее плотской любви или душевной любви, как несовместимое несовместимому. Ибо духовная любовь, при всем своем высшем значении, при всей своей высшей ценности и силе, совсем не исключает ни душевной, ни телесной любви: она может "облекаться" и в душу, и в тело, подобно тому, как сам человеческий дух живет в обличий индивидуальной души и в чувственном образе индивидуального тела.
Духовная любовь пленяется качеством, достоинством, совершенством предмета, и притом не мнимым, не призрачным и не сводимым к личному "вкусу". Она ищет и находит то, что на самом деле хорошо; и прилепляется к нему. Но то, что "на самом деле хорошо" есть всегда излучение и присутствие Божией благодати. Поэтому духовная любовь идет благодатными путями и приходит прежде всего к Богу; к Богу и она прилепляется; и, прилепившись к Нему, живет Его лучами, их отыскивает, узнает и полюбляет во всем в мире и в людях. Это есть боголюбивая любовь. Она сохраняет свое направление и свою природу во всех своих проявлениях. Все, что она полюбляет, и всех, кого она полюбляет, она находит, приемлет и любит богопреданными, богоосмысленными силами души. Она по основной заповеди Христа (Мтф. 22. 37; Мрк. 12. 30-33; Луки 10. 27) сначала восходит цельно к Богу, а потом нисходит от Него к людям и к миру. И потому она видит в людях сынов Божиих и своих братьев в Боге, а в мире и его явлениях Богом созданные и Богом (изнутри и извне) осиянные вещи. И подобно тому, как сам человек не есть просто дух, но живет в великом осложнении, как одушевленный и овеществленный дух, так и любовь его, став духовной любовью, может осуществляться, как духовно-душевная и как духовно-телесная любовь, так, что ни ее духовная душевность, ни ее духовная телесность не будут угашать ее боголюбивую природу. Можно понять человека, который не надеется на такое осуществление в своей жизни и потому предпочитает попытаться любить только духовно, отказавшись от душевной и от плотской любви; но не следует создавать учение о том, что душевная и плотская любовь не могут иметь боголюбивую природу и потому должны быть признаны "греховными".
Духовная любовь есть, прежде всего, любовь к Богу. Нисходя от Него к людям и к миру, она не перестает любить Бога, любя Божественное, сияющее в мире и излучающееся из людей. Поэтому приобщение к Свету может совсем не прекращаться от общения с миром и людьми; если же оно у кого-нибудь прекращается, то это только означает, что ему надо вернуться к Богу, укрепиться в восприятии Его и в любви к Нему, и потом уже снова обратиться к миру и к людям.
Однако и этого мало. Истинное восприятие людей и мира не только не уводит от Бога, но приводит к Нему с особенной жизненностью и наглядностью. Человеку духовной любви дано видеть в каждом другом человеке его духовное естество, подобное огню: то скудно тлеющее под золой быта, то неровно вспыхивающее и угасающее под давлением инстинкта, то горящее ровным пламенем молитвенной свечи. Но каждый раз, как он видит это огненное начало духа, он воспринимает луч Благодати, брата по духу и дитя Божие, воспринимает его любовью и радуется духом. Вот почему Преп. Серафим Саровский говорил каждому человеку "радость моя"! Ибо дух радует и любовь радует; и Божий мир нельзя ощущать духом без радости.
Особенное приобщение к Свету дается человеку в духовной дружбе и в совместной духовной молитве.
Духовная дружба предполагает, что каждый из общающихся друзей совершает иди уже завершил в еврей душе процесс духовного "центрирования" и образования Купины.1 Люди, лишенные Купины, неспособны к духовной дружбе.2 Ибо духовная дружба есть общение и единение личных "огнилищ" пред лицом Божиим. Каждый из друзей, созерцая Бога и Божественное в мире и в людях и питая тем огонь своей Купины, посылает другому "искры", "излетающие" как бы из его Купины, и достигающие до чужого огнилища, и каждый получает обратные духовные "искры". От этого оба духа разгораются духовным огнем пред лицом Божиим, жизненно укрепляясь и богатея. Взаимное пополнение, удостоверение и исправление ведут к новой, небывалой предметности в видении и к интенсивности в любви и мысли. Возникает особая полнота взаимного понимания, уважения, доверия и любви. При долгом и глубоком общении два индивидуальных огня, не утрачивая свою личностную форму, становятся как бы единым совокупным огнем, возносящим к Богу свой духовный пламень. В этом духовная дружба, как разновидность духовной любви, обнаруживает свою благодатную природу и является драгоценнейшим способом светоприобщения.
