Одним из главных направлений работы человеческого духа является производство знания, обладающего особой ценностью и силой, а именно научного. К его объектам относятся также и психические формы жизни. Представления о них стали складываться с тех пор, как человек, чтобы выжить, ориентировался в поведении на других людей, сообразуя с ними свое собственное.
С развитием культуры житейский психологический опыт своеобразно преломлялся в творениях мифологии (религии) и искусства. На очень высоком уровне организации общества, наряду с этими творениями, возникает отличный от них способ мыслительной реконструкции зримой действительности. Им и явилась наука. Ее преимущества, изменившие облик планеты, заданы ее интеллектуальным аппаратом, сложнейшая "оптика" которого, определяющая особое видение мира, в том числе психического, веками создавалась и шлифовалась многими поколениями искателей истины о природе вещей.
Научное знание принято делить на теоретическое и эмпирическое. Слово "теория" греческого происхождения, означает систематически изложенное обобщение, позволяющее объяснять и предсказывать явления. Обобщение соотносится с данными опыта, или (опять же по-гречески) эмпирии, то есть наблюдений и экспериментов, требующих прямого контакта с изучаемыми объектами.
Зримое благодаря теории "умственными очами" способно дать верную картину действительности, тогда как эмпирические свидетельства органов чувств иллюзорную.
Об этом говорит вечно поучительный пример вращения Земли вокруг Солнца. В своем известном стихотворении "Движение", описывая спор отрицавшего движение софиста Зенона с киником Диогеном, А.С.Пушкин занял сторону первого.
Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не мог он возразить;
Хвалили все ответ замысловатый.
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галилей.
Зенон в своей известной апории "Стадия" поставил проблему о противоречиях между данными непосредственного наблюдения (самоочевидным фактом движения) и возникающей теоретической трудностью (прежде чем пройти стадию мера длины, требуется пройти ее половину, но прежде этого половину половины и т.д.), то есть невозможно коснуться бесконечного количества точек пространства в конечное время.
Опровергая эту апорию молча (не желая даже рассуждать) простым движением, Диоген игнорировал Зенонов парадокс при его логическом решении, Пушкин же, выступив на стороне Зенона, подчеркнул великое преимущество теории напоминанием об "упрямом Галилее", благодаря которому за видимой картиной мира открылась реальная, истинная.
В то же время эта истинная картина, противоречащая тому, что говорит чувственный опыт, была создана, исходя из его показаний, поскольку использовались наблюдения перемещений солнца по небосводу.
Здесь выступает еще один решающий признак научного знания его опосредованность. Оно строится посредством присущих науке интеллектуальных операций, структур и методов. Это целиком относится и к научным представлениям о психике. На первый взгляд, ни о чем субъект не имеет столь достоверных сведений, как о фактах своей душевной жизни. (Ведь "чужая душа потемки".) Причем такого мнения придерживались и некоторые ученые, считавшие, что психологию отличает от других дисциплин субъективный метод, или интроспекция, особое "внутреннее зрение", позволяющее человеку выделить элементы, из которых образуется структура сознания. Однако прогресс психологии показал, что, когда эта наука имеет дело с явлениями сознания, достоверное знание о них достигается благодаря объективному методу.
Именно он дает возможность косвенным, опосредованным путем преобразовать испытываемые индивидом состояния из субъективных феноменов в факты науки.
Сами по себе свидетельства самонаблюдения, или, иначе говоря, самоотчеты личности о своих ощущениях, переживаниях и т.п., это "сырой" материал, который только благодаря его обработке аппаратом науки становится ее эмпирией. Этим научный факт отличается от житейского.
Сила теоретической абстракции и обобщений рационально осмысленной эмпирии открывает закономерную причинную связь явлений.
Для наук о физическом мире это всем очевидно. Опора на изученные ими законы этого мира позволяет предвосхищать грядущие явления, например нерукотворные солнечные затмения и эффекты контролируемых людьми ядерных взрывов.
Конечно, психологии по своим теоретическим достижениям и практике изменения жизни далеко до физики. Психологические явления неизмеримо превосходят физические по сложности и трудности познания. Великий физик Эйнштейн, знакомясь с опытами великого психолога Пиаже, заметил, что изучение физических проблем это детская игра сравнительно с загадками детской игры.
