Само собой разумеется, Рим не мог состоять только из таких величественных фигур, как Цицерон и Вергилий. Этих двух авторов мы привели только ради примера римского величия и социально-исторического значения римских достижений в области эстетики. Теперь нам предстоит обратиться к авторам, которые уже не обладают такими мировыми масштабами, но которые оказались все же необходимыми достижениями римской социально-исторической эстетики. Изучение подобных авторов необходимо уже по одному тому, что они рисуют для нас внутреннее состояние той личности, которая возникла на почве обрисованной у нас выше эллинистически-римской эстетики. Эти авторы покажут нам, как под влиянием всемирно-римских достижений соответствующим образом ориентировала себя и каждая отдельная личность.
Во-первых, она тоже шла от раннеэллинистического субъективизма к последнему античному универсализму, величественными показателями которого были герои перехода от римской республики к Римской империи. Во-вторых же, такого рода индивидуальное стремление к универсализму могло и не проявлять себя в известном смысле слова. Литературные деятели I-II вв. н.э. иной раз пользовались только плодами такого универсально утвердившего себя индивидуализма, но часто вовсе не носили в себе чего-либо универсального или носили только в каком-нибудь специфическом смысле слова.
В нашей работе "История античной эстетики. Ранний эллинизм" (М., 1979) мы изучаем такое многовековое явление, как стоический платонизм, основателем которого еще во II в. до н.э. был Панеций, а его завершителем в I в. до н.э. был Посидоний. Оба жили в Риме, а Посидоний был даже непосредственным учителем Цицерона. Их учение получило огромную силу и было популярно в течение первых веков новой эры, вплоть до появления неоплатонизма в III в. н.э. Это философско-эстетическое направление потому было очень важным, что оно как раз перетолковывало слишком абстрактные формы платонизма и аристотелизма на стоический субъективистский манер и тем самым вело всю эстетику как раз на путях индивидуализма к универсализму. Поскольку, однако, это направление мысли мы уже анализировали в указанном томе "Истории античной эстетики", здесь мы не будем говорить об указанных двух создателях стоического платонизма, но только о воздействии этого направления на писателей I-II вв. н.э.
Часто перед величием открывшегося в Риме универсализма отдельная личность начинала чувствовать себя весьма малой и даже бессильной. Но, конечно, это тоже было одним из результатов римского универсализма. Именно такими слабомощными личностями чувствовали себя, например, поздние стоики Сенека, Эпиктет или Марк Аврелий. С другой стороны, такая эллинистически-римская личность нередко чувствовала себя довольно свободной от разных предрассудков старины, переходила к чистой риторике, коллекционерству и комментаторству, а также к эстетике привольной и беззаботной пестроты, которой так чуждалась старая греческая и римская классика. Все это было тоже порождением того личного самоутверждения, которое могло возникнуть только на почве освободительных тенденций, принесенных универсалистски чувствующим себя Римом.
Мы указали бы, например, на использование мифологии в эти века. То, что мифология в эти века была часто предметом только коллекционерства и комментаторства, это, как мы сейчас сказали, нужно понимать в виде результата неизбежной эмансипации отдельных личностей, всегда сопровождающей общую универсалистскую тенденцию. Но если мы возьмем, например, Плутарха, то мифология для него вовсе не просто предмет коллекционерства и комментаторства. Правда, его философско-эстетический категориальный аппарат еще очень далек от того совершенства, чтобы быть в состоянии дать систематически развитую диалектику мифа. Тем не менее его отношение к мифу очень серьезное и уважительное, и. он, конечно, стоит на путях назревающей систематики диалектико-мифологической эстетики. Или возьмем такого ритора I-II вв. н.э., как Дион Хризостом. Как мы увидим ниже, он, конечно, прежде всего ритор. Но свою риторику он не отличает от политики. А эта черта, хотя она уже и зародилась в Греции в эпоху классики, только в Риме получает свое наивысшее развитие. Кроме того, Дион Хризостом еще и философ, а именно кинически настроенный стоик с весьма сильным религиозным и даже теоретически-богословским уклоном. Ясно, что это ритор особого рода. Во-первых, это ритор особого склада, а именно римского. А во-вторых, он тоже тяготеет к изображению универсальной значимости мифологии.
Даже творчество Лукиана нельзя назвать ни чисто риторическим, ни чисто критическим в отношении мифов. Действительно, всю старинную мифологию он превращает в юмористику и в анекдот. Но даже и такое отрицательное отношение к мифологии играло с исторической точки зрения вполне положительную роль, поскольку оно отвергало простонародные суеверия и открывало путь уже для несуеверного использования мифология, которое через какие-нибудь сто лет не замедлило появиться.
Таким образом, первые два века нашей эры, и опять-таки под влиянием универсалистски чувствовавшего себя Рима, отнюдь не прошли для истории эстетики даром, а были только подготовкой ее предельно обобщающего синтеза.
Между прочим, такое освобожденное самочувствие личности привело во II в. н.э. к той эпохе, которая в науке получила название второй софистики. Авторы этой весьма внушительной эпохи свободно отдавались проблемам искусства и литературы, весьма охотно восстанавливали забытые, но красивые идеалы греческой классики, но в то же самое время часто вели себя привольно и беззаботно в тех многочисленных сочинениях, в которых реставрация классики привольно объединялась с прихотью субъективных настроений на почве далеко ушедшей вперед личной эмансипации. Поэтому не будем удивляться, что первые два века новой эры отличаются для историка эстетики очень большой пестротой и свободомыслием. Все это есть результат той внутренней эмансипации, которая появлялась на почве римской цивилизации, подобно тому как эта последняя появлялась на почве все время прогрессировавшего в те времена римского универсализма.
Здесь, при переходе к эстетике I-II вв. н.э., мы должны, однако, остерегаться одного, а именно, понимания всей этой эпохи как эпохи эклектизма. Этот термин был весьма привлекателен для старых исследователей, которые никак не могли надивиться на пестроту и разнообразие философско-эстетических тенденций в эти века. Если подходить к делу формально, то уже то немногое, что мы сейчас сказали, действительно приобретает вид какого-то эклектизма. Но великий Рим, создавший первую в истории великую империю, в своей основе ни в каком случае не мог быть чем-нибудь эклектическим. То, что имело здесь вид эклектизма, в своей глубине всегда несло одну, и только одну, принципиальную тенденцию. Эта тенденция звала умы к последнему и предельному универсализму, который, конечно, не мог даваться сразу, но часто давался в виде отдельных усилий мысли, пусть хотя бы недостаточных и далеких от предельного и принципиального завершения. Это предельное и принципиальное завершение зародилось в Риме только в III в. н.э. А до этого завершения прошли еще целые века разного рода пестрых исканий, и для историка эстетики эти века играют огромную роль, вынося на своих плечах конечное завершение всего античного духа в последней философской школе античного мира неоплатонизме.