1 См. главы восемнадцатую и
девятнадцатую.
2 О духовной дружбе см. соотв. главу в книге
"Поющее сердце".
Но если в дружбе духовная любовь объединяет людей на Божественных содержаниях перед лицом Божиим, то в совместной молитве она объединяет людей в их прямом и непосредственном подъеме к Богу.
Каждый из них молится по-своему, своим личным актом и из своей личной Купины; субъективность молитвенного обращения и опыта не отменяется и не нарушается. Но каждый из совместно молящихся знает себя обращенным к Богу в совместности с другим, возносящим сходную молитву и "споспешествуемым" (срв. Иак. 5. 16 "ένεργουμένη") молитвой своего друга. Такая молитва дает опыт совместного предстояния единому, общему Богу; опыт единовременного, интенционально-однородного подъема и чувство общего молитвенного свершения. Она укрепляет единение друзей, как бы сращивает их в небесах и дает им необычайное чувство духовной сопринадлежности и духовного восполнения.
Естественно, что в дружбе главная интенция направлена от личного духа к личному духу, как бы в "горизонтальном" направлении, неся от одного к другому в лучах любви религиозно осмысленные дары; а от совместной молитвы главная интенция направлена от личного духа к Богу, в восходящем направлении, взнося к Нему личное пламя любви и благодарности, тогда как интенция совместности остается добавочной и непреобладающей. Поэтому молитвенные "стрелы" изображаются на втором рисунке интенсивными чертами и притом в виде двух независимых восходящих линий, которых, однако, сходятся "в бесконечности" религиозного Предмета.
В таком духовном понимании осмысливается и оправдывается и единение брака. И поскольку прав тог, кто утверждает, что браки "заключаются в небесах" и становятся "нерасторжимыми". В этом смысл брачного таинства: люди утверждают свое единение в духовной любви и дружбе пред лицом Божиим и молитвенно закрепляют свою волю к нерасторжимому единству. Развод при таком понимании не расторгает нерасторжимое единство, а признает, что это единство не возникло и не состоялось; что люди, вступившие в брак, оказались недостойными таинства и не обрели друг друга ни в духе, ни в любви, ни в молитве. Таинство не коснулось их. Они не приобщились Свету. Молитва не связала их.
Духовная любовь не срастила их. И вся попытка их закончилась в "пошлости" "двумерного" существования. Было бы духовно-противоестественно и религиозно-недопустимо, после признания этого духовного несчастья и пустоты, приговаривать их к симуляции обратного перед Богом и людьми. Ибо приобщение Свету возможно только в условиях свободы и искренности. И тог, кто пытается симулировать несостоявшееся приобщение, становится на путь лжи и кощунства и может потерять всякий доступ к Богу.
В таинственной связи с духовной любовью, приобщающей человека к Свету, находится жизнь совести в ее творческих актах.1
1 См. мою книгу "Путь духовного обновления", главу четвертую, о "Совести"; также "Поющее сердце" соотв. главу.
Если духовная любовь есть любовь к подлинному качеству, к Божьему "дыханию" и "лучу", в людях и в мире, то совесть есть живая и творческая воля к совершенству. Коренное единство духовной любви и совести не подлежит сомнению: ибо оба эти "акта" исходят из той же "подпочвенной" глубины, где дух инстинктивен, а инстинкт духовен; где горит огонь личной "Купины"; где личность человека, не прекращаясь и не исчезая по способу земного бытия, является по существу и по содержанию пронизанной лучами Благодати, очищенной от товарной узости, мелкости и самости; где открывается "дверь" в светлые, потусторонние "пространства Божий". В актах духовной любви и в актах совести светит единый свет, бьется единый пульс, живет единая направленность (интенция). Но в актах любви преобладает чувство, созерцающее восприятие и радость данному качеству и совершенству; а в актах совести преобладает волевое начало, духовная свобода и творческое вдохновение. Акт духовной любви "видит", приемлет вчувствуется, бережет, благодарит и светит; акт совести горит ответственностью, действует, выбирает, решает и вдохновенно совершает, или же, не допущенный до совершения тварно-обособившимся инстинктом, томится в бездействии и томит человека "угрызениями".