Тем не менее и о детской игре как особой форме человеческого поведения, отличной от игр животных (в свою очередь любопытного феномена), психология знает отныне немало. Изучая ее, она открыла ряд факторов и механизмов, касающихся закономерностей интеллектуального и нравственного развития личности, мотивов ее ролевых реакций, динамики социального восприятия и др.
Простое, всем понятное слово "игра" это крошечная вершина гигантского айсберга душевной жизни, сопряженной с глубинными социальными процессами, историей культуры, "излучениями" таинственной человеческой природы.
Возникли различные теории игры, объясняющие посредством методов научного наблюдения и эксперимента ее многообразные проявления. От теории и эмпирии протянулись нити к практике, прежде всего педагогической (но не только к ней).
Наука это и знание, и деятельность по его производству. Знание оценивается в его отношении к объекту. Деятельность по вкладу в запас знаний.
Здесь перед нами три переменные: реальность, ее образ и механизм его порождения. Реальность это объект, который посредством деятельности (по исследовательской программе) превращается в предмет знания. Предмет запечатлевается в научных текстах. Соответственно и язык этих текстов предметный.
В психологии он передает доступными ему средствами (используя свой исторически сложившийся "словарь") информацию о психической реальности. Она существует сама по себе независимо от степени и характера ее реконструкции в научных теориях и фактах. Однако только благодаря этим теориям и фактам, переданным на предметном языке, она выдает свои тайны. Человеческий ум разгадывает их не только в силу присущей ему исследовательской мотивации (любознательности), но и исходя из прямых запросов социальной практики. Эта практика в ее различных формах (будь то обучение, воспитание, лечение, организация труда и др.) проявляет интерес к науке лишь постольку, поскольку она способна сообщить отличные от житейского опыта сведения о психической организации человека, законах ее развития и изменения, методах диагностики индивидуальных различий между людьми и т.д.
Такие сведения могут быть восприняты практиками от ученых лишь в том случае, если переданы на предметном языке. Ведь именно его термины указывают на реалии психической жизни, с которыми имеет дело практика.
Но устремленная к этим реалиям наука передает, как мы уже отмечали, накапливаемое знание о них в своих особых теоретико-экспериментальных формах. Дистанция от них до жаждущей их использовать практики может быть очень велика.
Так, в прошлом веке пионеры экспериментального анализа психических явлений Э.Вебер и Г.Фехнер, изучая безотносительно к каким бы то ни было вопросам практики отношения между фактами сознания (ощущениями) и внешними стимулами, ввели в научную психологию формулу, согласно которой интенсивность ощущения прямо пропорциональна логарифму силы раздражителя.
Формула была выведена в лабораторных опытах, запечатлев общую закономерность, но, конечно, никто в те времена не мог предвидеть значимость этих выводов для практики.
Прошло несколько десятилетий, закон Вебера-Фехнера излагался во всех учебниках. Его воспринимали как некую чисто теоретическую константу, доказавшую, что таблица логарифмов приложима к деятельности человеческой души.
В современной же ситуации установленное этим законом отношение между психическим и физическим стало понятием широко используемым там, где нужно точно определить, какова чувствительность сенсорной системы (органа чувств), ее способность различать сигналы. Ведь от этого может зависеть не только эффективность действий организма, но само его существование.
Другой основоположник современной психологии Г.Гельмгольц своими открытиями механизма построения зрительного образа создал теоретико-экспериментальный ствол многих ответвлений практической работы, в частности, в области медицины. Ко многим сферам практики (прежде всего связанной с развитием детского мышления) проторились пути от концепций Выготского, Пиаже и других исследователей интеллектуальных структур.
Авторы этих концепций экстрагировали предметное содержание психологических знаний, изучая человека, его поведение и сознание. Но и в тех случаях, когда объектом служила психика иных живых существ (работы Э.Торндайка, И.П.Павлова, В.Келера и других), знанию, полученному в опытах над ними, предшествовали теоретические схемы, испытание которых на верность психической реальности обогатило предмет психологической науки. Оно касалось факторов модификации поведения, приобретения организмом новых форм активности.
На обогащенном предметном "поле" науки быстро взошли ростки для практики (конструирование программ обучения и др.).
