<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


§6. Абсолютная действительность

До сих пор мы рассматривали социально-политическую действительность в "Государстве" и внутреннюю жизнь человека, основанную на этой действительности, а также и весь космос. Другими словами, мы рассматривали объективную сторону действительности вместе с субъективной стороной этой действительности. Между обеими сторонами действительности мы нашли существенное совпадение в том, что они оказываются у Платона взаимно симметричными и гармоничными. Тем не менее в "Государстве" Платона имеется и более общее учение о действительности, по отношению к которому рассуждения об объекте являются только подчиненными. Если понимать субъективную жизнь человека как нечто идеальное или как одну из областей идеального, а объективную жизнь общества как нечто материальное или как одну из областей материального, то сам собой возникает вопрос, нет ли у Платона такой концепции, которая объединяла бы все идеальное и все материальное в одном высшем синтезе, и если такой синтез есть, то не содержится ли в нем нечто эстетическое. Такой высший синтез у Платона есть; и этот синтез обнимает собою не только человеческий субъект и объективную социально-политическую действительность, но и природу и весь космос. Здесь на самом деле кроется действительность в самом общем виде, такая, которую мы можем назвать только абсолютной действительностью, и она тоже содержит в себе весьма глубокие эстетические моменты. Однако платоновское взаимоотношение идеального и реального часто понимается весьма обывательски и метафизически упрощенно. Поэтому для освещения проблемы связи идеального и материального у Платона придется пересмотреть некоторые платоновские тексты и уже после этого перейти к эстетическим выводам (см. также РИС.4 и РИС.5).

1. Основные науки кроме диалектики

Платон дает в "Государстве" целую методологию наук, рисующую нам необходимость восхождения от чувственного к мыслимому, или идеальному, и необходимость мыслить для того, кто хочет правильно пользоваться чувственностью. Чувственность дает нам весьма спутанное представление о внешнем мире и часто даже об одном и том же предмете, который может быть то большим, то малым, толстым или тонким, и вообще может совмещать в себе противоречащие свойства. Если бы мы не пользовались чистым мышлением, умеющим ясно и отчетливо различать предметы, то и чувственность была бы беспомощна. Но отличать одно от другого – это значит прежде всего счислять, пользоваться счетом.

Поэтому арифметика должна не только исчислять чувственные предметы (великая польза ее для практической жизни при этом не отрицается, а только подчеркивается, 525b-d), но и обязательно возводить нас к созерцанию самих чисел. Это – первая и самая элементарная наука среди тех, которые ведут нас от чувственного к мыслимому и тем самым помогают осваивать чувственное (VII 521с-526с).

Второй такой же наукой является геометрия (526d-527с), которая весьма необходима практически (526е), но которая для этого должна быть прежде всего наукой чистого мышления. Она ведет нас к "блаженству (eydaimonestaton) сущего" (526е) и является "знанием вечно сущего" (527b).

Такова же и астрономия (527d-530с), практическое значение которой для земледелия, мореплавания и т.д. признается очень высоким (527d), но которая должна приучать нас смотреть вверх (529а), не путаясь во множестве чувственных предметов на небе и не зевая на них (529bс). Хотя уже и чувственная астрономия является образцом "великой красоты и точности" (529d), но подлинно научная астрономия должна избегать пестроты видимого неба и базироваться на чистом мышлении того истинно-сущего, что скрывается за чувственной пестротой (там же).

Четвертая наука, музыка (530d-531с), тоже ни в каком случае не может сводиться к эмпирическому исследованию звуков, настраиванию инструментов и к углублению в акустические детали звучания. Обычно музыканты "ставят уши выше ума" (531b). Тем не менее подлинная музыка есть созвучие чисел, которое надо понять только мышлением. Это то, что является "полезным для исследования прекрасного и доброго" (531с).

Нетрудно подметить общий характер предлагаемых здесь Платоном четырех наук. Этот характер – исключительно математический. В том учении о бытии, которое здесь развивает Платон, его интересует по преимуществу раздельность и расчлененность мышления. Этими своими основными науками Платон хочет научить прежде всего четко различать и четко объединять. Здесь, на вершине своего идеализма, Платон продолжает быть античным человеком и греком. Самое главное – видеть живыми глазами и чеканным образом расчленить, чтобы тут же и синтезировать. Платон призывает к овладению чистым мышлением только для того, чтобы уметь расчленять и сопоставлять те предметы и те моменты действительности, которые без применения математических методов часто воспринимаются спутанно, неясно, нерасчлененно и вне всяких закономерностей. В дальнейшем Платон присоединит к этому свою теорию Солнца и световых лучей, которой он еще более выразительно нарисует нам свою методологию научного знания, сводящуюся к постоянным расчленениям и синтезам и к постоянному применению арифметически-геометрической и музыкально-астрономической статуарности. Невозможно отрицать того, что основной интуицией для Платона является физическое тело, ярко освещенное лучами Солнца, и этим самым резко выделяемое на фоне спутанной и вечно текучей действительности.

2. Диалектика

Однако эти четыре науки далеко еще не отражают собою подлинного взаимоотношения идеального и чувственного. Это взаимоотношение составляет предмет особой науки, и притом наиболее совершенной, диалектики (531d-536с). О диалектике Платона в настоящей работе мы говорили уже много раз. О том, что самый термин этот охватывает не только диалектику в узком смысле слова, но и все структурно-описательные и все трансцендентальные методы, об этом нам тоже приходилось говорить, причем здесь особенно важно вспомнить то, что мы говорили относительно общности у Платона феноменолого-трансцендентально-диалектического метода (стр. 214) и при перечислении всех главнейших значений термина "диалектика" у Платона (стр. 275). Сейчас нам придется кое-что из этого повторить, но уже в плане онтологического исследования абсолютной действительности. Здесь необходимо выдвинуть на первый план уже знакомое нам понятие ипотесы и связь этой ипотесы с абсолютной действительностью, понимаемой иерархически, начиная от безыпотесного принципа, переходя через идеальные ипотесы с их логосами и законами и кончая чувственной действительностью, этим наиболее слабым и отдаленным отражением сверхипотесной действительности.

Мы остановились на основных науках о действительном бытии, на арифметике, геометрии, астрономии и музыке. Они имеют огромное значение. Но только диалектика может обнаружить всю их недостаточность. А именно, рассмотренные науки упираются в истинно-сущее и мыслительно-идеальное, но они понимают это последнее только в виде некоторого рода "предположений" (hypotheseis), и смысла этих предположений (logos) они не в силах рассмотреть. Эти предположения остаются в рассмотренных науках "неподвижными", так что науки эти, собственно говоря, только "грезят" о сущем, но не усматривают его "наяву" (533а-533с). Только диалектика, или, как говорит Платон, диалектический метод, в силах раскрыть тот "смысл" (logos), которым обладают эти предположения (533cd), и только диалектика может охватить последовательность всех указанных выше наук (531de) и дать их в совокупном видении (VII 537с). Сущность диалектики как раз и заключается в том, чтобы "давать и требовать смысл" для чувственных вещей и давать основание для тех предположений, которые необходимы для понимания каждой вещи и для осмысленной речи о ней (53le, 534b). Этот логос в смысле "аргументация" встречается в "Государстве" и раньше (I 344d, ср. Lach. 187de, Theaet. 169a, 177b, Phaed. 76b, 101cd, Conv. 202a, Politic. 286a). Такое изложение диалектики делает ее "венцом наук", и нет никакой науки выше, чем она (534е-535а). Именно эта наука устанавливает тот "закон" (nomos), который ведет от чувственного и текучего к мыслимому и устойчивому, равно как и обратно (532а). Приблизительно в этом смысле можно читать о "законе" и "порядке" в отношении упорядочивания удовольствий (Phileb. 26b); и именно такого рода закон определяет собой не просто какую-то отдельную мысль (tis logos) и не просто какое-то отдельное знание (tis epistëmë), о чем мы читаем в "Пире" (Conv. 211а), но мысль и смысл вообще в чистом виде, взятые сами по себе (aytos ho logos), вне чувственной пестроты (R.P. 511b). Сюда же применимы еще два термина, весьма важные для мыслей и языка Платона. Выработав четкое понятие о справедливости, основанное на расчленении синтеза социально-политической жизни, Платон говорит: "Мы нашли принцип (arch ё) и чеканный образ (typos) справедливости" (IV 443с).

Итак, если основные четыре науки заставляли переходить от спутанной действительности к чистой мысли, не отдавая себе отчета в смысловой ситуации знания в его отношении к действительности, то диалектика как раз является наукой об установлении смысла каждой вещи и всей действительности в целом, а также об отношении смысла вещей и самих вещей: этот смысл есть принцип, ипотеса, закон и метод чеканно-образного оформления действительности и всех входящих в нее вещей и событий.

3. Ипотеса

Особенно важным является здесь понятие того, что мы выше называли "предположением", неточно переводя платоновский термин hypothesis. Этот непереводимый термин, собственно говоря, обозначает "подположение", "положение в основу", "основание", "основоположение". Последний перевод был бы точнее всего, если бы сюда не припутывались кантианские ассоциации. Кто может отвлечься от учения Канта об основоположении чистого рассудка, тот может без всякого страха переводить так этот платоновский термин. Кто же не может отвлечься от Канта и от его субъективистического рассудочного трансцендентализма, тому лучше совсем не пользоваться этим переводом "основоположение". Возможен перевод "предпосылка", так как не требует больших разъяснений то обстоятельство, что для познания становящейся вещи уже необходимо знание самой вещи. В таком случае arch б anypothetos, о котором ниже будет идти речь, можно было бы передать как "беспредпосылочное начало" или "беспредпосылочный принцип". Может быть, проще всего было бы совсем никак не переводить этот термин и употреблять термин "ипотеса", потому что перевод "гипотеза" опять уводит нас в дебри новейших и прежде всего неокантианских логических учений. Так или иначе, но при изображении платоновской теории идей обойтись без этого термина никак невозможно. Можно привести десятки, если не сотни текстов из Платона, говорящих о том, что идея вещи осмысляет вещь и делает ее понятной, что она есть основа определения вещи и принцип ее построения, что она не отделена от вещи непроходимой пропастью, но что она сливается с самой вещью, хотя слияние это и обладает бесконечно разнообразным количественным напряжением. Вот почему учение об ипотесе является для Платона столь важным, что без него невозможно проанализировать платоновскую эстетику.

Термин этот встречается отнюдь не только в "Государстве". Минуя ранние тексты, можно указать на очень глубокое его понимание в "Федоне" (92d, 93c, 94b, 101d, 101e, 107b). Два текста прямо аналогичны "Государству": " Полагая каждый раз смысловое основание (logos)... полагаю в качестве истинно-сущего" (100а); "полагая, что есть нечто прекрасное само по себе..." (110b). Иной раз в текстах Платона попадается как бы некоторого рода условное толкование ипотес. Однако эта условность тотчас же оправдывается так, что и здесь ипотеса отнюдь не является просто гипотезой, то есть условным и произвольным допущением, а является принципом и методом для целого рассуждения. Так, геометры вслепую пользуются такими ипотесами, говоря: "допустим, что..." Но дальнейшее рассуждение, вытекающее из такой ипотесы, вполне ее подтверждает и является только логическим развертыванием ее содержания. В этом смысле говорится об ипотесах и в "Государстве" (VII 510с) и в "Меноне" (86e, 87a-d, 89с), где из допущения: "добродетель есть знание" делается вывод, что добродетель доступна изучению; и в "Пармениде" (127d, 136ab, 137b, 142d, 160b, 161a), где из допущения одного или многого делаются все необходимые здесь логические выводы. Таким образом, идея в качестве ипотесы есть принцип, условие, метод и закон для цельного и законченного логического рассуждения. С ясностью, не допускающей никаких кривотолков, особенно выразительно говорится в двух текстах: допуская беспредельное и на его фоне определенную, строго ограниченную фигуру, мы тем самым получаем из ипотесы четкое строение данной фигуры (Phileb. 16d); благодаря ипотесе мы получаем идею как цельность с ее элементами, несущими на себе смысл этой цельности, и идею как собрание дискретных элементов, уже не указывающих на свою связь с целым (Soph. 253de).

Если глубже вникнуть в эти два текста, то невольно придут на память и другие такого рода тексты, в которых не названа ипотеса или диалектика. Так, в "Меноне" (74b-75b) без упоминания "ипотесы" и "диалектики" утверждается необходимость при определении всякого предмета находить в нем нечто тождественное во всех своих проявлениях, а эти проявления трактовать как различные. Так, в "Федре", тоже без упоминания диалектической ипотесы, выставляется требование объединения, или сведения (synagogê) и разделения (diairesis) (235d, 263ab, 270de, 273de, 277c). Впрочем, в "Федре" этот метод в других местах прямо получает название "диалектика" (266bc, 269b, 276e). Поэтому диалектика есть не только умение беседовать (Crit. 53c, Prot. 348cd, Gorg. 471d, Conv. 194d, R.P. I. 328bd, VII 526a), не только умение спрашивать и отвечать (Prot. 329ab, Gorg. 462a, Theaet. 151с, Phaed. 75d, R.P. I 336c, 343a, VI 487b, VII 534e, Crat. 390cd) и даже не просто умение среди смутных споров находить истину (Theaet. 161e, 167е, 169с) или применять ее практически (Euthyd. 290с), но умение и вообще мыслить логически (Phaed. 90b) и получать исконный предмет в расчлененном, единораздельном виде (Phileb. 17а), так что при помощи такой диалектики знание становится максимально истинным (Phileb. 57e, 58а), а все прочее оказывается "вторичным и позднейшим" (Phileb. 59с). Другими словами, диалектически развиваемая ипотеса сообщает мышлению и познанию единораздельный, структурный характер. Понимание ипотесы как подлежащего в суждении или предложении (Soph. 237а, 244с, 251b, 25le) или в астрономическом смысле (Tim. 28b, 48e) имеет очень важное, но уже вторичное значение. Самое важное – это то, что в ипотесах выражается "диалектическая сила (dynamis)" ума (R.P. VI 511b), или, как мы сказали бы, ипотеса есть движущая сила диалектики.