Это означает, что акт совести динамичен по самому существу своему. Совесть есть водя. человеческая к активному осуществлению Воли Божией в земной жизни. В "совести" человек останавливает тварные интересы, инстинктивные похоти и всевозможные душевные и телесные "необходимости", обычно считающиеся "непреложными" наподобие "законов природы", и ищет свободы: свободы и верности в духовной мотивации; свободы в духе, т.е. в воле к предметному совершенству; свободного предания себя благодатному вдохновению. Он ищет божественной свободы в пределах человечески-земной жизни. Он как бы отдается тому таинственному и чудесному "ветру", который веет в него сквозь дверь, отверстую в Божий "пространства". Он "загорается" от Купины.
Он внемлет "голосу" закона Божия, в котором узнает свою собственную, главную сущность, мечту и волю. Он приобщается таинственной гармонии между Творцом и тварью; и осуществляет "единение" с Богом.
Совесть есть особого рода молитва; сначала молитва вопрошающая, "прислушивающаяся", внемлющая, а потом молитва предающаяся. Чему? Воле Божией, о коей говорится в третьем прошении молитвы Господней. Ибо третье прошение ("да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли") выражает не только готовность доверчиво и послушно принять всякое, для человека судьбоносное, водительство Божие в личной и в мировой жизни. Оно выражает, помимо этого, готовность действительно принять и осуществить Волю Божию; принять ее духом и действием, как свою собственную; осуществить ее на земле так, как она осуществляется в светлых "пространствах" Божиих, в "небесах", т.е. в метафизическом плане бытия.
Так совесть вводит человека в Царство Божие; или, как выражаются Упанишады, "в Поток"; или, как обозначают это Конфуций и Лао-Цзы, в "Дао", т.е. в сокровенную, но всем сущим обладающую "волю Неба", ведущую нас к совершенству. Осуществляя акт совести, человек по истине приобщается Свету Божию. Он побеждает "земные необходимости" и отдается свободе, т.е. ничем кроме Благодати не определяемой силе, которая становится его личной силой, оставаясь Силой Божиею. Вот почему в совестном акте отпадают все "заботы", "страхи" и "расчеты", обременяющие земную тварь. Наступает легкость, несущая человека к деянию и в деянии. Отпадает страх; исчезает нерешительность. Личность становится единой, как в молитве; сильной, как бы нездешней силой; и победоносной, даже и тогда, когда земное обличие и земные последствия ее деяния (или соответственно, ее деятельности) имеют видимость "неудачи" и "поражения". Тогда человек имеет живую уверенность, что ему удалось сделаться "орудием" Божиим, или органом Его благодати. Он делает то единственное, что он должен и к чему он призван; и отдает и себя самого, и свой поступок, и его последствия воле Божией. У него бывает при этом такое чувство, что его "схватило" и "понесло", но не инстинктом, не страстью, не увлечением, а одержащим его духом.1 И потом, возвращаясь к совершенному делу и подвергая его и себя строгой критике, он чувствует, что иначе он и не мог поступить, и не хотел поступить, и не захотел бы и теперь; что он не должен был и не смел действовать иначе; что он иначе и не мог хотеть, да и не хотел бы мочь; что он благодарит Бога за то, что ему дано было поступить так, и просит Его о том, чтобы такая свобода духа была ему дарована и впредь. Он понимает, что, действительно, приобщился Свету.
1 См. главу двадцать шестую.