Во всех этих случаях, идет ли речь о теории, эксперименте или практике, наука выступает в ее предметном измерении, проекцией которого служит предметный язык. Именно его терминами описываются расхождения между исследователями, ценность их вклада и т.п. И это естественно, поскольку, соотнесясь с реальностью, они обсуждают вопросы о том, обоснована ли теория, точна ли формула, достоверен ли факт.
Существенные расхождения, например, были между Сеченовым и Вундтом, Торндайком и Келером, Выготским и Пиаже, но во всех ситуациях их мысль направлялась на определенное предметное содержание.
Нельзя объяснить, почему они расходились, не зная предварительно, по поводу чего они расходились (хотя, как мы увидим, этого недостаточно, чтобы объяснить смысл противостояний между лидерами различных школ и направлений), иначе говоря, какой фрагмент психической реальности они из объекта изучения превратили в предмет психологии.
Вундт, например, направил экспериментальную работу на вычленение исходных "элементов сознания", понимаемых им как нечто непосредственно испытываемое. Сеченов же относил к предметному содержанию психологии не "элементы сознания", а "элементы мысли", под которыми понимались сочетания различных структур, где психические образы сопряжены с двигательной активностью организма.
Торндайк описывал поведение как слепой отбор реакций, случайно оказавшихся удачными, тогда как Келер демонстрировал зависимость адаптивного поведения от понимания организмом смысловой структуры ситуации. Пиаже изучал эгоцентрическую (не адресованную другим людям) речь ребенка, видя в ней отражение "мечты и логики сновидения", а Выготский экспериментально доказал, что эта речь способна выполнять функцию организации действий ребенка соответственно "логике действительности".
Каждый из исследователей превращал определенный пласт явлений в предмет научного знания, включающего как описание фактов, так и их объяснение. И одно и другое (и эмпирическое описание, и его теоретическое объяснение) представляют предметное "поле". Именно к нему относятся такие, например, явления, как двигательная активность глаза, обегающего контуры предметов, сопоставляющего их между собой и тем самым производящего операцию сравнению (И.М.Сеченов), беспорядочные движения кошек и низших видов обезьян в экспериментальном (проблемном) ящике, из которого животным удается выбраться только после множества неудачных попыток (Э.Торндайк), осмысленные, целенаправленные реакции высших видов обезьян, способных выполнять сложные экспериментальные задания, напримерю построить пирамиду, чтобы достать высоко висящую приманку (В.Келер), устные рассуждения детей наедине с собой (Ж.Пиаже), увеличение у ребенка количества таких рассуждений, когда он испытывает трудности в своей деятельности (Л.С.Выготский). Эти феномены нельзя рассматривать как "фотографирование" посредством аппарата науки отдельных эпизодов неисчерпаемого многообразия психической реальности. Они явились своего рода моделями, на которых объяснялись механизмы человеческого сознания и поведения его регуляции, мотивации, научения и др.
Предметный характер носят также, и, стало быть, выражаются в терминах предметного языка, теории, интерпретирующие указанные феномены (сеченовская рефлекторная теория психического, торндайковская теория "проб, ошибок и случайного успеха", келеровская теория "инсайта", пиажевская теория детского эгоцентризма, преодолеваемого в процессе социализации сознания, теория мышления и речи Выготского). Эти теории отдалены от деятельности, приведшей к их построению, поскольку они призваны объяснять не эту деятельность, а независимую от нее связь явлений, реальное, фактическое положение вещей.
Научный вывод, факт, гипотеза соотносятся с объективными ситуациями, существующими независимо от познавательных усилий человека, его интеллектуальной экипировки, способов его деятельности теоретической и экспериментальной. Между тем объективные и достоверные результаты достигаются субъектами, деятельность которых полна пристрастий и субъективных предпочтений. Так, эксперимент, в котором справедливо видят могучее орудие постижения природы вещей, может строиться исходя из гипотез, имеющих преходящую ценность. Известно, например, что внедрение эксперимента в психологию сыграло решающую роль в ее преобразовании по образу точных наук. Между тем ни одна из гипотез, вдохновлявших создателей экспериментальной психологии Вебера, Фехнера, Вундта, не выдержала испытания временем. Из взаимодействия ненадежных компонентов рождаются надежные результаты типа закона Вебера-Фехнера первого настоящего психологического закона, который получил математическое выражение.