Здесь сама собой напрашивается мысль о сравнении так понимаемой у Платона ипотесной диалектики с современным пониманием основной движущей силы диалектики. Такой силой является противоречие. Само собой разумеется, что знаменитые диалектические рассуждения "Софиста" или "Парменида" свидетельствуют о фактическом использовании метода противоречия у Платона. Однако если судить по прямым высказываниям философа, то основной движущей силой диалектики является у него осмысление предмета, и притом осмысление структурное. Ясно, что сознательное определение диалектики у Платона отличается гораздо более общим характером, чем наше понимание основной движущей силы диалектики. Кроме того, если под трансцендентальным методом понимать установление условной возможности мышления какого-нибудь предмета, то есть те более общие категории, из которых этот последний с необходимостью вытекал бы и, как частичный, находил бы в них свое обоснование, то диалектический метод в "Государстве" явно дается в своем переплетении с трансцендентальным методом, поскольку ипотеса мыслимого и познаваемого предмета есть именно его основоположение. Но мы и раньше не раз замечали, как переплетаются у Платона методы трансцендентальный и диалектический. Как мы установили выше, основной метод "Федра" и "Пира" – трансцендентальный. Но только что мы установили и то, что уже в "Федре" Платон свой основной метод называет и диалектическим. В "Филебе" основной метод является диалектическим. Но, как мы установили выше (стр. 263), иерархия благ, которой кончается "Филеб", имеет явно трансцендентальную направленность. То же самое и в указанных текстах из "Софиста", "Парменида" и "Государства". Этим платоновская диалектика тоже резко отличается от нашей современной. Она есть неразрывное единство диалектического метода с трансцендентальным.

Итак, то, что Платон называет идеей, есть принципный, ипотесно-смысловой, структурно-целостный и систематически-диалектический метод осмысления и оформления каждой вещи, а тем самым и всей действительности, но это значит, что она есть также и метод познания вещей, метод мыслительно-познавательного их освоения. Насколько Платон высоко ценил свое учение об ипотесных идеях, видно из того презрения, которое он всегда испытывал в отношении людей, не пользующихся знанием, но использующих какие-нибудь способности души, то более низкие, чем знание, то более высокие, чем оно. То, что Платон не щадил здесь художников и поэтов, об этом мы уже знаем по "Гиппию большему". Резкая критика искусства содержится и в "Государстве" (X 595а-608b). То, что Платон не щадил в этом отношении и политиков, ставя их наравне с прорицателями и гадателями, об этом красноречиво говорится в "Меноне" (99а-d). Знания, возникающие из ипотесных идей, являются логическими, систематическими, обоснованными, научными, – и с ним не сравнится никакой Гомер в поэзии, никакой Фемистокл в политике и никакой прорицатель в религии. Все они, сказали бы мы теперь, интерпретируя мысль Платона, действуют на основании инстинктов, интуиции или фантазий, но не на основании точного знания. Таково значение ипотесных идей.

Только теперь, после изучения того, что такое платоновская идея как орудие мышления и познания, после изучения связи идей с чувственно-материальной действительностью, мы можем формулировать те эстетические тенденции, которые кроются в платоновском учении об идеях. Сначала нужно было показать, что идея вещи вовсе не оторвана у Платона от самой вещи, но есть метод ее осмысления и оформления, метод ее познания, а уже после этого говорить об эстетике платоновского учения об идеях. Для этого только необходимо уточнить и развить уже полученные нами результаты ипотесной природы платоновской идеи.

4. Безыпотесный принцип, или беспредпосылочное начало

Прежде всего необходимо отграничить платоновское учение об ипотесе от тех толкований, которые возможны и фактически проводились с позиций тех или других идеалистических систем новейшего времени. О платоновских ипотесах много говорили в марбургской школе. Здесь платоновские ипотесы понимали совершенно кантиански. Они были и не субъективны и не объективны. Они вообще трактовались не как что-нибудь реально существующее. О них официально говорилось, что они не "существуют", не "суть", но только значат. Для формулировки платоновских ипотес пускался весь аппарат кантианской теории познания. Они были "чистой возможностью", только "простой проблематикой" и "постановкой проблемы", только теоретически-смысловыми законами и методами мысли.

Платон резко расходится с неокантианским пониманием ипотесы тем, что ипотеса для него есть в то же самое время бытие, она реально существует и реально воздействует и на человеческое сознание и на самые вещи. Ум, мыслящий диалектически, "создает ипотесы не в качестве [только] принципов (archas), но ипотесы в бытийном смысле слова" (töi anti, VII 511ab). Поэтому надо особенно осторожно относиться к учению неокантианцев об идеях как о бытии. Дело в том, что у неокантианцев бытие является только категорией мысли, а не действительностью вне и независимо от человеческого сознания. Неокантианцам ничего не стоило приписывать платоновским идеям бытие, поскольку и "идея" и "бытие" были для них только категориями, объединить которые вообще ничего не стоило. Поэтому если мы говорим – не только "значит", но и "существует", – то тут еще не получается отмежевания от неокантианства.

Настоящее отмежевание получается только в том случае, если учесть весьма интенсивно развиваемое в "Государстве" учение о "безыпотесном принципе" (arche anypothetos), или "беспредпосылочном начале". Оказывается, ипотесная функция идеи имеет свое безусловное значение только до тех пор, пока мы берем ее как таковую, стремясь осмыслить окружающие нас спутанные вещи, так же как современный ученый пользуется математическими формулами, не затрудняясь решением вопроса о том, что такое эти формулы по своей структуре. Стоит только задать себе вопрос о том, какова природа наших ипотес и каково подлинное их смысловое происхождение, как мы начинаем упираться в такое бытие, которое существует за пределами этих ипотес, которое для них самих является основанием, но которое существует уже вне и независимо от них самих. Очевидно, что это бытие безыпотесное и для него уже не требуется никаких дальнейших оснований. Если до сих пор мы имели структурную, то есть единораздельную, идею, то теперь мы обращаем внимание на то, что все раздельные моменты этой идеи охвачены одной, уже нераздельной цельной сущностью. В каждой вещи сама вещь присутствует решительно везде, в каждом ее моменте. И поэтому если отдельные моменты вещи вполне раздельны и сама вещь является единораздельностью своих моментов, то это возможно только потому, что вся вещь охвачена единой и нераздельной целостностью и что эта вещь неразличима сама в себе, а различима только в сравнении с другими вещами. Но возьмем все вещи, из которых состоит мир. Будучи четко различимыми и вполне раздельными, они в то же самое время и лишены всякой различимости, всякой раздельности. Это есть условие для того, чтобы мыслить их различимыми и раздельными. Если не будет этой вещи, отличной от своих отдельных и различимых моментов, то не останется и того, о различимости чего и о раздельности чего можно было бы говорить.

Поэтому кроме ипотесного понимания идеи Платон выдвигает еще безыпотесный принцип, который уже вне единораздельной сущности, как бы "по ту сторону сущности" (epeceina tes oysias, 509b). Геометры и представители других наук принуждены для осознания изучаемых ими предметов пользоваться ипотесами, то есть они ищут смысла изучаемых ими вещей, рассматривая эти вещи как отдельные проявления и образы этих смысловых принципов, или ипотес. Но если глубже вникать в ипотесные идеи, то становится необходимым для обоснования самих этих ипотес-основоположений восходить к безыпотесному принципу, иначе сами ипотесы окажутся лишенными всякого основания (VI 510а-51 ld). Когда мы от ипотес идем к вещам, мы идем к концу (teleytё) ипотесного функционирования. Но мы должны идти к последнему началу (arche) ипотесных идей, к источнику их происхождения (510b, 533cd). В этом источнике скрываются уже не только ипотесы вещей, но и сами вещи, само их становление. Не только все красивые вещи предполагают единую и самотождественную идею красоты (VI 507b, X 596а), но прекрасное и безобразное тоже восходят к одному принципу (V 476а, 479а), как и вообще всякое многообразие предполагает абсолютно единую и самотождественную раздельность (VII 524е, 525е, 526а). Называя свое беспредпосылочное начало также и наивысшим благом, Платон пишет: "Благо доставляет познаваемым предметам не только способность быть познаваемыми, но и существовать и получать от него сущность, тогда как благо не есть сущность, но по достоинству и силе стоит выше пределов сущности" (509b). Таким образом, беспредпосылочное начало есть принцип тождества смыслового и несмыслового, идеи и вещи, чистого мышления и чистого алогического становления. Между прочим, один из основателей неокантианства, Г.Коген, почти дошел и до этого безыпотесного принципа, и то, что он не вполне его понял, явствует из употребления им здесь термина Ursprungsurteil, то есть "суждение происхождения". Здесь, конечно, не может быть никакого суждения, так как этот принцип вообще выше всякого мышления и тем выше всякого суждения. Гораздо ближе к этому подошел П.Наторп в своих последних трудах, где он уже вышел за пределы старого и классического неокантианства и стал приближаться к неоплатонизму. Так или иначе^ но интересная идея Платона совершенно безоговорочно отождествляется с бытием. А так как в бытие входит и вся стихия материального становления, то Платону пришлось выработать принцип гораздо более общий и первичный, чем его ипотесная идея. И этот принцип уже неразличимо вместил в себе не только все идеальное, но и материально-становящееся.

Необходимо в самом точном виде представлять себе это беспредпосылочное начало Платона, оставшееся в истории платонизма на все две тысячи лет его существования, вплоть до Николая Кузанского. Здесь нельзя отмахиваться от великой концепции путем ссылок на ее мистицизм или идеалистическую фантастику. Здесь кроется весьма значительное рациональное зерно, оставшееся нетронутым ввиду своей самоочевидности вплоть до XX в. Что такое дерево? Ствол? Нет, не ствол, потому что иначе всякое бревно было бы деревом. Листья? Нет, не листья, потому что иначе всякий цветок был бы деревом. Зеленый цвет? Нет, не зеленый цвет, потому что иначе всякая трава была бы деревом. Наличие корней? Нет, не наличие корней. Потому что иначе всякое растение было бы деревом. Движение соков и вообще обмен веществ? Нет, и не это, потому что иначе всякий живой организм был бы деревом. Но тогда что же такое само-то дерево? Очевидно, дерево ни в каком случае не сводится к простой сумме своих свойств. Больше того, никакая вообще вещь не сводится к какому-либо своему отдельному свойству или к их сумме. Само дерево выше своих свойств – или ниже своих свойств. Так или иначе, но оно вне своих свойств, за пределами своих свойств, хотя оно и проявляется в них и без них было бы непознаваемо.

Эту простейшую концепцию вещи приводит В.И.Ленин в своей речи "Еще о профсоюзах" на примере стакана. Стакан, взятый сам по себе, не есть ни одно из своих свойств – ни цилиндрическая форма, ни стекло, ни возможные украшения. Он обладает или может обладать бесконечным числом всяких свойств, так что "мы никогда не достигнем этого полностью", но "требование всесторонности предостережет нас от ошибок и от омертвления"95. Если мы с этой точки зрения будем подходить не к стакану, но к миру в целом, то мир в целом, хотя он и проявляется реально во всех своих свойствах и вне этих свойств не существует, тем не менее не сводится к этим свойствам, а является чем-то более высоким, чем они, и в этом смысле оказывается основанным на самом же себе, не требуя никаких еще более высоких предпосылок.

Итак, сама вещь не есть просто идея вещи. Вещь делима до бесконечности, но идея вещи неделима. Огонь поджигает и сжигает, но идея огня не обладает никакими температурными свойствами. Идея, конечно, обладает разными признаками, но она не делится на эти признаки и является такой целостью, которая как бы охватывает их извне. Вот почему даже идея всякой отдельной вещи, являясь носителем различных своих признаков, в основе своей не обладает никакими признаками и является безыпотесным принципом. То же самое нужно сказать и о мире в целом. Ведь Земля еще не есть мир, Солнце тоже еще не есть мир; также и солнечная система, созвездие Лебедя, созвездие Кентавра и т.д. Что же такое мир в целом? Это, говоря словами Платона, есть такой безыпотесный принцип, который не дробится на отдельные звезды и планеты, на отдельные созвездия, но существует как бы вне их, являясь их неделимой цельностью. То, что такая простая концепция вызывала у древних мистические восторги, вполне естественно, так как, сделав подобное открытие, люди еще очень долго не могли надивиться на него и очень долго возносили к нему всякие божественные похвалы. Это вполне понятно.