Не следует думать при этом, что все это относится только к сфере человеческой "морали" и "добродетели". Во-первых, потому, что нравственное делание и измерение совсем не отдельно от остальной жизни и не "выделено" в особую "сферу", но всецело вращено в человеческую жизнь. Во-вторых, потому, что всякая духовная деятельность человека питается чувством ответственности и волей к совершенству, начиная от простого ремесла и кончая творчеством художника, начиная от политической деятельности и кончая научным исследованием, начиная от садоводства и кончая канцелярской службой. Совесть есть воля к духовному совершенству во всяком жизненном делании. Это она внушает человеку желание, как можно лучше делать всякое дело, которое выпадает ему на долю; это она отучает человека от всякой распущенности и безответственности и приучает его к строгой самоцензуре и самокритике: и поэта, и художника, и музыканта, и ученого, и воспитателя, и политика. Все великие люди были люди "одержимые" чувством ответственности и совестью. К совести обращается человек, приступающий к таинству покаяния. Совесть удерживает на весу руку, поднятую для несправедливого удара; она заставляет писателя "переделать" написанный труд; она делает человека "добро-совестным", заставляет его говорить "по чистой совести", держать слово и присягу. Вот почему надо признать, что совесть сильнее человека и больше человека: ибо она есть Божий Свет в нем.
Естественно, что религиозный человек всю жизнь ищет этого приобщения к Свету. Но, предоставленный себе и своим собственным силам, он нередко теряется, блуждает, впадает в соблазны, увлекается собственными и чужими выдумками и в конце концов не знает, где и как он приобщается Благодати, где он пребывает в пустых мечтах и где, быть может, грешит и кощунствует. Поэтому Церковь указывает ему те священные действия, посредством которых ему может быть сообщена видимым образом невидимая благодать Божия. Эти действия суть Таинства. Эти действия требуют посвящения от совершающего их духовного лица, и верующей, молитвенной "плеромы" от священника и от ищущего благодати человека. Поэтому священство есть первое, начальное, исходное Таинство, ибо оно создает и утверждает возможность таинственного действия, религиозно-духовную "компетентность" в призвании и даровании Благодати.
Но если эта религиозно-духовная компетентность представлена в лице священника, то самое совершение Таинства предполагает молитвенную "плерому" и у духовника, и у молящегося. Невозможно сводить Таинство к предписанным словам, жестам и деяниям. Религия и молитва суть состояния душевно-духовного, а не внешне-телесного; самое существо их состоит в свободном обращении личного духа к Богу, в собранности и открытости души, в живом горении Купины. А так как Таинство есть акт религиозно-молитвенный, то этот закон бытия распространяется и на него. Мы знаем, конечно, что в крещении и в покаянии от младенца невозможно требовать молитвенной плеромы; что елеосвящение, глухая исповедь и приобщение Св. Тайн даруются и таким тяжело больным или умирающим, которые, может быть, уже не способны к молитвенной плероме. И тем не менее Таинство почитается состоявшимся и полносильным, а благодать почитается дарованной и младенцу, и духовнообессиленному умирающему. Обоснование этого учения есть дело литургика и богослова. В учении же о религиозном опыте нам драгоценно установить ту полноту бытия, которую Таинство может и должно приобрести в душе взрослого и здорового человека. Эта полнота требует от него религиозной и молитвенной плеромы, которая обычно "предполагается" извне, как имеющаяся, но о приобретении и осуществлении которой человек призван заботиться сам.
Человек, взыскующий Благодати через церковное Таинство, должен лично и духовно присутствовать в его совершении. Его внутреннее состояние, расположение и настроение его души отнюдь не безразличны при совершении Таинства. И это вынуждены признать и самые последовательные сторонники принципа "ех opere operato" (утверждающего, что таинство действительно всегда, независимо от качества и внутреннего состояния лиц, его совершающих или приемлющих). Именно в силу этого Таинства не совершаются для иноверных, инославных или кощунственно ведущих себя неверов: вера и молитва могут предполагаться в душе человека, пока не установлено обратное, но заведомое и явное отсутствие их препятствуют осуществлению Таинства. Это выражается и в закономерном последовании Таинств: Таинство Покаяния, как душеочистительное, непременно предшествует Таинству Евхаристии, к которому не приступают без удостоверенной покаянной плеромы. Иными словами: Божий Свет благостно дается и тому, кто еще не возмог, или уже изнемог, но от могущего требуется молитвенная плерома.