Фехнер исходил из того, что материальное и духовное представляют "темную" и "светлую" стороны мироздания (включая космос), между которыми должно быть строгое математическое соотношение.
Вебер ошибочного считал, что различная чувствительность различных участков кожной поверхности объясняется ее разделенностью на "круги", каждый из которых снабжен одним нервным окончанием. Вундт выдвигал целую вереницу оказавшихся ложными гипотез начиная от предположения о "первичных элементах" сознания и кончая учением об апперцепции как локализованной в лобных долях особой психической силе, изнутри управляющей как внутренним, так и внешним поведением.
За знанием, которое воссоздает объект адекватно критериям научности, скрыта особая форма деятельности субъекта (индивидуального и коллективного).
Обращаясь к ней, мы оказываемся лицом к лицу с другой реальностью. Не с психической жизнью, постигаемой средствами науки, а с жизнью самой науки, имеющей свои собственные особые "измерения" и законы, для понимания и объяснения которых следует перейти с предметного языка (в указанном смысле) на другой язык.
Поскольку теперь перед нами наука выступает не как особая форма знания, но как особая система деятельности, назовем этот язык (в отличие от предметного) деятельностным.
Прежде чем перейти к рассмотрению этой системы, отметим, что термин "деятельность" употребляется в различных идейно-философских контекстах. Поэтому с ним могут соединяться самые различные воззрения от феноменологических и экзистенциалистских до бихевиористских и информационных "моделей человека". Особую осторожность, вступая в область психологии, следует проявлять в отношении термина "деятельность". Здесь принято говорить и о деятельности как орудийном взаимодействии организма со средой, и об аналитико-синтетической деятельности мысли, и о деятельности памяти, и о деятельности "малой группы" и т. д,
В научной деятельности, поскольку она реализуется конкретными индивидами, различающимися по мотивации, когнитивному стилю, особенностям характера и т.д., конечно, имеется психический компонент. Но глубоким заблуждением было бы редуцировать ее к этому компоненту, объяснить ее в терминах, которыми оперирует, говоря о деятельности, психология.
Она рассуждает о ней, как явствует из сказанного, на предметном языке. Здесь же необходим поворот в другое измерение.
Поясним простой аналогией с процессом восприятия. Благодаря действиям глаза и руки конструируется образ внешнего предмета. Он описывается в адекватных ему понятиях о форме, величине, цвете, положении в пространстве и т.п. Но из этих данных, касающихся внешнего предмета, невозможно извлечь сведений об устройстве и работе органов чувств, давших информацию о нем. Хотя, конечно, без соотнесенности с этой информацией невозможно объяснить анатомию и физиологию этих органов,
К "анатомии" и "физиологии" аппарата, конструирующего знание о предметном мире (включая такой предмет, как психика), и следует обратиться, переходя от науки как предметного знания к науке как деятельности.
Всякая деятельность субъектна. Вместе с тем она всегда регулируется сложной системой социально-когнитивных запросов, эталонов, норм, идеалов. Здесь возникает одна из главных коллизий научного творчества. С одной стороны, только благодаря интеллектуально-мотивационной энергии человека науки добывается еще неведомая информация о Природе, еще не вошедшая в одну из оболочек этой Природы (ноосферу). "Научная мысль сама по себе не существует. Она создается человеческой живой личностью, есть ее проявление. В мире реально существуют только личности, создающие и высказывающие научную мысль, проявляющие научное творчество духовную энергию. Ими созданные невесомые ценности научная мысль и научное открытие в дальнейшем меняют ход процессов биосферы, окружающей нас природы".4
С другой стороны, полет творческой мысли возможен только в социальной атмосфере и под действием объективной динамики идей, которая не зависит от индивидуальной воли и личного таланта. Поэтому теоретико-психологический анализ науки как деятельности (в отличие от обсуждения теорий и эмпирических результатов, в которых "погашено" все, что их породило) всегда имеет дело с интеграцией трех переменных: социальной, когнитивной и личностно-психологической. Каждая из них порознь издавна стала предметом обсуждения в различных попытках описать и объяснить своеобразие научного труда. Соответственно, различные аспекты этого труда интерпретировались независимо друг от друга в понятиях таких дисциплин, как социология, логика и психология.