Гораздо важнее отличать наше понимание такого принципа от понимания платоновского. Тут очень важно не забывать того, что для нас и всякая идея и такой безыпотесный принцип идеи есть не больше, как отражение и известного рода переработка материальной действительности. Платон же идеалист и даже больше, чем идеалист, поскольку безыпотесный принцип стоит у него даже выше самих идей. Поэтому у него не идеи являются отражением материальной действительности, но и сама материя есть отражение идей, – либо предельно точное, и тогда появляется вечно существующий космос со своими правильными и закономерными движениями, либо приблизительное и ослабленное, и тогда появляются окружающие нас текучие, неустойчивые и временные вещи. Таково основное отличие платонизма от диалектического материализма, несмотря на концепцию неделимой вещи по сравнению с ее делимыми свойствами. Также важно отличать платонизм и от Гегеля, у которого идеи вполне тождественны с бытием, но у которого нет этого надыдейного принципа. Гегель – абсолютный логицист, и поэтому он не может ответить на вопрос, что нового привносит бытие к его идеям и категориям. Идеи и категории существуют у него в чистейшем виде и развиваются сами собой, сами из себя. Это – универсальный логицизм. Тут все логизировано, вплоть до кучи дров, лежащих перед окном.

У Платона дело обстоит совсем наоборот. На вопрос о том, что нового прибавляется к идеям, когда они отождествляются с бытием и становлением бытия, Платон отвечает: прибавляется неделимая целостность идей, прибавляется их безыпотесный принцип. Платон – идеалист, но он не логизирует бытия. И хотя сознание у него первичнее бытия, тем не менее само оно отнюдь не есть последняя первичность. Первичнее его надсознательное бытие, которое одинаково является источником и самого сознания и самого бытия.

Соображение о несводимости предмета определения к отдельным моментам определения и к их механической сумме является важным подспорьем для понимания платоновского безыпотесного принципа. Приведем еще одно соображение для тех, кому это беспредпосылочное начало представляется не очень понятным. Соображение это не высказано у Платона в отчетливой форме, но оно фигурирует в позднейшей платоновской литературе и в неразвернутом виде является методом рассуждения также и самого Платона.

Возьмем какое-нибудь А и зададим себе вопрос об его обосновании, то есть вопрос о том, что его определяет и что является для него основанием. Допустим, что для нашего А таким основанием является В. Спросим себя: что же – это В тоже нужно на чем-нибудь основывать или оно само для себя является своим собственным основанием? Обычно для В ищут основания в чем-нибудь другом и находят его, допустим, в С. Для С опять ищется новое основание, и так далее до бесконечности. Вполне уместно спросить: если мы в поисках основания для нашего А должны вечно искать все новых и новых оснований, то можно ли считать, что таким путем мы действительно обосновали наше А? Ответ на этот вопрос может быть только отрицательным. Уход в дурную бесконечность есть только результат нашей беспомощности найти подлинное основание для А. Но тогда остается постулировать, что в каких-то X, Y или Z мы нашли такую инстанцию, которая уже не нуждается в дальнейшем обосновании, но обосновывает самое себя. Если бы мы такую инстанцию действительно нашли, то уход в дурную бесконечность в поисках окончательного основания для А прекратился бы за ненадобностью и в этом случае можно считать, что мы наконец действительно обосновали наше А. Спросят: а как же X может сам обосновать себя? Отвечаем: так же точно, как В обосновывает А, С обосновывает В и т.д. Ведь если понятно, что значит обосновывать, то уже не важно, что именно и чем именно обосновывается. Кроме того, сомнение в возможности обосновывать самого себя совершенно неуместно, потому что ведь мы вовсе не сомневаемся относительно предметов обыденного опыта. Камень, например, не может двигаться, если и его не движет посторонняя сила. Но животное движется само собою, и нас нисколько не удивляет то, что собаки бегают, лают, едят пищу и вообще проявляют всяческую жизненную инициативу. Почему же тут мы ни в чем не сомневаемся, а когда говорится о самодвижении какого-нибудь X, то мы вдруг засомневались? О самодвижении некоторых предметов нашего опыта говорит самое элементарное наблюдение. Платон тоже считает, что каждая отдельная идея, являясь ипотесной и для какой-нибудь вещи или для ряда вещей, сама требует для себя основания, или новой, более общей ипотесы, но что это ипотесное обоснование должно где-то кончиться, пусть в бесконечно отдаленной точке, но зато в такой, которая уже обосновывает сама себя и весь бесконечный ряд зависящих от нее идей и вещей. Эту точку он и назвал arche anypothetos, безыпотесным принципом. Как видим, рациональное зерно этого принципа кроется уже в элементарных наблюдениях нашего обыденного опыта.

Для комментирования этого безыпотесного принципа можно привести некоторые соображения из области математических операций с бесконечностью. Как известно, бесконечные числа и величины отличаются от конечных чисел и величин весьма существенно. Они обладают своим собственным и вполне специфическим качеством. С точки зрения конечной арифметики бесконечные числа и величины обладают несовместимыми свойствами. Тем не менее эта несовместимость для диалектики не больше, как иллюстрация общего закона об единстве противоположностей.

Возьмем натуральный ряд чисел. Он бесконечен. Но если мы возьмем всю бесконечность чисел натурального ряда, то нам становится ясным, что ни прибавление отдельных единиц и вообще любого числа единиц к бесконечности нисколько ее не увеличивает, ни уменьшение ее на любое конечное число единиц нисколько ее не уменьшает. Ничего не делается с бесконечностью и в случае ее умножения или деления на любое конечное число единиц. Ясно, что бесконечность есть некоторого рода единство противоположностей (увеличения и неувеличения, уменьшения и неуменьшения и т.п.). И вот таким же единством противоположностей является платоновское беспредпосылочное начало. Отдельные конечные идеи или вещи могут в нем тонуть и терять свою определенность, а могут и вновь появляться на его фоне и вновь получать свое точное определение.

Возьмем треугольник. Для простоты пусть это будет равносторонний треугольник. Будем отводить вершину этого треугольника все дальше и дальше от его основания. Чем дальше вершина треугольника будет от его основания, тем меньше будет угол при вершине, тем больше будут сближаться боковые стороны треугольника и тем меньше будет становиться тот отрезок прямой, который составляет собою основание треугольника. Пусть теперь вершина треугольника уйдет в бесконечность, станет бесконечно удаленной точкой. В таком случае боковые стороны треугольника сольются в одну линию, и эта линия сольется с высотой треугольника, а отрезок прямой, образующий собой основание треугольника, сократится настолько, что превратится в одну точку и весь треугольник превратится в прямую линию. (Если закрепить основание треугольника в постоянном виде, наш треугольник превратится в две параллельные линии.) Таким образом, прямая есть единство противоположностей ломаной и кривой, их диалектический синтез, если брать их не в конечном, но в бесконечном протяжении. Возьмем круг с конечным радиусом и будем этот радиус увеличивать. С увеличением радиуса окружность нашего круга будет увеличиваться и вместе с тем все больше и больше распрямляться. В тот момент, когда радиус нашего круга станет бесконечным, окружность превратится тоже в прямую линию. Подобного рода операции с бесконечными числами и величинами, обнаруживающие единство противоположностей во всякой бесконечности, прямой, иллюстрируют платоновский безыпотесный принцип, который тоже является такой бесконечностью, заставляющей совпадать идеальное и материальное, обоснование и самообоснованность, познание и сверхпознавательную природу всякого познания.

Наконец, нужно иметь в виду и то, что современное учение о материи отнюдь не является чем-то насквозь логическим, категориальным и рациональным. Материя, конечно, тоже является некоторого рода категорией, а именно принципом объективной реальности бытия вне и независимо от человеческого сознания. Однако свести всю материю только к логическому и категориальному построению совершенно невозможно, по крайней мере для диалектического материализма. Ведь тогда вся материя была бы логизирована, и диалектический материализм ничем не отличался бы от гегелевской диалектики. Нет, материя отнюдь не только категория. Она – источник всех категорий, а не просто категория. Она – то, что отражается в категориях и отражается в бесконечно разнообразном виде. Но сама она, конечно, не только логика категорий, не только математические уравнения. Она выше и логики и математики, будучи источником как всего рационального, так и всего иррационального. Но тут мы спросим: если невозможно сводить всю действительность к логике и математике и если подлинная действительность, подлинная объективная реальность вне и независимо от человеческого сознания несводима к таблице категорий и математическим уравнениям, то почему же Платон должен сводить известную ему действительность идей и вещей только к одним рациональным формулам и почему он не имеет права говорить о том, что выше логики и математики, выше всяких ипотес и тем более гипотез и что является источником как для познаваемого нами бытия, так и для самого познания? Конечно, платоновский безыпотесный принцип не то же, что современное понимание материи. Но обе теории, во всяком случае, имеют сходство в одном: они не допускают логизирования бытия и познания и потому ищут то, что выше логики бытия и познания и что выше математических формулировок.

5. Шесть тезисов эстетики в платоновском "Государстве"

Теперь мы вплотную подошли к формулировке эстетических элементов концепции абсолютного бытия, поскольку идеи вместе со своим безыпотесным принципом являются уже тем, выше и сильнее чего нет никакого другого принципа, являются тем, что только и можно назвать абсолютным бытием.

Первый тезис. Первый тезис касается вопроса о тождестве идеи и бытия. Идея такова, что она обязательно свидетельствует о бытии и даже сливается с ним в нераздельное целое, а бытие таково, что оно обязательно свидетельствует о своей идее и тоже сливается с нею в нераздельное целое. И это не просто пустое и мертвое слияние. Ведь всякая идея является ипотесой, то есть излучает из себя свет осмысления соответствующего бытия, а бытие становится, вечно меняется, а потому и в своей идее оно заявляет о себе как о творческом начале. Другими словами, идея сказывается творческим символом бытия, а бытие – творческим символом идеи. И это не аллегорично, но вполне субстанциально. Итак, платоновская эстетика является, во-первых, учением о субстанциальном символизме идеи и бытия, равно как, во-вторых, учением о символизме идеи и становящегося бытия. Все идеальное свидетельствует здесь о материальном и все материальное об идеальном. Всякая идея ипотесно изливает свое осмысление на вещи, а каждая и даже самая незначительная вещь и по своему бытию и по своему смыслу являет в себе отсвет вечной идеи.

Второй тезис. Но к этим эстетическим тезисам – о символе идеи бытия, а также о символе вечной идеи и текущего становления присоединяется другой, тоже вполне эстетический тезис, или, по крайней мере, новая эстетическая функция онтологически разработанной идеи. Этот тезис касается отношения идеи-бытия или бытия-идеи к беспредпосылочному началу. Идея отражает не только бытие и бытие отражает не только идею; но оба они отражают собою надыдейную и надбытийную область, а именно, область безыпотесного принципа. И это опять-таки не только отражение, но вполне субстанциальная зависимость. Безыпотесный принцип не только отражается в идее и в бытии, не только отражается в становлении. Он еще и порождает как идею, так и бытие вместе со всем его становлением. Поэтому третий эстетический тезис, вытекающий из учения об ипотесах, относится к тому символизму, который порождается безыпотесным принципом. Но так как этот последний выше бытия и выше сущности, то наш второй тезис гласит: все идеальное и все материальное есть субстанциальный символ надыдеального и надматериального, то есть невыразимого и непознаваемого. В этом втором тезисе не только платоновская эстетика, но и эстетика всего платонизма сказалась, возможно, оригинальнее всего и ярче всего. После всего сказанного у нас выше читатель должен в совершенно ясной форме представлять себе как неопровержимое рациональное зерно философии и эстетики Платона, дошедшее до настоящего времени, так и те чисто идеалистические и порою мистические элементы, которые были связаны у Платона с его личным самочувствием и с его исторической эпохой. Мистические восторги прошли, но всякий подлинно художественный образ никогда не понимается нами как рациональная сумма каких-нибудь дискретных признаков, а как нечто живое, из глубин чего вечно бьет неугомонный источник и чего мы никак не можем сразу охватить своими рациональными методами. Художественно то, на что никогда нельзя наглядеться, сколько бы мы на него ни глядели. А это значит, что как бы глубоко мы ни воспринимали художественный образ, в нем всегда остается нечто непонятное и неистощимое, волнующее нас всякий раз, как только мы воспринимаем этот образ. Но ведь это-то и хочет сказать Платон. Точно так же, как мы синтезируем свободу и необходимость, сущность и явление, внутреннее и внешнее, содержание и форму, идеальное и материальное, точно так же Платон учит синтезировать рациональное и иррациональное. Художественный образ – рационален. Но без своей живой, вечно новой и неистощимой неисчерпаемости-иррациональности он не есть художественный образ, но механическая сумма вполне дискретных друг в отношении друга слагаемых. А об этом как раз и говорит Платон.

Третий тезис. В изложенном нами учении Платона об ипотесных идеях и безыпотесном принципе кроется еще один тезис, очень важный для эстетики всего антично-средневекового платонизма. Дело в том, что безыпотесный принцип мыслится выше всего, поскольку он обнимает в одной точке все идеальное и все материальное. Идеальное в сравнении с ним – вторично, как вторично все рациональное в сравнении с синтезом рационального и иррационального, как вторично все выведенное в сравнении с тем, на основании чего делается вывод. Но идея – это то, что устойчиво, недвижимо, вечно, так как она есть смысл вещи, а смысл вещи потому и привлекается для познания вещи, что сама вещь текуча, расплывчата, каждый момент все новая и новая и тем самым требует для себя чего-то устойчивого и настоящего, чего-то осмысливающего и обобщающего ее бесконечную растекаемость. Поэтому вещи и вообще становление вещей ниже идеи, как сами идеи ниже безыпотесного принципа. Вещи тоже бывают разные. Вещественный мир, максимально собранный и упорядоченный, максимально отражающий на себе вечные идеи, есть космос, тоже прекрасный, тоже вечный, тоже предельно закономерный. В сравнении с этим небом неподвижных звезд планеты являются гораздо менее упорядоченным миром. А наша земля есть вообще мир беспорядка, будучи только отдаленным подобием и космоса неподвижных звезд и тем более самих идей. И вот третий тезис платоновской эстетики, как она дана в "Государстве": вся действительность представляет собою иерархийно-символическую структуру, начиная от первопринципа, который выше всего, переходя через мир идей, как раздельное царство смысла, и кончая вещественным становлением, в котором космос является наивысшим произведением искусства, а внутрикосмические вещи оформлены и упорядочены в разной степени, вплоть до всеобщего разъединения и раздора.