Таинство, совершаемое и приемлемое без молитвенного наполнения, происходит не к Благодати, а "в суд и в осуждение". Иными словами, оно благодатно для достойного, который приобщается Свету; и исключающе или даже извергающе для недостойного, который отсылается во тьму. Поэтому для верного постижения и осуществления Таинства надо принять все то, что мы установили в предшествующем исследовании (главы первая двадцать третья и особенно глава семнадцатая).
И все это относится особенно к Таинству Евхаристии, как высшему и завершительному из всех. Это Таинство, как ни одно другое, изъемлет человека из его земной жизни, из его тварных состояний и судеб и обращает его к Богу: к единению с Христом Спасителем. Единение это предуказуется ему в такой полноте, о которой он, строго говоря, не смел бы и мечтать: подобно тому, как тело и кровь Спасителя даются ему под видом хлеба и вина в жизненную пищу и живоносное питье, как дух его призывается приступить к такому же, но душевно-духовному единению; и подобно тому, как через кратчайшее время принятые им Св. Дары входят в его тварный организм и становятся уже неотличимой от него его "субстанцией", так душа его и дух его призываются и благославляются к тому, чтобы принять в себя Дух Христов, который должен стать неотличимой от его личного духа духовной субстанцией его жизни.
Большего обетования, большего откровения и большего дара нельзя себе и представить, и потому это Таинство является среди других большим и верховным.
Последнее, доступное человеку приобщение Свету, осуществляется в акте его земной жизни в "умирании". Рождение и смерть два исключительных мига в жизни человека: они переживаются каждым из нас один единственный раз и притом так, что никому из нас не дано включить эти акты в их настоящем духовном смысле в состав нашего религиозного опыта. Начало моей земной жизни таково, что я еще не в состоянии пережить его силами моей сознательной духовности: я не помню моего рождения, я знаю о нем лишь от других и мне всегда кажется, что "меня тогда еще не было". Конец же моей земной жизни таков, что я буду уже не в состоянии включить его в мою сознательно-духовную земную жизнь, ибо "меня, земною, тогда уже не будет". Мне неизвестно, где и когда я "начался", ибо мои первые детские воспоминания-проблески относятся к гораздо более позднему времени; и мне неизвестно, когда и где я "окончусь", ибо все то, что я могу заранее знать о моей грядущей земной кончине, я способен только предвосхитить духовно-религиозным созерцанием. И вот, это созерцание и удостоверяет меня в том, что моя смерть будет моим последним на земле приобщением к Божественному Свету.
Земная смерть прекращает органическую самодеятельность моего одушевленного тела и отнимает у моего духа возможность пользоваться им, как своим выразительным знаком и действующим орудием; но она не угашает моего духовного бытия.
Уже при жизни я имел разностороннюю и полную возможность удостовериться в том, что мой дух не телесен: он не только не совпадает с телом по способу бытия (ибо он не протяженен, не пространствен, не имеет ни анатомического и биохимического состава, ни физиологических функций, не подлежит огню и воде, не испытывает нервной боли и т.д.), но умеет хранить свою самостоятельность и независимость от тела и способен даже повелевать ему. Так, пребывая в телесных лишениях, человек способен сохранить ясность и веселие духа. Испытывая мучительную и длительную боль, человек может силой духовной любви и воли отвлекаться от нее и творить, создавая в искусстве или философии легкие, изящные, певучие и глубокомысленные творения. А отшельники подвергают себя голоду, холоду и всяческому воздержанию именно для того, чтобы усилить свой духовный подъем и укрепить свою молитвенную сосредоточенность.
Итак, дух живет во плоти, но не совпадает с ней, не подчиняется ей и не разделяет ее земную судьбу. Ему дано пользоваться ею, чтобы осуществлять в ней и ею свое освобождение от нее.
Я могу удостовериться также, что мой дух, ведя до известной степени душевную жизнь, отнюдь не совпадает и с нею и не исчерпывается ею; что он способен утверждать свою независимость от инстинктивных влечений, регистрируя их, расценивая их, повелевая им и пресекая их своеволие; что он может господствовать над своими душевными состояниями; что он властен видоизменять и обновлять душевное и телесное строение своих жизненных актов.
