1. Предварительные сведения о Филоне
Филон Александрийский (ок. 20 до н.э. ок. 40 н.э.) это знаменитое имя, которое по своей и философской, и религиозной, и общекультурной значимости далеко выходит за пределы не только античной эстетики, Но и античности вообще. Естественно поэтому ожидать, что в данном разделе нашего тома мы тоже будем анализировать все эти огромные культурно-исторические проблемы. Однако если оставаться в плане истории античной эстетики, то большинство такого рода универсальных проблем должно выйти за рамки нашего анализа, и для ознакомления с ними необходимо обратиться уже не к эстетике, но к общим исследованиям и руководствам по истории философии и религии.
Начнем с того, что Филон Александрийский был не только сам иудеем и искренним сторонником иудаизма, но в то же самое время и человеком, для которого греческий язык был родным, который имел блестящее эллинское образование и владел историей греческой философии не хуже, а, может быть, еще и лучше самих греков тогдашнего времени. Те, кто исследовал греческий язык Филона, свидетельствуют о том, что этот язык вовсе не был александрийским диалектом тогдашнего греческого языка, но возник на почве глубокого знакомства Филона с разными выдающимися памятниками греческой литературы. Язык Филона несомненно отличается налетом языка Платона (между прочим, Платона Филон называет "святейшим"), языка классических философов, историков и ораторов, так что говорили прямо о греческой риторской манере у Филона. Этот иудейский философ влюблен даже в Гомера и Гесиода и старается путем всякого рода аллегорических истолкований приблизить эту старинную греческую мудрость к библейской манере мышления. Сама география Греции вызывает у Филона определенный восторг, а самый воздух Греции, по мнению Филона, своей чистотой способствует развитию разума. Греческая языческая религия вообще его не пугает. Боги Греции для него вовсе не какие-нибудь злые духи, а это либо звезды, либо великие деятели прошлых времен (здесь Филон рассуждает по Эвгемеру), либо просто физические элементы. Но все эти самые откровенные греческие симпатии Филона совмещаются у него с глубочайшей преданностью легендам, мифам и исторической письменности своего иудейского народа.
До сих пор мы совершенно не встречались с иудаистическим мировоззрением и оставались исключительно только на почве греческой эстетики совместно с греческой философией и религией. Приступая же к изучению огромного количества дошедших до нас трактатов Филона Александрийского, мы сталкиваемся с безусловно новым миром, о котором раньше у нас не было никакого повода заговаривать. Само собой разумеется, что вопросы иудаизма не только не входят в историю античной эстетики, но и требуют специального изучения и компетенции, которой автор настоящего издания совершенно не обладает.
Тут же оказывается, что Филон отнюдь не был только одиноким представителем двух культур, иудейской и эллинской. Оказывается, что иудейско-эллинская культура на границе двух эр была очень глубоким, очень своеобразным и замечательным явлением, для понимания которого еще не достаточно философии или религии. Нужно быть еще и историком, который был бы хорошо знаком с основными историческими данными этой культуры. Все эти исторические проблемы тоже не могут нас сейчас занимать, и к истории античной эстетики они почти не имеют никакого отношения.
Однако не нужно забывать, что Филон Александрийский имел блестящее эллинское образование и прекрасно знал Платона, Аристотеля, стоиков, да и вообще всех других греческих философов. Это обстоятельство уже мешает нам просто отойти от этого мыслителя и не заниматься никакими вопросами об его отношении к античной эстетике, поскольку и у Платона, и у Аристотеля, и у стоиков, и у пифагорейцев мы находили весьма интенсивные проблемы эстетики, решаемые к тому же глубоко, страстно и выразительно. Мог ли Филон, этот ученик эллинской мудрости, быть вне всей этой эллинской эстетики? Конечно, нет. Но дело в том, что здесь для нас опять появляется непреодолимое препятствие, а именно то, что Филон применяет греческую философию и особенно стоический платонизм для толкования Библии и особенно Пятикнижия Моисея. Ясно, что всякий исследователь, много лет работающий над греческими материалами, должен чувствовать себя весьма неуверенно при оценке подобных философских интерпретаций у Филона. Отмечать влияние греческих философов на Филона мы должны, и мы будем это делать. Но оценить по существу все стоические и платонические интерпретации Ветхого завета у Филона это может сделать только специалист по иудейско-эллинской культуре. Значит, и здесь даже при оперировании греческими материалами в творчестве Филона мы должны будем, к сожалению, от многого отказаться и продолжать рассматривать эстетику Филона Александрийского исключительно только в плоскости эстетического развития греческой философии. Сейчас мы увидим, что даже при всех этих ограничениях нашей проблематики, обладающих для нас безусловно принудительным характером, об эстетике Филона все же можно сказать немало.
2. Основная и непреодолимая противоречивость эстетики Филона
а) Первое, что бросается в глаза при ознакомлении с материалами Филона, это его никогда не бывалый в греческой религии и философии и потому в нашей работе никогда не фигурировавший монотеизм. При этом, повторяем, нас здесь будет интересовать не историко-религиозная, но исключительно историко-эстетическая точка зрения. То, что в греческой философии и религии были такие концепции божества, которые ставили его высоко над миром, это для нас не новость. Возьмем ли мы Единое Парменида или Платона, Ум Анаксагора или Аристотеля, Монаду у пифагорейцев в отличие от множественной Диады, везде в таких случаях выступала перед нами попытка греческого ума по возможности более компактно и единовидно установить при всем фактическом разнобое действительности существующие в космосе закономерные связи. Одного только мы до сих пор не встречали в греческой философии. Мы не встречали нигде этот надмирный принцип в виде личности.