Однако будучи включены в особую систему, каковой является наука, эти понятия приобретают другое содержание.
Историк М.Грмек выступил со "Словом в защиту освобождения научных открытий от мифов". Среди этих мифов он выделил три:
Эти мифы имеют общий источник: "диссоциацию" единой триады, образуемой тремя координатами приобретения знания, о которых уже было сказано выше.
Чтобы преодолеть диссоциацию, необходимо воссоздать адекватную реальности целостную и объемную картину развития науки как деятельности. Это в свою очередь требует такого преобразования традиционных представлений о различных аспектах научного творчества, которое позволит продвинуться в направлении искомого синтеза.
Тщетны надежды на то, что удастся объяснить, как строится в творческой лаборатории ученого новое знание, если решать эту задачу, объединяя три издавна заданных традицией направления.
Ведь каждое из них "прорывало" собственную колею, шлифуя свой аппарат понятий и методов. Притом на совершенно иных объектах, чем деятельность человека науки. Здесь изначально нужен другой подход.
Социальная атмосфера, в которой творит ученый, имеет несколько слоев. Высший из них это взаимосвязи науки и общества в различные исторические эпохи. Но и сама наука, как известно, представляет собой особую подсистему в социокультурном развитии человечества. Своеобразие этой подсистемы, в границах которой действуют люди науки, в свою очередь, стало предметом социологического изучения. Одним из лидеров этого направления выступил американский социолог Роберт Мертон, выделивший систему норм, сплачивающих тех, кто занят исследовательским трудом, в особое сообщество, отличное от других человеческих установлений. (Система была названа этосом науки.)
Объектом анализа оказался социологический "срез" науки. Однако, тем самым, в новом свете выступила также и иерархия ценностных ориентаций каждой конкретной личности и, соответственно, мотивов ее действий, переживаний и других психологических детерминант творчества. Отношения между индивидом и обществом, посылающим свои экономические, политические, идеологические и другие запросы науке, выступили в качестве опосредованных особой социальной структурой "республикой ученых", которой правят собственные, присущие только ей нормы. Одна из них требует производить знание, непременно получившее бы признание в качестве отличного от известного запаса представлений об объекте, то есть меченное знаком новизны. Над ученым неизбывно тяготеет "запрет на повтор".
Таково социальное предназначение его дела. Общественный интерес сосредоточен на результате, в котором "погашено" все, что его породило. Однако при высокой новизне этого результата интерес способна вызвать личность творца и многое с ней сопряженное, хотя бы оно и не имело прямого отношения к его вкладу в фонд знаний.
Об этом свидетельствует популярность биографических портретов людей науки и даже их автобиографических записок, куда занесены многие сведения об условиях и своеобразии научной деятельности и ее психологических "отсветов".
Среди них выделяются мотивы, придающие исследовательскому поиску особую энергию и сосредоточенность на решаемой задаче, во имя которой "забываешь весь мир", а также такие психические состояния, как вдохновение, озарение, "вспышка гения".
Открытие нового в природе вещей переживается личностью как ценность, превосходящая любые другие. Отсюда и притязание на авторство.6
Признание того, что научная истина была открыта его собственным умом и что память об авторстве должна дойти до других, Фалес поставил выше любых материальных благ. Уже в этом древнейшем эпизоде проявилась одна из коренных особенностей психологии человека науки. Она относится к тем аспектам поведения личности, которые обозначаются термином "мотивация". В данном случае речь идет об исследовательском поведении.
Познание никому прежде неведомого оказывается для ученого высшей ценностью и наградой, дающей наибольшее удовлетворение. Но тут же выясняется, что это не только личное переживание успеха. Для него значимо, чтобы о достигнутом им результате был оповещен социальный мир, признав его приоритет, иначе говоря, превосходство над другими, но не в экономике, политике, спорте, так сказать, делах земных, а в особой сфере, в сфере интеллекта, духовных ценностей.
Велико преимущество этих ценностей в приобщении к тому, что сохраняется безотносительно к индивидуальному существованию, от которого открытая истина не зависит.