Четвертый, пятый и шестой тезисы. Анализируемое нами учение Платона имеет еще один аспект, который весьма энергично выдвигается Платоном и который имеет для эстетики тоже весьма специфическое значение. Дело в том, что Платон квалифицирует свой безыпотесный принцип как благо или добро. А иллюстрирует он это добро при помощи образа солнца. В этом необходимо тщательно разобраться, так как здесь мы присутствуем при зарождении одного из самых важных учений платонизма, оставшихся нетронутыми в течение всей его истории.

Мы уже имели случай говорить о том, что платоновское благо не имеет ничего общего с моралью, а является только наиболее мощным орудием утверждения объективной реальности вообще.

"Солнце... доставляет видимым предметам не только... способность быть видимыми, но и рождение (genesis), и возрастание, и пищу, а само оно не рождается... Так и благо, надо сказать, доставляет познаваемым предметам не только способность быть познаваемыми, но и существовать и получать от него сущность [oysia, – вернее, бытие], тогда как благо не есть сущность, но по достоинству и силе стоит выше пределов сущности" (VI 509b).

Стремясь обосновать связь зрения с тем, что зримо, Платон утверждает, что причиной этой связи является солнце. Солнце не есть зрение и не есть зримое, но оно порождает то и другое и порождает их нерушимую связь. Это же есть и порождение (ecgonon) блага.

"Что значит самое благо в месте, мыслимом по отношению к уму и к умосозерцаемому, то же значит и солнце в месте, видимом по отношению к зрению и к зримому" (508с).

Глаз видит потому, что в нем есть солнечная сила. А душа мыслит потому, что ей присуща сила блага. Но зримое и мыслимое есть свет, или, по крайней мере, освещенность. Поэтому благо пронизывает собою и субъект и объект, когда они связаны в процессах мышления и зрения, или познания (508d).

"Как там свет и зрение почитать солнцеобразными справедливо, а солнцем несправедливо, так и здесь оба эти предмета, знание и истину, признавать благовидными справедливо, а благом которое-нибудь из них несправедливо; но природу блага надобно ставить еще выше. О чрезвычайной красоте говоришь ты... если она доставляет также и истину, а сама красотою выше их. Ведь не удовольствие же, вероятно, разумеешь ты под нею?" (509а).

Таким образом, беспредпосылочное начало, всепорождающее благо и всеозаряющее солнце, по Платону, есть одно и то же.

На основании этого рисуется у Платона и самый процесс мышления, который он считает предметом истинным. Сначала душа пользуется ипотесами для познания чувственно-становящегося мира, составляя об этом последнем более или менее совершенные, а большею частью весьма несовершенные образы (eicones), то или иное подобие ипотес (510b). Однако, не удовлетворяясь этим, душа стремится к тому, что уже не требует для себя никаких оснований, "к началу всего" (archë toy pantos).

"Коснувшись же его и держась того, что с ним соприкасается, он [ум], таким образом, опять нисходит к концу и уже не трогает ничего чувственного, но имеет дело с видами (eide) через виды, для видов, и оканчивается на видах" (511 bе).

Почему Платон говорит здесь о благе? Ведь это благо вовсе не имеет здесь морального смысла. В таком случае, какой же смысл вкладывал Платон в это "благо"? Для ответа на этот вопрос нужно отдавать себе отчет в том, почему Платон не доволен только одними идеями, только одним идеальным. Хотя идея для Платона и полна всякого смысла, так что даже материя является ее бледным отражением, тем не менее она для него слишком абстрактна, слишком разумна и рассудочна, слишком далека от реальной действительности. Но реальная действительность для Платона тоже слишком абстрактна, если ее брать как сплошную текучесть и непрерывную изменчивость. В этом случае и мы также не очень довольны материальной действительностью, потому что в своей сплошной и нераздельной текучести она является предметом восприятия, может быть, только для низших животных. Человек же воспринимает материальную текучесть не просто как текучесть, но и как совокупность вещей, пусть неустойчивых, пусть возникающих и погибающих, но всегда так или иначе оформленных, так или иначе раздельных и хотя бы в каком-нибудь отношении нетекучих. Поэтому для Платона как идеальное, так и материальное, взятые в чистом виде, суть абстракции, выходом из которых может быть только нахождение такой ценности, которая перекрыла бы собой всякую абстрактную природу идеального, как и материального. Вот тут-то и понадобился Платону термин "благо".

Это благо для Платона есть просто абсолютная целостность всего существующего, откуда проистекают уже в виде абстракции отдельные его стороны, идеальная и чувственно-материальная. Вся разгадка учения Платона о благе в VI книге "Государства" заключается в этом неимоверном пафосе философского утверждения абсолютной целостности бытия, в этом философском аффекте подчинить все частичное обязательно общему, предельно-общему, но такому, которое не было бы оторвано от частичного, но было бы для него источником происхождения, было бы для него законом.

В этом учении о происхождении (genesis) всего из первоначального блага нужно видеть туманное еще предчувствие последующей тысячелетней истории неоплатонизма. Платон, правда, еще не говорит об эманациях из этого первоблага и первоединого; но, как мы сейчас видели, он уже говорит о том, что благо доставляет (parechö) всему бытие и сущность, само не будучи этой genesis. В приведенном выше тексте мы перевели этот термин по Карпову – как "рождение", но, может быть, было бы правильнее говорить здесь вообще о происхождении, а еще правильнее о становлении. Позднейшее неоплатоновское учение об эманациях в зародыше уже содержится в приводимых текстах. Сюда нужно присоединить и то, что выше говорилось об ecgonon (порождении), а также употребление Платоном термина "сила" (dynamis) в применении его к беспредпосылочному началу (R.P. VII 508е, 509b). Наконец, в целях историко-философского анализа нужно помнить, что хотя Платон в "Государстве" и не называет свое беспредпосылочное начало единым (термином, который играл первенствующую роль во всем неоплатонизме), тем не менее у Платона имеется достаточно материала о едином. И прежде всего сюда относится знаменитый текст из "Парменида" (137с-142b), который дает диалектику абсолютного и нерасчленимого единого и который навсегда стал образцом для неоплатонического учения о первой ипостаси. Впрочем, и в самом "Государстве" о едином и даже о "едином в себе" сказано достаточно ясно (VII 524е-526а, особенно 524е, 525е, 526а; ср. V 476а, 479а, VI 507b, X 596), не говоря о массе текстов в других диалогах (Phaedr. 249b, 265d, 266b; Theaet. 147d, 184d, 203c-e, 205cd; Phaed. 78d, 80b, 101c; Parm. 132a, 157d, 159c; Phileb. 15a-d, 16cd, 19b, 23c, 25cd; Tim. 35a, 36c; Soph. 242de, 245a).

Ясно, что нераздельное становление, становление без начала, середины и конца, Платона никак не устраивало. Отсюда и весь платоновский пафос целостности, являющейся началом, серединой и концом всякого становления. Это и есть благо.

Зачем же понадобилось Платону говорит о солнце? Без ответа на этот вопрос тоже невозможно понять платонизма. Прежде всего Платон отдает здесь дань общеантичному стихийному материализму. Ведь все подобного рода образы привлекаются философами только для того, чтобы сделать свою философию более понятной. Оказывается, что для Платона наиболее понятный образ, объясняющий проповедуемую им действительность, есть образ солнца, солнечного света и освещения, солнечных лучей, солнечного источника, всякой жизни на земле. Заметим, что в древней мифологии солнце отнюдь не играло такой первостепенной роли потому, что солнце и все небо трактовалось как произведение земли и ничем существенным от земли не отличалось. С течением времени, однако, в человеческом сознании появилась тенденция так или иначе объединять беспорядочно рассыпанную действительность, так или иначе сводить ее к какому-нибудь одному принципу. Уже Парменид натолкнулся на колоссальную роль единства бытия в сравнении с вечно текучей, вечно разбросанной и хаотической действительностью. Однако натурфилософская ограниченность Парменида не дала ему возможности продумать в деталях взаимоотношения этого единого с бесконечным разнообразием случайно становящейся действительности. Это соотношение абсолютного единства и абсолютного многообразия было под силу Платону, который захотел спасти и то и другое, перекидывая между тем и другим мост диалектики. Но Платон – грек. А это значит, что он либо попросту материалист, либо использует для своей философии материально-чувственные интуиции. Платон – не материалист, но он прекрасно чувствует, что без материально-чувственных интуиции не может обойтись никакая философия. И потому он совершенно открыто рисует этот первообраз всего построяемого у него бытия именно как солнце. И действительно, с непосредственной точки зрения что может быть проще и понятнее солнца и света? Всем понятно, что без солнца нет жизни и нет познания жизни, поскольку всякая жизнь и всякое познание, лишенное светового оформления, погрузились бы в полную темноту, в которой вообще нельзя было бы ничего различить. Итак, со своей теорией солнца Платон выступает перед нами просто как античный мыслитель, для которого даже и боги являются не чем иным, как предельно обобщенными силами природы и общества. Между прочим, в приведенных выше текстах Платон называет свое солнце богом (508а)! Едва ли, однако, это нужно понимать мифологически. Платон, по-видимому, хотел всячески возвысить и восхвалить роль солнца как прообраза, как прасимвола своей абсолютной действительности. Чисто же религиозный подход тут, несомненно, был отстранен на второстепенное место по сравнению с диалектической доктриной.

Можно, впрочем, еще с одной стороны подойти к анализируемому учению Платона, если иметь в виду перспективу всей истории платонизма в античной философии. Античная философия, особенно в период эллинистических военно-монархических организаций, испытывала огромную потребность подчинить хаотическую действительность единому и безусловному принципу. От Платона до христианства было еще далеко, не менее пятисот лет. Тем не менее уже Платон испытывает огромную жажду в чем-то вроде монотеизма. Но какой же может быть монотеизм в религии, основанной на обожествлении сил природы и общества? Ни о каком личном абсолюте со своим единственным и неповторимым именем и со своей единственной и неповторимой священной историей, конечно, ни у Платона, ни вообще в античной философии не могло быть и речи. Надо было находить такой абсолют в самой же природе, в самом же видимом космосе. Таким абсолютом, вполне естественно, и стали считать солнце. Поэтому учение о солнце, начиная с Платона и кончая последними неоплатониками, стало каким-то своеобразным языческим монотеизмом. Солнце – это единственный индивидуальный абсолют, на который была способна языческая религия. Оно – для непосредственного наблюдения – и всемогуще и вездесуще, и на него даже нельзя и взглянуть без потери зрения. Это – вполне безличный абсолют. Но так оно и должно быть в античном мире, потому что иначе это было бы уже не язычество, но христианство. Такую историческую перспективу необходимо иметь в виду, когда мы обсуждаем платоновское учение о солнце. Такую же перспективу нужно иметь и в тех случаях, когда на основании Платона неоплатоники называли свой первопринцип единым. Они еще не знали, что это за единое, и не могли назвать его имени; но они уже проповедовали единичность абсолюта, понимая его пока арифметически. Они понимали его как индивидуум, но не как индивидуальность. Отвлеченность платоновского абсолюта видна и на том идеальном государстве, которое освещается у Платона этим абсолютом – солнцем. Личность тут настолько низко расценивается, что Платон рекомендует устраивать браки путем правительственных постановлений. Правительство независимо от потребности и настроения граждан, путем подложного голосования объединяет мужчин и женщин для произведения потомства, но потом тут же их и разлучает, чтобы ни родители не знали друг друга, ни родители и дети не опознали себя как таковых (V 449а-461e). В литературе о Платоне не раз высказывалось мнение, что идеальное государство Платона строится на принципах коннозаводства. И возразить против этого, собственно говоря, нечего, до того отсутствует у Платона, да и вообще во всей античности, чувство личности.

На основании приведенных у нас текстов из Платона о безыпотесном принципе, о благе и о солнце, мы можем выставить еще три тезиса платоновской эстетики.

Четвертый тезис должен быть сформулирован так: основа красоты есть благо – неразличимый в себе источник идеального и материального, присутствующий в каждом малейшем проявлении того и другого и потому играющий роль абсолютной целостности всего существующего. Этот тезис отличается от предыдущего введением нового термина "благо" и толкованием его как указания на абсолютную целостность действительности.

Пятый тезис можно сформулировать так: природа красоты заключается в свете. Тут нужно обратить внимание на то, что Платон в "Государстве" не очень гонится за точным определением понятия красоты. Красота и добро для него почти синонимы (507b, 508е, 509а). Тем не менее разница между тем и другим, несомненно, имеется. Благо, или добро, есть, попросту говоря, само же бытие, взятое в своей абсолютной целостности, то есть в такой, которая неразличимо охватывает всю действительность. Но едва ли это является красотой. Это, по Платону, есть основа красоты, а не красота сама по себе. Для красоты необходима раздельность предметов, их оформленность, их резко очерченная цельность и для мышления, и для познания, и в самом бытии. Но все это возможно только благодаря свету. Следовательно, природа красоты есть световая природа, причем освещение, мышление и познание ничем друг от друга не отличаются.