Конечно, такое мифологическое божество, как Зевс, тоже было в какой-то мере личностью. Но такого рода личность всегда наделялась у греков чисто человеческими чертами, включая разного рода недостатки и даже пороки. И когда в учебниках пишут, что античные боги являются результатом обожествления материальных сил природы и общества, то, собственно говоря, несмотря на крайнюю наивность и логическую ошибку idem per idem (бог есть продукт обожествления) в этом определении, против него по существу нечего возразить.
Совсем другое библейский бог. Филон не устает в превознесении этого божества над всем природным и тварным и над всем космосом. Оно настолько высоко и совершенно, что ему даже нельзя приписать никакого признака. Всякие такие признаки, пусть они мыслятся нами в предельном совершенстве, все равно не могут приписываться этому наивысшему началу. И, несмотря на все это, такое божество Филон считает личностью и даже дает ему определенное имя библейского Иеговы.
Язычник-грек ничего такого понять не мог. Он сколько угодно представлял себе божество вне мира и над миром. Но это было для него самое большее платоническим Единым, то есть бездушной, безличной, безымянной и чисто арифметической обобщенностью и объединенностью всего реально существующего. Но понять свой абсолют персоналистически древний грек никак не мог.
б) Но тут-то как раз и возникает основная и никакими методами не преодолимая противоречивость всей эстетики Филона. Библейский Иегова есть абсолютная и надмирная личность, кроме которой вообще ничего не существует. И если что-нибудь начинает существовать, то только в результате акта божественного творения, и притом творения из ничего, так что во всем сотворенном светится предвечный лик вполне личного творца. И вот всю эту строго монотеистическую эстетику Филон хочет уяснить себе и интерпретировать при помощи аппарата греческой языческой философии. Само собой разумеется, монотеизм и политеизм могли объединяться у Филона только в виде безысходного и ничем не преодолимого противоречия. Можно бы было, конечно, трактовать Иегову как платоническое первоединое. Но тогда Иегова делался только отвлеченно-философской конструкцией и переставал быть живой и творящей личностью, а платоническое первоединое получало совершенно непонятное язычникам и ненужное им личностное осложнение. Поэтому если платоническое понимание Библии и стало играть большую роль в раннехристианской литературе, то это только на первых порах, пока христианство не выработало своего собственного и для себя вполне специфического богословия.
в) Вместе с тем, однако, в истории античной эстетики, на рубеже эр летосчисления, благодаря этой иудейско-эллинистической противоречивости создавалось нечто новое и небывалое, что и было в окончательной форме выражено неоплатонизмом начиная с III в. н.э. Дело в том, что греческое языческое первоединое в период классики отличалось слишком абстрактным характером; и даже у Платона возникло, собственно говоря, один раз, как некоторого рода фейерверк, и не получило никакого систематического развития (если не считать случайные и разрозненные антилогии платоновского "Парменида"). И только у Филона греческие философы научились понимать первоединое как полное и нерушимое тождество субъекта и объекта, и притом как такое тождество, которое светилось решительно во всем, вплоть до последних атомов мироздания, и с которым каждый человек мог вступать не в абстрактное, но уже в интимно-личное общение. В Библии это носило монотеистический и вообще чисто религиозный характер. И язычников-греков такой монотеизм и такое повсюдное присутствие абсолютного личностного начала совершенно никак не устраивало. Но язычники-греки хорошо усвоили себе из Филона то самое, чего не хватало им во всей эллинистической философии и эстетике.
Ведь мы раньше видели, с каким трудом эллинистические философы и эстетики добивались такого, и уже последнего, универсального синтеза, в котором субъект и объект сливались в одну неделимую субстанцию. И вот оказалось, что Филон Александрийский добивается этого очень просто, а именно путем введения в свою систему того, что в Библии носило имя Иеговы. Значит, если бы оказалось возможным исключить самое имя Иеговы, но в то же самое время оставить нетронутым абсолютное и повсюдное субъект-объектное тождество, то это и было бы разрешением той последней проблемы, без решения которой эллинистическая эстетика не сумела бы перейти от раннеэллинистического индивидуализма к своему окончательному универсализму. Но это и значило создать неоплатоническую эстетику, где субъект-объектное тождество первоединого действительно оказалось стоящим вне всего и выше всего, где оно стало светиться в каждой мельчайшей песчинке бытия и где, самое большее, можно было бы говорить только об иерархии бытия с точки зрения первоединства, только об эманациях этого первоединого, но где оно не отступило от своего однажды занятого положения ни на одно мгновение в сторону. Так иудаист Филон оказался учителем язычника Плотина, если из идеи Иеговы взять не его произвольную личность, но только его субъект-объектное тождество, превышающее и всякую отдельную единичность и любые формы обобщения, хотя в то же самое время вполне интимно ощущаемое в любом месте его присутствия. При этом, конечно, в неоплатонизме исключался даже всякий намек на то глубочайшее для Филона противоречие, которое возникало у самого Филона в результате его поисков соединить несоединимое, то есть соединить Библию с язычеством. Неоплатонизм с самого начала и до конца оказался доподлинным язычеством, и ни о каких его противоречиях с Библией не могло возникнуть и речи. Библия для неоплатоников просто не существовала.