Так, сознание есть состояние душевное; оно ежедневно прерывается сном, иногда даже по нескольку раз в день. Но духовность человека сохраняет свое единство на протяжении жизни и обычно даже освобождается от этих психических перерывов; а есть люди, таинственно соблюдающие и даже освобождающие силу духа именно во сне. Человек, страдающий мигренью и теряющий во время припадка власть слова, или при более сильной спазме сосудов утрачивающий совсем способность наполнять слова соответствующим им смыслом, а иногда даже погружающийся в полное бессмыслие, сохраняет при этом в неприкосновенности свое духовное самочувствие, весь свой духовный уклад, все свои, временно неосуществимые, духовные дары; мало того, он тем спокойнее и терпеливее переносит эти удручающие и мучительные припадки, чем увереннее он осязает или даже созерцает в это время духовный огонь своей Купины. Душевное "выпадение" отнюдь не есть духовное "выпадение", и судьба личной души не определяет путь личного духа. Духу человека дана власть над его душой, власть самовоспитания, самоусовершенствования и самоосвобождения; власть укреплять свою совесть, приучать себя к бескорыстной духовной любви, облагораживать свой вкус, воспитывать в себе чувство ответственности, правосознания и мужество, приобретать силу молитвы и чистоту помыслов. Словом дух есть высшая и субстанциальная сила в человеке, определяющая судьбу личного тела и личной души, но не подчиняющаяся их земной судьбе.
Именно отсюда у человека возникает притязание на духовную жизнь после земной смерти; и притязание это является обоснованным.
Тело есть лишь "дверь", а чувственно-земная душа есть лишь "окно", соединяющее наш дух с остальным миром; но если эта дверь запрется и это окно закроется, то означает ли это, что наш дух прекращает свое бытие? Ему даны были эти доступы к внешнему миру со всем его богатством форм и живых смыслов, и к миру человеческих духов со всей его глубиной, окрыленностью и грешностью для пробуждения, научения, любви и очищения. И вот, он совершил свой путь и эти доступы у него отнимаются. Но разве он сам сводился целиком к этим доступам? И разве приобретенное им богатство постижении и способностей, разве энергия его бытия и его творчества, разве все это главное и субстанциальное существо его было телесным, или чувственно-земным, или животно-инстинктивным? По смерти распадается тело и перестает проявляться через него душа. Но дух и при жизни не сводился к ним и не исчерпывался ими, они были лишь его орудием, его скорлупой, его ладьей, его временно-земным жилищем. И человек, убедившийся в этом при жизни, личным и самостоятельным, духовным и творческим опытом, не захочет даже и обсуждать слепорожденный вопрос о возможной смертности личного духа.
Первое, что открывает нам духовный опыт и в чем он утверждает нас с окончательной очевидностью, состоит в том, что человек есть дух, т.е. нетелесная творческая энергия со своими особенными ценностями и целями, с особыми критериями, с высшими жизненными формами и законами: это законы и формы духовной самостоятельности, свободы и самоосвобождения, достоинства, ответственности, совершенствования, очищения, богосыновства, любви, свободы и бессмертия. Человек, живущий этим опытом, привыкает с полным и удостоверенным основанием почитать себя личной, единственной в своем роде и в своеобразии своем неповторимой "искрой" Божией и утверждать себя в этом достоинстве. Он знает призвание этой "искры" духовно преобразить все свое существо, так, чтобы цельно и художественно осуществить Божию идею (Аристотель сказал бы "энтелехию"), составляющую живую основу ее бытия. Стать художественным произведением Господа дано, по-видимому, лишь очень немногим; но самое призвание к этому осмысливает для каждого из нас всю нашу жизнь и оправдывает ясновидящее слово Преп. Серафима Саровского: "Господь заботится о каждом из нас так, как если бы он у Него был единственным".