Наконец, шестой тезис эстетики Платона в "Государстве" гласит: отдельный образ красоты есть мысленно-световой эйдос. Выше этот платоновский термин мы перевели как "вид". Собственно говоря, этот термин непереводим ни на какие языки. И вообще, чем больше вдумываешься в античную философскую терминологию, тем больше убеждаешься в невозможности передавать ее при помощи терминов современной философии, какие бы языки мы для этого ни привлекали. Мы перевели платоновский eidos как "вид", но это вид – не в смысле формальной логики, которая различает роды и виды, родовые понятия и видовые. Это не вид и в смысле картины чувственно материального образа, наглядного изображения. Это не есть также и метафизически гипостазированное понятие, как часто утверждает антинаучное, антиисторическое и обывательское представление о диалектике Платона, абсолютно отрывающее идеи от вещей.

"Эйдос", как и слово "идея" (idea), согласно этимологии этого слова, есть "то, что видно"96. У Платона, как и вообще в греческой литературе, достаточно текстов, где эта видимость понимается вполне чувственно, вполне телесно. Но и у Платона и вообще в греческой литературе достаточно текстов, где эйдос понимается умственно как наглядный образ в уме, как интуитивная картина процесса мышления и результатов этого процесса.

Но приведенный выше текст о "видах" говорит нечто гораздо большее. О "видах" Платон заговорил здесь в связи с постоянным стремлением человеческой души, во-первых, разумно объяснить реально существующую хаотическую действительность и тем самым пользоваться идеями, как ипотесами, а во-вторых, не оставаться в области только идей, в области только предпосылок для объяснения чувственности, но еще и восходить к тому, что уже не требует для себя никаких оснований, никаких предпосылок и никаких идей. "Виды" и возникают в душе тогда, когда она уже имеет опыт и их ипотесного функционирования и их восхождения к безыпотесному. Эйдос не есть просто идея, не есть просто смысл вещи. Это есть такой смысл, который вобрал в себя и все становление веши, став пределом этого становления, и всю свою связанность с безыпотесным принципом, с вездесущим и всемогущим беспредпосылочным началом. Тем самым эйдос есть наглядное и смысловое изображение вещи и отражение вообще всего существующего, всей действительности, но отражение каждый раз специфическое, потому что беспредпосылочное начало есть все во всем и каждая идея, отражая его, отражает в себе и всю действительность, каждый раз специфически. Вот это-то и есть эйдос. Индивидуальный, специфический образ красоты есть именно этот насыщенный эйдос, в котором предельно слились и смысл вещи, и ее чувственно-материальное становление, и универсальность беспредпосылочного начала.

Отсюда делается понятным и то, почему Платон говорит здесь: ум "имеет дело с видами, через виды, для видов и оканчивается на видах" (511с). Выражаясь по-аристотелевски, ум здесь является сам для себя и материальной (eidesin aytois), и формальной (eis ayta), и действующей (di'ayton), и целевой (teleytai eis eidё) причиной. Эйдос, или красота как эйдос, и есть наглядно смысловой синтез этих четырех принципов.

В итоге, чтобы дать определение платоновского эйдоса и красоты как эйдоса, привлекая не только "Государство", а собирая вообще все соответствующие выражения и намеки в тексте Платона, можно сказать так. Платон довольно часто употребляет термин "цель" (telos) там, где мы сказали бы "предел", то есть "предел чувственно-материального становления". В "Государстве" не раз такой всеобщей целью является благо (VI 505de, VII 519с), как и в "Филебе" (54с). В "Горгии" (467с-468b, 499, 507b) благо тоже трактуется как цель, как предел желаемого. В "Пире" такой целью, или пределом, является красота (210е, 211с). В "Филебе" – это то, что Платон так и называет здесь пределом (24b). Платон прямо говорит о "становлении сущности (genesis eis oysian) из меры, полагаемой вместе с пределом" (26d), так что в результате получается "ставшая сущность" (gegënemenë oysia, 27b). И в "Политике" говорится о сущности, необходимой для становления (283d). Самое выражение о переходе "через все" к единому весьма характерно для Платона (Lach. 192b, Men. 74a, Soph. 240а). Из подобного рода текстов (их число могло бы быть значительно увеличено) с несомненной ясностью вытекает то, что свои идеальные сущности, или эйдосы, Платон почти всегда был склонен понимать как предел чувственно-материального становления. Этот предел становления вещи содержит в себе в сжатом виде все становление вещи и является как бы его планом, его смысловым рисунком, его структурой, его интегралом, который мы теперь ведь и понимаем в связи с учением о пределе суммы бесконечно малых приращений. В учении о бессмертии души, например, как оно развито в "Федоне" (102а-107а) и в "Государстве" (X 608с-611b), вообще невозможно обойтись без понятия предела. Диалектик, по Платону, именно тот, кто обладает "совокупным видением" (synopsis) наук, так что диалектик "видит все сразу" (synopticos), a кто не имеет этого видения, тот не диалектик (VII 537с). Кроме того, не забудем, что Платон иной раз вместо блага говорит "идея (idea) блага" (VI 505а, 508е, 534с), и это выражение вовсе нельзя понимать как "понятие блага", но, скорее, как "картину блага", "вид блага", "наглядно смысловой образ блага" или вроде этого. Можно, конечно, оставить слово "идея" в данном случае и нетронутым, но нужно понимать интуитивный характер платоновских терминов eidos и idea97. Наконец, о структурном характере идеи мы уже приводили тексты из "Филеба" и "Софиста". Сюда нужно прибавить также и настоятельное требование четкого разделения понятия на роды и виды (Phaedr. 266b, 273d) вплоть до последних неделимостей (227b).

Все эти соображения и дают нам возможность провести такое сводное определение эйдоса и красоты как эйдоса у Платона. Индивидуальный образ красоты, или эйдос, есть смысловой предел чувственно-материального становления вещи, вобравший в себя все это становление и потому являющийся его смысловым рисунком, или структурой, воплотившей на себе безыпотесный принцип, то есть универсальную целостность всего космоса путем его специфического преломления в виде мысленно-светового символа.

Очень важно понимать структурный характер платоновского и вообще античного эйдоса. О том, какое большое значение придавали древние структуре, особенно видно на употреблении термина "число" (arithmos). Часто мы только по школьной и словарной традиции античный arithmos переводим, как "число", на самом же деле это иной раз есть самая настоящая "структура". Платон говорит о смысловых числах, отделяя их от тех вещей, которые при помощи этих чисел исчисляются (Phaed. 101bc, Theaet. 196a, R.P. 525cd, Phileb. 56c-57b), давая их очень ясную диалектическую дедукцию (Parm. 142c-145e). То, что всякое число структурно, ясно уже из таких его рассуждений, где он именует рациональные числа квадратными, а иррациональные – прямоугольными, желая перевести на язык геометрической наглядности происхождение одних чисел из тех, которые умножаются сами на себя, а других из тех, которые возникают из перемножения разных чисел (Theaet. 147d-148b). Чувство определенной упорядоченности числа руководит Платоном и там, где он вслед за пифагорейцами говорит о чёте или нечете (Phaed. 103e-104с). Еще ближе к структурному пониманию такие тексты, где Платон, с одной стороны, учит о неделимости и самоотождествленности каждого отдельного числа (R.P. 524bc, 525ab), a с другой стороны, конструирует каждое число как синтез "единого" или "одного" ("предела") и "беспредельного" (Phileb. 16d, 18ab, 25b). Об этой числовой структурности мы уже имели случай говорить выше. У Платона не раз читаем и о необходимости переходить от простого счисления к такому, которое связано с понятием меры (Politic. 284e, 299е), – поэтому число является одним из определений сущности (Soph. 238a, 239b), и без него невозможно само познание (R.P. 522с – 523а, 525cd). Наконец, в творчестве Платона был целый период, который так и можно назвать аритмологическим98.

6. Понятное и непонятное в эстетике Платона

В заключение всего нашего обзора платоновского учения об абсолютной действительности и об ее иерархийно-символической структуре мы должны указать на необходимость строгого различения того, что у Платона является для нас понятным и потому рациональным зерном, и того, что в настоящее время уже не является понятным, а должно трактоваться как достояние истории.

То, что Платон резко противопоставляет идеи и вещи, – огромное преимущество в сравнении с философами ранней классики. Точно так же, когда Платон трактует свои идеи в качестве предпосылок для познания вещей, то подобное воззрение тоже вполне рационально. Непонятность начинается там, где проповедуется не то, что идеи отражают действительность, но то, что действительность есть отражение идей. В X книге "Государства" идеи противопоставляются вещам, появляющимся в результате "подражания" идеям, и идею не может создать никакой ремесленник или художник, создающие только фактические предметы или им подражающие, но исключительно лишь бог (597b-d). Не говоря уже о том, что ни о каком создании чего бы то ни было единым богом не может быть и речи на древнегреческой почве, очень трудно сказать, что именно Платон понимает здесь под богом. Здесь нет ни мифологии, ни философской концепции бога. Ясно только одно, что идея трактуется здесь не только субъективно-человечески и не только объективно-реально, но что она едина и неповторима, что она существует вечно и что она выше всего существующего. Нам понятно то, что идеей можно пользоваться в готовом виде. Так, плотник имеет идею скамьи у себя в уме, прежде чем он создает эту скамью. Нам понятно и то, что идея вещи не растворяется в самой вещи, но есть ее оригинальное и специфическое отражение. Идея особой, вечно существующей действительности – это для нашей современности часто бывает непонятно, и при изложении Платона с этим нужно считаться просто как с фактом.

В связи с этим отпадает одно из самых тяжелых обвинений, которое очень часто выдвигалось против Платона. А именно, Платона всегда обвиняли в отрыве идей от вещей и приписывали ему метафизический дуализм, который, однако, очень трудно обнаружить в сохранившихся текстах Платона. Такой дуализм имеет чисто кантовский характер и вообще едва ли мыслим на античной почве. Здесь многих сбивает с толку критика платоновских идей у Аристотеля, который сам бессознательно пользовался тончайшими диалектическими методами, но тем не менее принципиально не мог находить во взаимоотношении идей и вещей, по Платону, единство противоположностей. Как известно, Аристотель выдвигает закон противоречия (мы бы сказали, скорее, закон непротиворечия) в качестве основы всякого философского рассуждения. Вот этот закон противоречия и помешал ему находить в диалектике Платона учение об единстве противоположностей, а в применении к вопросу об идеях и вещах это привело к приписыванию Платону полного разрыва того и другого. Эта формально-логическая метафизика, фактически чуждая самой философии Аристотеля, так с тех пор и приписывается Платону вопреки всему тому, о чем гласят тексты Платона99. Обыкновенно думают, что в этой дуалистической метафизике и заключается сущность платонизма. Но это не платонизм, а кантовский трансцендентализм. А если угодно формулировать идеализм Платона, то он заключается вовсе не в разрыве идей и вещей, но в том, что идеи, находясь во всестороннем взаимоотношении с вещами, обладают первичностью в сравнении с ними. Идеи и вещи у Платона неразрывно связаны между собою так же, как и у Аристотеля. Но идеи первичны, а вещи вторичны – не по времени и не по месту, а по самому своему существу. В предыдущем мы привели уже достаточно текстов Платона, опровергающих неправильно приписанный ему дуализм. Но, если угодно услышать из уст самого Платона критику дуализма, нужно читать "Парменида" (129а-137b), где приводятся почти те же самые аргументы против дуализма, которые в дальнейшем приводил Аристотель100. И если кому в древности и можно было приписывать такой дуализм, то, может быть, только мегарской школе, которая, исходя из философии Сократа, возможно, увлеклась одной ее стороной и стала гипостазировать отрешенные идеи, что для истории философии является вполне естественным увлечением и свидетельствует только о болезни роста сократо-платоновской философии. Во всяком случае, вся антилогическая часть "Парменида" есть не что иное, как всесторонняя диалектика "одного" и "иного", то есть принципиальное ниспровержение всякого дуализма.

Много важного и весьма интересного содержится в постоянных рассуждениях Платона о цельности. Кроме приведенных выше платоновских рассуждений об едином и единстве сюда можно привлечь и специальное рассуждение о целом и целости, зафиксированных также и специальным термином holon (Theaet. 204a-206с, Soph. 244d-245d, Parm. 157cd). Платон с замечательной ясностью установил неделимость целого на его отдельные части, присутствие этого целого в каждой отдельной части и отличие как целого "от всего", то есть от механической суммы дискретных частей, так и части, содержащей в себе целое, от дискретной части, не указывающей собою ни на какое целое. То, что Платон весьма четко различает элемент целого и часть целого, видно хотя бы из такого текста (Prot. 329c-330b): "Все исчисленные тобою добродетели суть части одной. Но части в таком значении, спросил я, как уста, нос, глаза и уши суть часть лица, или в таком, как части золота, отличающиеся одни от других и от целого только величиною и малостью? Мне кажется, в первом значении, Сократ, как части лица относятся к целому лицу". Элемент целого – это такая его часть, которая входит в его структуру; такой элемент Платон называет morion. Такое же значение этот термин имеет и в "Пире" (205с), где говорится о том отделе или разделе творчества, который дает название целому роду творчества, в данном случае музыке и метру (Gorg. 464b, Parm. 142e, Tim. 42e, Legg. III 696b и др.). В других случаях для обозначения части вне ее структурного соотношения с целым Платон употребляет и другой термин – meros (текстов огромное количество). Это – та диалектика единого и многого, или целого и частей, от которой не может отказаться и современный мыслитель, если он даст себе труд продумать содержащиеся здесь категории. Однако дальше у Платона начинается уже то, что с трудом усваивается современным мыслителем. Платон возводит эту неделимую цельность на такую большую высоту, где она рассматривается уже вне своих подчиненных элементов и трактуется как особая и высокая ипостась бытия, как бытие абсолютно беспредпосылочное. То, что в этой концепции является рациональным зерном, мы указали выше. Но что кроме этого рационального зерна здесь содержатся большие диалектические и онтологические трудности, это нужно учитывать, чтобы не принизить содержащихся здесь вполне рациональных и вполне очевидных моментов.

Очень важно учение Платона о том, что мы сейчас назвали бы принципом "все во всем". Всякая вечная идея, по Платону, отражает в себе всю цельность бытия (мы бы попросту сказали, космос), и отражает ее специфично, отличается этой своей спецификой от всякой другой идеи. Для нас это не вполне понятно, хотя и мы учим о всеобщей связи явлений. Мы могли бы сказать, что, например, каждая логическая категория, если ее начать продумывать до конца, содержит в себе и другую, и третью, и в конце концов вообще любую категорию. Можно начать с "бытия", можно начать с "понятия", можно начать с "вещи". Всякая такая категория при последовательном ее продумывании всегда обнаруживает, что в ней копошатся и все другие категории человеческого мышления. С этим не только можно согласиться, но и необходимо согласиться. Тем не менее наличие в данной категории всех прочих категорий мы понимаем скорее потенциально, чем актуально. Да и у самого Платона такая категория, которая содержала бы в себе все прочие категории в актуальном виде, есть, попросту говоря, тот или иной бог (Parm. 134с-е, R.P. X 597а-d, Phileb. 28с, 30d-e, Phaedr. 247d). Приписывать такое божественное знание человеку едва ли целесообразно. А у Платона получается так, что решительно все на свете содержит в себе в актуальном виде всю цельность бытия. Такой символизм едва ли будет понятен нашему современному сознанию. А тот иерархийный принцип, который введен Платоном в его теории абсолютного бытия, не настолько отчетливо им разработан, чтобы формулировать все ступени восхождения от бытия временного и текучего к бытию вечному и неизменному. Неоплатоники и здесь будут развивать наметки Платона в целую систему. Не все понятно для современного сознания и в платоновском учении о структурном характере эйдоса, или идеи, особенно когда Платон приписывает этому эйдосу, или идее, разного рода бесконечную значимость, как, например, вечность, повсеместное бытие. В том виде, в каком подобного рода учения или намеки содержатся в текстах Платона, вперемежку с мифологическими и поэтическими образами, такое структурное учение действительно часто получает слишком специфический и весьма далекий от нас характер, а иной раз и вовсе остается непонятным. Здесь, однако, часто бывают не на высоте и сами исследователи Платона. Уже много десятков лет назад неокантианцы открыли в Платоне черты математического миропонимания, хотя не кто иной, как именно они же сами, тут же и дискредитировали математический характер платоновской философии, оторвав его от конкретного исторического Платона и стремясь переводить эту последнюю целиком и без исключения на язык математики. В настоящее время эти неокантианские загибы давно уже преодолены в историко-философской науке, и уже давно пора отнестись к ним спокойно и беспристрастно, отбрасывая в них все антиисторические увлечения и используя содержащиеся в них подлинные открытия.

Действительно, очень многое из античного платонизма остается для нас непонятным потому, что мы не хотим дать себе труда проанализировать платоновские конструкции с точки зрения возможно заключающихся в них математических интуиции. Вот так именно и обстоит дело с платоновскими интуициями структурной бесконечности.

Для современной математики то, что мы сейчас скажем, совершенно элементарно, а тем не менее это есть ключ к пониманию многих и притом центральных учений платонизма. Возьмем отрезок прямой. Сколько в нем содержится точек? Бесконечность. Построим на этом отрезке геометрическую фигуру квадрата. Сколько точек будет содержать плоскость, ограниченная сторонами этого квадрата? Бесконечность. Построим на нашем квадрате геометрическое тело куба. Сколько точек будет содержать пространство, ограниченное сторонами этого куба? Бесконечность. Мы получили, таким образом, три бесконечности. Отличаются ли они между собою чем-нибудь количественно? Они ничем между собою не отличаются. Количественно – это одна и та же бесконечность. Но почему же в таком случае одна и та же бесконечность точек дала три такие совершенно разные геометрические построения? Совершенно ясно, что дело заключается здесь не в количестве, а в структуре. Эти три бесконечности по-разному построены, по-разному сконструированы.

Когда-то (очень давно) в математике говорили о бесконечности просто. Сейчас же математики совсем не говорят о бесконечности просто. Они спрашивают, какого рода эта бесконечность, какого она типа, какой структуры, как она упорядочена. Но когда Платон говорит о своих бесконечных эйдосах, в которых отражена структура становящихся вещей, то уже давно стало традицией считать это вздором, а самого Платона по меньшей мере фантазером. Тем не менее совершенно ясно, что сквозь идеалистическое фантазерство, зависевшее от эпохи, просвечивает математическая интуиция, о которой Платон не может рассказать нашим современным языком (что было бы невообразимо), но которая была подлинно движущей силой его построения и которая объясняет нам все упорство и прямолинейность античного платонизма. В данном случае это есть постоянное стремление Платона понимать выдвигаемую им бесконечность структурно и находить в ней тот или иной тип упорядочения.

Применяя современные математические категории к столь далеким от нас историко-философским материалам, мы часто и притом к полной своей неожиданности начинаем понимать в античной философии и эстетике такое, о чем раньше трактовали как о бесплодной фантазии. Выше мы уже пытались вскрыть рациональное зерно в учении Платона о беспредпосылочном начале. Этот наш комментарий можно сейчас несколько дополнить. А именно платоническое учение о беспредпосылочном принципе исследователи и читатели Платона всегда имели тенденцию, понимать как полный иррационализм. Кто внимательно читал подлинные тексты Платона, тот скажет, что Платона очень трудно запугать этими обвинениями в иррационализме. Его беспредпосылочное начало, как мы знаем, действительно и "выше сущности" и "по ту сторону сущности".

Но неизмеримо большее количество текстов говорит еще и о том, что это беспредпосылочное начало выражается в идеях, уже вполне раздельных, и во всех вещах, тоже вполне раздельных. Таким образом, платоновское беспредпосылочное начало не есть характеристика всего бытия, но характеристика только его центрального пункта. Подойдем, однако, к этому предмету математически.

Для математика иррациональность не представляет ничего особенно таинственного или загадочного, или, лучше сказать, в иррациональном числе нет ничего такого, что было бы более загадочно, чем самое обыкновенное рациональное или даже целое число. Возьмем какую-нибудь функцию и разложим ее в бесконечный ряд. Этот ряд будет строиться по тому закону и методу, который в скрытом виде содержится уже в самой функции. Никакой член бесконечного ряда не будет выражать нашу функцию целиком и точно, а только приблизительно. Функция будет содержаться в каждом числе бесконечного ряда, потому что она его определяет, но будет содержаться в нем приближенно. Какой бы член нашего бесконечного ряда мы ни взяли, разлагаемая нами функция будет вне этого члена, по ту сторону этого члена. И только вся бесконечность членов этого ряда, взятая как одно и нераздельное целое, и будет равна нашей функции. Но Платон ничего другого и не говорит о своем беспредпосылочном начале в его отношении к раздельным идеям и вещам. У него точно так же каждая идея и каждая вещь не выражает беспредпосылочного начала целиком, а выражает только приближенно. У него точно так же этих раздельных идей и этих раздельных вещей – бесконечное количество. У него точно так же только вся бесконечность идей и вещей, взятая как единое целое, равняется беспредпосылочному началу, которое вне всяких отдельных идей и вещей хотя и является законом их порождения, и которое если и выражается самостоятельно, то в таком виде, который не сводим ни к какой идее или вещи и не выразим никакой их конечной суммой. Правда, это учение окутано у Платона бесконечными восторгами, постоянными взлетами фантазии и почти становится каким-то религиозным мифом, о чем, конечно, нельзя забывать, если мы хотим проанализировать реального и исторического Платона, но к чему нельзя сводить математическую интуицию, составляющую в данном случае рациональное зерно теории.

Если уже школьник понимает, что такое √2, и нисколько не смущается тем, что иррациональность выражается в данном случае при помощи бесконечного количества десятичных знаков, то есть понимает, что иррациональное и рациональное невозможны одно без другого, то мы будем стоять уже на очень низком историко-философском уровне, если такой элементарной теории не поймем у Платона. Да, наконец, иррациональность можно видеть просто даже физическими глазами. Возьмите квадрат, каждая сторона которого равняется единице. Тогда, по известной теореме, диагональ квадрата будет равняться √2. Видим ли мы эту диагональ или не видим? Прекрасно видим. А она ведь есть иррациональность в сравнении со стороной квадрата. Почему же вдруг мы должны отбрасывать всякую иррациональность? Как и у нас нет никаких оснований отбрасывать иррациональность и ограничиваться только рациональным, так и у Платона не было для этого никаких оснований.

Для характеристики беспредпосылочного начала, если уж пользоваться обывательскими терминами, лучше говорить не об иррациональности, которая в научной философии и математике имеет совершенно точный смысл, но о нуле, или, лучше сказать, об абсолютном нуле. Впрочем, и здесь не обойтись без математической точности, потому что обывательское понимание термина оказалось бы бессмысленным. Нуль вовсе не есть ничто, но граница между положительными и отрицательными числами. Однако из диалектики известно, что всякая граница относится к ограничиваемому (ибо иначе круг не имел бы окружности) и к ограничивающему (ибо иначе нельзя было бы чертить его на бумаге); а вернее, она относится и к тому и к другому одновременно и в одном и том же смысле. Поэтому в нуле встречается положительный и отрицательный ряд чисел, или, вернее сказать, он есть единство противоположностей положительного и отрицательного. Нуль не есть просто ничто, но именно синтез положительного и отрицательного. Платон не пользуется этим термином в своей характеристике беспредпосылочного начала. Поскольку, однако, идеальное есть отрицание материального и материальное есть отрицание идеального, а в беспредпосылочном начале идеальное и материальное сходятся, и оно есть единство противоположностей, то будет не худо, если мы охарактеризуем беспредпосылочное начало Платона как нуль. Пожалуй, лучше будет при этом говорить об абсолютном нуле, поскольку платоновское беспредпосылочное начало синтезирует в себе не просто какое-то идеальное и какое-то материальное, но все вообще идеальное и все вообще материальное, какое только возможно. Беспредпосылочное начало Платона не есть иррациональное в буквальном смысле слова, как не есть и только рациональное, но оно есть синтез и того и другого, то единство противоположностей рационального и иррационального, которое само уже не только рационально и не только иррационально, точно так же оно не есть и не только положительное и не только отрицательное, но единство противоположностей того и другого, причем настолько своеобразное и оригинальное, что его уже нельзя свести ни к одной только положительности, ни к одной только отрицательности.

Далее, многие исследователи боятся самого термина "беспредпосылочное начало". Тем не менее в самой беспредпосылочности нет ровно ничего чрезвычайного, нет ничего особенно таинственного или небывалого. Математики, когда они интересуются логическим построением своей науки, тоже различают свои положения по их доказательности и по типу самих доказательств. Они тоже ищут в своей науке нечто такое, что уже не требовало бы никаких доказательств, и называют такие положения аксиомами. Аксиома – то, что по своей ясности, простоте и очевидности уже не нуждается ни в каких других предпосылках. Она есть поэтому для математики беспредпосылочное начало. Этим термином пользуется такой трезвый мыслитель, как Аристотель, который тоже хочет определить в знании начала, уже не нуждающиеся ни в каких доказательствах и настолько очевидные, что для них не нужны никакие предпосылки. Аристотель пишет (Met. IV 3, 1005b 13-14): "А самым достоверным из всех начал [надо считать] то, по отношению к которому невозможно ошибиться; ибо такое начало должно быть наилучшим образом познаваемым (все ведь впадают в ошибки по отношению к тому, чего не постигают) и должно выступать как безусловное". Термином "безусловное" Кубицкий переводит здесь греческий термин anypotheton. Ср. "Аналитики" (Anal. post. 12, 72а 16): "То [положение], которое необходимо иметь тому, кто будет что-нибудь изучать, я называю аксиомой". Таким образом, беспредпосылочное начало Платона есть одно из самых элементарных утверждений всякой логики; и речь может идти только о его содержании, которое у Платона мыслится в виде нерасчлененности рационального и иррационального, положительного и отрицательного, поскольку эти расчленения не изначальны, но возникают только в процессе мыслительного систематизирования.