И вот человеку, выносившему такой духовный опыт, кажется странной и нелепой сама мысль о том, что лично-оформленная искра Божия может исчезнуть вместе с разрушением ее земного жилища и орудия. Существо, в котором Божия благодать и духовная свобода всежизненно и пожизненно творили, создавая личность, как некое единственное в своем роде "духовно-художественное произведение", не может угаснуть в Божиих пространствах, разлучившись со своим изнемогшим бывшим телом. И странно, что люди, научившиеся путем наблюдений тому, что ни материя, ни энергия мира не исчезают, а только меняют свой способ бытия, утверждают обратное применительно к субстанциальной и благороднейшей энергии духа; этим они только доказывают, что не позаботились о накоплении и удостоверении своего духовного опыта.
Дивное существо, Богом созданное, Его откровением благословенное, Его благодатью поддержанное и вскормленное. Его милостью взысканное, от Него воспринявшее свою способность к свободе и прошедшее путь самосовершенствования не исчезает в пустоте и ничтожестве, но продолжает осуществлять свое призвание в новой форме бытия. Оно училось на земле созерцать неосязаемые реальности, воспринимать сверхчувственное Совершенство, обходиться с бессмертными Предметами и тем научилось желать и чаять бессмертия и для себя. Как же может оно принять на веру неосновательное и слепое слово о своей смертности, всецело противоречащее выношенному зрелому опыту? А принять это слово надо именно на веру, ибо доказательств того, что личный дух человека смертен нет. Если отрицатели бессмертия скажут нам, что они "не воспринимают" этого бессмертного духа, то мы спросим их, неужели же они столь наивны, что считают субъективное невосприятие признаком небытия, и дефект личного опыта критерием предметной реальности? Если уже физика показала нам, что есть звуки, неслышные человеку, и лучи, недоступные его глазу; то духовный опыт прямо начинает с нечувствительных реальностей. И если они сознательно ограничивают свой опыт чувственными восприятиями и предметами, то компетентность их в суждении о нечувственных или по крайней мере чувственно-недоступных предметах оказывается ничтожной. Пока они будут упорно придерживаться границ своего элементарного, узкого и грубого опыта, им невозможно доказать или показать что-нибудь за его пределами; и наивно верить им на слово.
Для человека с духовным опытом земная жизнь есть духовное подготовление к смерти; смерть же наступает в момент духовной зрелости; и конец земного странствования есть рождение к сверхземной жизни.
Перспектива смерти учит человека "беречь "день" (carpe diem), жить достойно, из глубины, созерцать лучшее из сущего, радоваться всякому совершенству, богатеть духовным опытом, благодарить и радоваться полученным дарам. Такой человек всю жизнь зреет: он созревает к часу своего земного отозвания и это чувство своего духовного созревания дает ему, сначала предчувствие, а потом уверенность, что смерть настигает человека не случайно, а "кульминативно", т.е., что всякий из нас отзывается в тот момент, когда он (вопреки всем человеческим видимостям и мнениям) достигает наибольшей доступной ему на земле, в его обличий духовной зрелости и высоты. Тогда ему дается угаснуть на земле и возгореться в сверхземных "пространствах" Божиих; закрыть утомленные глаза и открыть по-новому освобожденные очи духа; сбросить с себя телесную ткань и принять новую форму бытия. Иными словами по-новому приобщиться Свету Божиему, слабым прообразом и предчувствием которого был свет земного солнца.
Именно эта уверенность определяет религиозное отношение человека к смерти: она не может и не должна зависеть от личного произволения самого человека. Ибо человек должен духовно созреть к великому переходу в иное бытие (по Аристотелю "μετάβασισ είσ άλλο γένοσ"), а судить о своей зрелости ему не дано. И человек должен быть отозван своим Жизнедателем, единственно ведающим степень его личной зрелости. Здесь тайна духового организма и таинство Божьего решения соединяются для того, чтобы погасить субъективный произвол и внушить человеку религиозный ужас и художественное отвращение к самоубийству.
Смерть должна быть духовным увенчанием жизни. Она должна явиться таким "концом", в котором уже сияло бы начало нового восхождения. Она должна быть последним шагом земного очищения, последним духовным испытанием и возрастанием человека, последним вопросом духовного познания и духовной любви, обращенным к Богу. Тогда она становится и последним земным приобщением человека к Свету.