Особые трудности, наконец, представляет собою платоническое отождествление мышления и света, идеи и светового луча. Правда, сам Платон, как мы видели выше, не раз говорит о том, что мышление относится к области ума, а свет к области материальных тел. Тем не менее в своем беспредпосылочном начале Платон, однако, отождествляет эти две области в одной нераздельной точке, из которой, по его учению, путем раздвоения и расчленения как раз и истекает мышление, как и свет. Для нас такое отождествление ума и света есть просто поэтическая метафора. В таком виде обычно и представляют себе это основное платоническое учение. Однако историк философии и эстетики встречается здесь с большой трудностью. Платон ни в каком случае не признал бы, что свет есть только метафора мышления или что мышление есть метафора света. Для него здесь не метафизическая конструкция, но самое подлинное отождествление – и онтологическое и гносеологическое. Как здесь быть? Неужели все это опять приписывать досужей фантазии философа, которому недоступны научные методы мысли? Здесь возникает опасность всю вообще человеческую историю свалить в мусорный ящик мертвых идей!

В связи с вопросом понятности и непонятности Платона необходимо учитывать еще и то, что можно было бы назвать художественным стилем Платона. Этот стиль обычно или совсем не изучается в применении к философии Платона или изучается без всяких существенных для нее выводов. Однако выводы эти весьма значительны: они многое объясняют нам в философии и в эстетике Платона. Дело в том, что Платон является с литературной точки зрения представителем бойкого и остроумного аттического диалога, родившегося в атмосфере бесконечных софистических споров, в атмосфере катаклизмов Пелопонесской войны, неоднократной гибели и возрождения демократии, в атмосфере надвигающегося македонского и вообще эллинистического абсолютизма. Это приводило к тому, что Платон не имел ни времени, ни охоты доводить свои рассуждения до логического конца и придавать им систематическую форму. В своих ранних диалогах Платон, как правило, вообще не дает решения ни одной из проблем, которые он так долго и так внимательно обсуждает при помощи изображения спорящих сторон. В дальнейшем какая-то систематика изложения у него наладилась, да и то она проводилась по преимуществу либо в цельных речах внутри диалогов, либо при изложении поэтических мифов. Наиболее систематическими оказались у Платона "Государство", "Федон", "Теэтет" и "Тимей". Однако и эти диалоги пересыпаны у него множеством разных вставок, дополнительных мотивов и просто уклонений в сторону, так что все эти диалоги явились предметом весьма острой дискуссии, а наиболее систематически изложенный "Тимей" в дальнейшем породил целую литературу разных комментариев и интерпретаций – до того много в нем неясных мест и неразъясненных категорий. "Филеб" с первого взгляда есть некоторого рода система. Но в нашем анализе этого диалога мы показали, насколько неясными и противоречивыми являются здесь основные утверждения и как трудно подвести их под какую-нибудь определенную систему.

Систематичность философии Платона неимоверно преувеличена как почитателями Платона, так и его порицателями. Всегда мало учитывали, что философия Платона, скорее, является какой-то мощной лабораторией мысли, огромным и внушительным горнилом философии, кипучим и восторженным исканием истины, весьма далеким от конечных выводов и окончательных формулировок. Платону обычно приписывается принципиально задуманное и систематически выполненное учение об идеях. Но где, когда и как Платон излагает это учение? Собственно говоря, у него нет ни одного достаточно обширного рассуждения на эту тему, которое можно было бы считать систематическим или, по крайней мере, понятным без специального комментария. Даже это фундаментальное для всего платонизма учение приходится конструировать из отдельных высказываний Платона на эту тему, иной раз весьма кратких и невразумительных, из отдельных выражений и даже отдельных слов. Платону некогда было доводить свои мысли до конца. Он все время стремился вперед и вперед, все время искал нового, все время спорил и горячился, не будучи в силах справиться с огромным множеством мыслей, приходивших к нему в голову и требовавших своей письменной фиксации, давая одним мыслям, иной раз, может быть, и второстепенным, подробнейшую и тончайшую разработку, а другие мысли, иной раз, может быть, и первостепенной важности, оставляя без всякой разработки и ограничиваясь каким-нибудь только простым упоминанием и задевая их как бы мимоходом. Можно ли при таких условиях не учитывать самого стиля изложения у философа, стремясь понять и проанализировать его теорию? Даже учение об идеях, даже учение о бытии, даже диалектика, о которой имеется у него столько импозантных высказываний, даны у него только в виде более или менее значительных фрагментов. "Софист" и "Парменид" полны глубочайших и скрупулезнейших изысканий. Но с точки зрения системы все же это является только случайным собранием отдельных диалектических рассуждений, где неизвестно, как объединять одно с другим, и неизвестно, как объединять их с другими диалогами.

В результате всего этого можно ли удивляться тому, что в эстетике Платона ни одна категория не разработана единообразно, одинаково подробно и систематически в каком-нибудь одном месте и что все эти категории приходится конструировать путем сводки целых десятков, если не сотен, отдельных высказываний, разбросанных по всему Платону? У Платона остались неразработанными систематически такие понятия, как идея, эйдос, смысл, структура, сущность, материя, вещь, становление, бытие, предел, закон, метод, ипотеса, символ, художественный образ, абсолютное и относительное, образ и первообраз, мышление и представление, а также целый ряд математических конструкций, которыми он фактически пользуется на каждом шагу, – число, конечное и бесконечное, множество и элемент множества, предел в связи с переменными величинами, то стремящимися, то не стремящимися к пределу, интеграл и дифференциал, аргумент и функция, упорядочение и тип упорядочения множеств. А тем не менее все эти понятия и категории, как это обнаруживает внимательный анализ подлинных текстов, были продуманы Платоном очень глубоко и разносторонне, гораздо глубже, чем у многих из тех, кто излагает эти вопросы строго систематически. Можно ли пройти мимо этой огромной лаборатории человеческой мысли? И может ли историк философии и филолог не испытывать внутреннего долга и не слушаться своей научной совести и долга, которые заставляют идти на риск конструирования этих понятий и категорий путем сведения воедино отдельных и повсюду разбросанных высказываний философа? Разумеется, некоторый риск в этом содержится, и некоторый субъективизм здесь всегда возможен. Однако является еще более опасным риском пройти с холодным невниманием мимо этого кипящего и бурлящего, вечно неугомонного источника мысли и творческих постижений, если мы не проходим мимо даже таких тем, как философия Гомера, философия Эсхила или мировоззрение Пиндара.

Если мы примем во внимание эти краткие, но существенные замечания относительно стиля Платона, мы получим оправдания для нашей попытки конструировать эстетику Платона на основании отдельных, правда, весьма многочисленных высказываний философа. Сводка этих высказываний дана выше. Сейчас же, в заключение, можно ставить вопрос не о правомерности этой сводки, но только о степени ее детализации.

Если охарактеризовать эстетику Платона в "Государстве" и других примыкающих сюда диалогах, то нужно сказать, что красота у Платона есть символ. Этот термин, являющийся для нас синтезом целого ряда глубоких категорий (этого мы уже касались выше), встречается у Платона довольно редко, но это обстоятельство не составляет для нас никакого затруднения. В "Пире" (191d) при обсуждении того, что мужчина и женщина являются результатом насильственного раздвоения одного цельного существа, Платон говорит: "каждый из нас является символом (xymbolon) человека [вообще]", и – "каждый ищет своего собственного символа". В "Государстве" (II 371b) "площадь и монета – знак (xymbolon) для обмена". В "Письмах" (XIII 360а, 362d, 363a) слово это тоже обозначает "знак", "указание", "свидетельство". Следовательно, слово это не чуждо языку Платона и употребляется в самом общем значении. Поэтому, характеризуя феномен красоты, и мы имеем право воспользоваться этим термином.

Само собою разумеется, такая характеристика является чересчур общей и неизбежно требует детализации. В таком случае из разъясненных у нас категорий в первую очередь можно было бы указать на то, что символ этот является у Платона мысленно-световым. Можно было бы прибавить и то, что символ этот – иерархийный, потому что Платон вслед за всей античностью наиболее высоко расценивает небо и космос в целом, прибавляя к этому еще и занебесный мир, а все вещи и души, входящие в космос, он тоже распределяет по их достоинству в виде целого ряда восходящих ступеней.

Далее, можно было бы спросить, чего же именно символом является красота. Здесь тоже возможна детализация. Если ограничиться самой общей характеристикой, то следует сказать, что красота у Платона есть символ бесконечности. Однако уже на основании приведенной у нас выше сводки нужно сказать, что бесконечность мыслится у Платона по крайней мере в трех аспектах. Символ, говорим мы, есть у Платона эйдос (наглядная смысловая структура) либо как предел становления чувственно-материальной вещи, как предел соотношения со всеми другими эйдосами, которые он на себе отражает, либо как предел соотношения с беспредпосылочным началом, одним из бесконечных излучений которого он является.

Наконец, чтобы отличить платоновский идеализм от других типов идеализма и платоновский символизм от других типов символизма, нужно ввести в заключительную формулу красоты у Платона еще один термин, с которым мы уже встречались выше, но без которого здесь совершенно нельзя обойтись. А именно символ, который мыслится Платоном, ни в каком случае не является аллегорией, то есть иносказанием, в котором означаемое и означающее по своему бытию являются вполне раздельными сферами и указывают друг на друга только по смыслу, да и то при условии не полного, но только частичного понимания смысла. Когда эйдос отражает на себе у Платона другие эйдосы, то это отражение не просто смысловое, но бытийственное, то есть он по самому своему бытию содержит в себе все отражаемые им эйдосы. Точно так же, когда эйдос является пределом становления вещи, это значит, что он в данном случае является пределом не просто математически, но по самому своему бытию порождает из себя все становление вещи. То же самое надо сказать и о беспредпосылочном бытии, из которого все существующие в мысли эйдосы исходят не только в смысловом отношении, но которым порождаются в настоящем и вполне бытийственном отношении. И вообще, когда Платон мыслит символ бесконечности, то этот символ, являясь отражением бесконечности не в переносном смысле слова, не аллегорически, но по самому своему бытию, есть вся бесконечность целиком, хотя и выраженная каждый раз оригинально и специфически. Такой символ, чтобы не путать его с аллегорией, мы назвали абсолютным символом. Без такой характеристики символизм Платона, а следовательно, весь его идеализм потеряет все то реальное историческое значение, которое он имел в свое время.

Таким образом, кратчайшая формула платоновской эстетики такова: красота есть мысленно-световой, иерархийный и абсолютный символ бесконечности материально-становящейся, идеально-смысловой и сверхидеальной, заключающейся в контракции всего бытия и действительности, всего идеального и материального в одной неделимой точке, в одном абсолютном и всепорождающем нуле. Это дает нам возможность уточнить то слишком общее представление об образе и первообразах у Платона, которое фигурировало у нас в самом начале. И эта формула дает нам возможность представить в более общей форме (а именно при помощи понятия бесконечности) то рассуждение о подражании идеального государства вечному образцу, с которого мы начали анализ "Государства".

Правильно понять эту формулу можно только при строжайшем выполнении нескольких условий. Прежде всего необходимо помнить, что это есть филологическая реконструкция из множества разбросанных текстов, тем не менее максимально строго и внимательно отражающая заложенную в этих текстах и глубоко продуманную, горячо прочувствованную Платоном эстетику (другие реконструкции принципиально возможны и даже необходимы, но для них нужно заново пересматривать весь текст Платона и подвергать его новой как историко-философской, так и филологической интерпретации). Далее, все время необходимо помнить, что перед нами здесь последовательная и неуклонная идеалистическая эстетика, и даже более, чем идеалистическая, потому что здесь не только идея первичнее материи, но и над самой идеей возвышается еще более первичное бытие, а именно знаменитое платоновское беспредпосылочное начало. А вместе с идеализмом здесь вырастает и реакционная социально-политическая идеология. В предыдущем мы достаточно ее наблюдали в учении Платона о трех сословиях и о трех способностях души. Наконец, приведенные у нас и краткая и кратчайшая формулы эстетики Платона могут быть достаточно понятны в их историческом и историко-философском своеобразии только при том обязательном условии, если в каждой категории, входящей в эти формулы, мы сумеем найти как фантастическую оболочку, без которой эти формулы были бы антиисторическими, так и содержащееся в них рациональное зерно, без которого Платон не имел бы такого историко-философского значения и не был бы понятен нашей современности, то есть оказался бы антиисторической фикцией.

При соблюдении этих условий приведенные нами формулы философии и эстетики Платона могут послужить эффективным орудием для исследования трудных и разбросанных текстов Платона и для изучения колоссальной роли его философии в самой античности, как и во всех последующих культурах.

7. Абсолютная действительность как тело, душа и ум (некоторые детали бытийной иерархии после беспредпосылочного начала)

Выше мы рассматривали учение Платона об абсолютной действительности с точки зрения ее иерархийной структуры. Для этого пришлось привлечь прежде всего "Государство", а затем и другие диалоги Платона, в результате чего получилась сводка пусть несколько гипотетического характера, но все же дающая представление по крайней мере о тенденциях платоновской эстетики в этой области. Встает сам собой вопрос: откуда возникает такая структура, чем она определяется и чем она движется? В приведенных выше текстах Платона не было недостатка в указаниях на какую-то "душу" или какой-то "ум", будто бы определяющие собою структуру каждой отдельной вещи и структуру космоса в целом. Все это было, однако, скорее намеками, чем последовательной теорией. Но исследователи Платона имеют в своем распоряжении весьма обширные тексты философа, дающие возможность раскрыть этот предмет и тем самым более точно определить положение красоты и искусства в платоновской системе абсолютной действительности. Эти рассуждения содержатся по преимуществу в последнем периоде творчества Платона, а именно в "Законах" и в "Тимее". Эти громоздкие диалоги, конечно, далеко выходят за пределы эстетики. Но, как мы убедимся в результате исследования Платона, космос является для философа, как и для всей античной философии, самым главным, самым основным и самым совершенным произведением красоты и искусства. Поэтому нашей задачей сейчас и должно явиться выяснение космических основ красоты и искусства. А такими основами являются, по Платону, мировая душа и мировой ум, или, как можно было бы точнее сказать, бесконечные мировые души и бесконечные мировые умы, совпадающие в одной душе и в одном уме телесного космоса и одухотворяющие собою всякое явление красоты вообще.

Душа и ум у Платона являются онтологической основой телесной космической красоты.

Платон в "Законах", строя свою космическую эстетику, прежде всего критикует враждебную ему теорию, авторов которой он не называет, но которая, несомненно, принадлежит софистам. По Платону, эти философы противополагали природу и случай, с одной стороны, и искусство, с другой стороны. Природа состоит из разного рода материальных стихий – воды, огня, воздуха и т.д., – из случайного объединения которых и получился космос, который поэтому есть явление и вполне природное и вполне "случайное" (Legg. X 888с-889с). Что же касается искусства, то "оно возникло из них позднее; оно смертно само и возникло из смертных основ".

"Оно возникло позднее как некая забава, не слишком причастная к истине, как некие образы, сродные друг другу, какие порождает живопись, мусическое искусство и другие, соперничающие с ними, искусства" (889d). "Стало быть, из искусств только те порождают что-либо серьезное, которые применяют свою силу сообща с природой, каковы, например, врачевание, земледелие и гимнастика. Ну а в политике, утверждают они, – разве лишь незначительная какая-нибудь часть имеет общее с природой, большая же часть – с искусством. Стало быть, и всякое законодательство будто бы обусловлено не природой, а искусством: вот почему его положения и далеки от истины" (889de).

С такой точки зрения "боги существуют не по природе, а вследствие искусства и в силу некоторых законов, причем боги различны в разных местах, сообразно с тем, какими каждый народ условился их считать при возникновении своего законодательства". "Точно так же и прекрасным по природе является одно, а по закону – другое" (889е). Получается, что все зависит от случайного состояния политической жизни; а политическую жизнь эти мыслители понимают как борьбу сильнейших и слабейших, и победа сильнейших определяет собою как данную политическую систему, так и нужную для нее религию. Правда, как это показывает приведенный текст, прекрасное существует не только в результате кулачного права, но еще и от природы (889е-890а). Однако в чем же именно, согласно этим мыслителям, заключается это прекрасное от природы, Платон, к сожалению, не указывает. По-видимому, это прекрасное от природы было не очень ярко изображено у них, потому что в дальнейшем, проповедуя кроме прямых и грубых репрессий, еще и метод мягкого и терпеливого увещания, Платон рекомендует "прийти на помощь самому закону и искусству и показать, что оба они возникают от природы, что они не меньше природны, хотя бы потому, что являются порождением разума" (890d).

Таким образом, по Платону, искусство и прекрасное наряду со справедливостью, законом и разумом являются произведениями самой же природы, а не результатом каких-то случайных, произвольных, временных и вполне условных состояний общественно-политической жизни народов.

К сожалению, Платон не устанавливает здесь специфики красоты и искусства в сравнении с другими безусловными продуктами природы. Этой специфики мы не найдем у Платона и в дальнейшем. Однако для эстетики интересен уже самый принцип толковать красоту и искусство как продукт природы в противоположность условным и относительным состояниям человеческого общества. Поэтому, не требуя от Платона указания на специфику, мы все же рассмотрим, что он понимает под природностью всех этих порождений природы, куда входят и мораль, и право, и религия, а не только красота и искусство.

Очевидно, такой природой Платон не может считать материальные стихии вроде земли, воды, воздуха или огня. Всякое тело, взятое как именно тело и только само по себе, только как тело, является для Платона абстракцией. Ведь всякое тело движется или находится в покое. Определить тело – это значит определить также и его движение или состояние его покоя. Ближайшим образом движение одного тела определяется воздействием на него другого тела, то есть движением этого другого тела. Это другое тело объясняется движением еще какого-нибудь третьего тела и т.д. и т.д. Получается либо уход в дурную бесконечность, то есть отказ от окончательного объяснения, либо нужно признать такую инстанцию, движение которой уже объясняется ею же самою, то есть ее собственным движением. Она сама же должна двигать себя (894b-895с).

Платон не употребляет выражения "дурная бесконечность". Это – термин не Платона, но Гегеля. Однако и Платон говорит: "Необходимо признать, что то движение, которое может приводить в движение само себя, неизмеримо превосходнее, а все остальные виды стоят на втором месте". "Этот вид движения является первым как по возникновению, так и по своей мощи (rhoméi)" (894d). В последней фразе А.Н.Егунов не перевел выражение cata logon, a оно указывает на "мощь в отношении смысла", "смысловую мощь", "смысловую значимость". Такое первоначало (arche) Платон и называет душой, или жизнью (895с).

"Это есть движение, могущее двигать само себя" (896а). "Душа есть то же самое, что и первое возникновение и движение вещей, настоящих, прошедших и будущих, а равным образом и всего, что этому противоположно, коль скоро выяснилось, что она является для всех вещей причиной изменения и всякого движения" (896ab). "Душа старше всех вещей... власть принадлежит душе, а тело, по природе, должно находиться у нее в подчинении" (896bс).

Следовательно, и все, что относится к душе, тоже и старше телесного и властвует над ним. Платон ради примера приводит "характеры, нравственные свойства, хотения, умозаключения, истинные мнения, попечения и память" (896с, ср. др. примеры 897а). Среди этих примеров мы не находим художественного творчества, красоты или искусства. Но, согласно предыдущему, художественное творчество тоже должно относиться к душе, а не к телу, или, вернее, в своем художественном творчестве душа должна определять и оформлять собою тело. Об этом говорит и сам Платон тут же, в одной из последующих фраз: "Душа является причиной блага и зла, прекрасного и позорного, справедливого и несправедливого и всяких других противоположностей" (896d).

Тут же оказывается, что душа и есть божество, что она восприняла на себя божественный ум (noys) и направляет все к истине и блаженству, господствуя над небом, землей и всем существующим. В тех же случаях, когда она не объединяется с божественным умом, она является причиной зла и всякого безобразия, оказывается злой душой (897а-d).

Спрашивается: что же такое разум, или ум, и разумное движение? Ум все приводит в осмысленное движение, для чего необходим единый центр и единообразие всех закономерностей движения. Поэтому символом ума является не поступательное движение все дальше и дальше, и притом неизвестно куда, но – круговращение, в котором вечное движение и вечная неподвижность совпадают в едином и нерасторжимом тождестве. "Разум и совершающееся на одном месте движение, наподобие выточенного волчка, движутся согласно одному и тому же началу, одинаковым образом, на одном и том же месте, вокруг одного и того же, сохраняя постоянное отношение к одному и тому же, по одинаковому основанию и с одинаковой последовательностью (898ab; ср. общую характеристику круговращения у Платона 893b-894а). Движение, которое характеризуется противоположными свойствами – отсутствием центра, единого основания, является неразумием и создается злой душой. Поэтому круговращение неба, всегда единое, точное и последовательное, есть произведение благодетельной души космоса (898с). Она присутствует и в солнце, и в луне, и в прочих светилах; она все одушевляет – не важно как, будучи ли внутри каждого тела или вне его, – она всегда разумна и потому есть божество (898d-899d).

В связи с этим Платон опровергает мнение некоторых философов о таком существовании богов, которое совмещается с их полным невмешательством в земные дела, особенно малые. По своему обыкновению Платон не называет этих философов, но явно, что он имеет в виду Демокрита. Это опровержение не доставляет больших трудностей Платону потому, что он исходит из представления о богах (которое для эстетики имеет большой интерес) как о художниках или ремесленниках, как о демиургах и вообще творцах. Этому Платон посвящает длинное рассуждение (899d-905d):

"Неужели же будем полагать, будто бог стоит ниже смертных ремесленников, которые чем лучше сами, тем более тщательно и совершенно, посредством одного искусства, исполняют и малые и большие, свойственные им работы?" (902е).

То, что речь идет здесь именно об искусстве (в данном случае о космическом искусстве, о космосе как о художественном произведении), выясняется из использования Платоном его любимой диалектики целого и частей, с которой мы выше встречались уже не раз. Тут, однако, эта диалектика целого и частей приобретает специфический оттенок, свидетельствующий о том, что Платон в "Законах" стоит на пороге эллинизма и в известной степени перекликается с таким типично эллинистическим направлением, как стоицизм.

Гармония целого и частей представляется здесь философом уже в аспекте ярко выраженной телеологии, а возглавляется это целое неким "правителем", который, благодаря своей отвлеченной безличности, еще очень далек от иудейско-христианского монотеизма, но который так же далек и от гераклитовского огненного логоса.

"Тот, кто имеет попечение обо всем, устроил все, имея в виду спасение и добродетель целого, причем, по возможности, каждая часть терпит или совершает то, что ей надлежит; над каждой из этих частей, вплоть до наименьших делений, поставлен правитель, который ведает малейшими активными и пассивными состояниями, имея в виду конечную цель. Одно из таких существ направляет даже твою, о жалкий человек, крошечную часть так, что постоянно имеет перед глазами все целое" (903b).

Если подобного рода отрывок взять сам по себе, то отличить его от стоических рассуждений почти невозможно. Телеология и провиденциализм (сам Платон употребляет термин "промысел" 907b, 908b) и теория сохранения и спасения маленького человека, все это, как видим, уже продумано у позднего Платона; все эти рассуждения стоикам оставалось только систематизировать. Эта телеологически-провиденциалистская эстетика космической цельности, начиная с неба и кончая мельчайшим человеческим индивидуумом, является, вероятно, последним словом эстетики Платона вообще. Такую эстетику от Гераклита отличает телеология и провиденциализм, а от более раннего Платона забота о маленьком человеке, жаждущем самоутверждения, самозащиты, внутреннего покоя и спасения.

При этом надо помнить, что и у Платона, не говоря уже о Гераклите, и во всей античной космологической эстетике интересы маленького человека нисколько не заслоняют примат общего над индивидуальным. Целое и здесь продолжает быть первичнее и выше своих отдельных частей.

"Ты и не замечаешь, что все, что возникло, возникает ради всего целого, так, чтобы осуществилось присущее жизни всего целого блаженное бытие, возникающее не ради тебя, а, наоборот, ты ради него. Ибо всякий врач, всякий искусный ремесленник все делает ради всего целого и направляет все к общему благу; он занимается частью ради целого, а не целым ради части. Ты же досадуешь, не зная, как согласуется то, что для тебя является в силу общего возникновения самым лучшим, со всем целым и с тобою самим" (903cd).

Это самый настоящий стоицизм. А то, что здесь мы прямо имеем дело с эстетикой, видно из ссылок Платона на практику врача и ремесленника, то есть на художественную практику в античном понимании термина "художества", или "искусства". У Платона не отсутствуют здесь и ссылки на "легкость" божественного управления (903е-904а), подобно тому как и у стоиков все, что совершается по природе, совершается легко и без усилий. Не отсутствует также и намек на стоический фатализм: "При этом изменении все перемещается согласно закону и распорядку судьбы" (904с). Об этой античной судьбе не нужно забывать тем, кто захотел бы находить у позднего Платона и у стоиков какую-нибудь монотеистическую теорию. Как и у стоиков, этот фатализм не только не исключает свободной воли человека, но, наоборот, ее предполагает; а моральная ответственность не только не снимается с человека, но, наоборот, налагается на него самым суровым образом (904b-905с).

После этого спросим у себя: в чем же заключается, по Платону, та природа, которая противопоставляется всяким случайностям и человеческим капризам, и в чем заключается то искусство, которое истекает из недр самой природы и тоже противополагается случайным и разбросанным явлениям человеческого искусства? Приведенные выше тексты не оставляют никаких сомнений при ответе на такой вопрос. Природа с внешней стороны есть только физическое тело, космос. Но не эта внешняя сторона является в ней главной. Главное в ней – это душа, которая движет себя и все остальное, то есть космическая душа; а душа эта действует по закону ума, который, очевидно, является космическим умом. Душа, взятая сама по себе, вне ума, может совершать как стройные и упорядоченные действия, так и нестройные, беспорядочные, неразумные. Красота, которую можно назвать подлинно природной, есть физический космос, приводимый в действие мировой душой и упорядоченным мировым умом. Другими словами, не физический космос есть подлинная природа, но – живящая его душа и упорядочивающий ее ум. Здесь, в "Законах", мы, с одной стороны, получили то, чего не хватало нам в "Государстве", то есть развитого учения о душе и уме и о способах воздействия их на тело. Подробно говорилось у нас о душе и при изложении "Федра", отчасти "Федона". Но там душа и ум рассматривались по преимуществу с точки зрения эстетического принципа, из которого, правда, вытекала онтология, но специально онтологией красоты мы там не занимались. С другой стороны, в "Законах" перед нами уже некоторого рода конспект "Тимея" с его подробно развитой космологической эстетикой или, в крайнем случае, постановка тех проблем, которые решаются в "Тимее".

Этот "Тимей" и хронологически (как одно из позднейших сочинений Платона) и по степени детализации всей космологической проблематики является последним словом космологической эстетики Платона вообще, и в этом отношении он безусловно превосходит и "Федра", и "Федона", и "Государство".



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)