Тем самым личная мысль, ее познавшая, также метится знаком вечности. В этом эпизоде проявляется своеобразие психологии ученого. Споры о приоритете пронизывают всю историю науки.
Индивидуально-личностное и социально-духовное в психологии ученого навечно сопряжены. Так было в далекой древности. Так обстоит дело и в современной науке. Споры о приоритете имеют различные аспекты. Но "случай Фалеса" открывает то лицо науки, над которым не властно время.
Своеобразие этого "случая" в том, что он высвечивает в мотивах творчества человека науки особый глубинный слой. В нем запечатлено притязание на личное бессмертие, достигаемое благодаря отмеченному его собственным именем вкладу в мир нетленных истин.
Этот древний эпизод иллюстрирует изначальную социальность личностного "параметра" науки как системы деятельности. Он затрагивает вопрос о восприятии научного открытия в плане отношения к нему общественной среды макросоциума.
Но исторический опыт свидетельствует, что социальность науки как деятельности выступает не только при обращении к вопросу о восприятии знания, но и к вопросу о его производстве. Если вновь обратиться к древним временам, то фактор коллективности производства знаний уже тогда получил концентрированное выражение в деятельности исследовательских групп, которые принято называть школами.
Многие психологические проблемы, как мы увидим, открывались и разрабатывались именно в этих школах, ставших центрами не только обучения, но и творчества. Научное творчество и общение нераздельны, менялся от одной эпохи к другой лишь тип их интеграции. Однако во всех случаях общение выступало неотъемлемой координатой науки как формы деятельности.
Сократ не оставил не одной строчки, но он создал "мыслильню", школу совместного думания, культивируя искусство майевтики ("повивального искусства") как процесс рождения в диалоге отчетливого и ясного знания.
Мы не устаем удивляться богатству идей Аристотеля, забывая, что им собрано и обобщено созданное многими исследователями, работавшими по его программам. Иные формы связи познания и общения утвердились в средневековье, когда доминировали публичные диспуты, шедшие по жесткому ритуалу (его отголоски звучат в процедурах защиты диссертаций). Им на смену пришел непринужденный дружеский диалог между людьми науки в эпоху Возрождения.
В новое время с революцией в естествознании возникают и первые неформальные объединения ученых, созданные в противовес официальной университетской науке. Наконец, в XIX веке возникает лаборатория как центр исследований и очаг научной школы.
"Сейсмографы" истории науки Новейшего времени фиксируют "взрывы" научного творчества в небольших, крепко спаянных группах ученых. Энергией этих групп были рождены такие радикально изменившие общий строй научного мышления направления, как квантовая механика, молекулярная биология, кибернетика.
Ряд поворотных пунктов в прогрессе психологии определила деятельность научных школ, лидерами которых являлись В.Вундт, И.П.Павлов, З.Фрейд, К.Левин, Ж.Пиаже, Л.С.Выготский и др. Между самими лидерами и их последователями шли дискуссии, служившие катализаторами научного творчества, изменявшими облик психологической науки. Они исполняли особую функцию в судьбах науки как формы деятельности, представляя ее коммуникативное "измерение".
Это, как и личностное "измерение", неотчленимо от предмета общения тех проблем, гипотез, теоретических схем и открытий, по поводу которых оно возникает и разгорается.
Предмет науки, как уже отмечалось, строится посредством специальных интеллектуальных действий и операций. Они, как и нормы общения, формируются исторически в тигле исследовательской практики и подобно всем другим социальным нормам заданы объективно, индивидуальный субъект "присваивает" их, погружаясь в эту практику. Все многообразие предметного содержания науки в процессе деятельности определенным образом структурируется соответственно правилам, которые являются инвариантными, общезначимыми по отношению к этому содержанию.
Эти правила принято считать обязательными для образования понятий, перехода от одной мысли к другой, извлечения обобщающего вывода.
Наука, изучающая эти правила, формы и средства мысли, необходимые для ее эффективной работы, получила имя логики. Соответственно и тот параметр исследовательского труда, в котором представлено рациональное знание, следовало бы назвать логическим (в отличие от личностно-психологического и социального).
Однако логика обнимает любые способы формализации порождений умственной активности, на какие бы объекты она ни была направлена и какими бы способами их ни конструировала. Применительно же к науке как деятельности ее логико-познавательный аспект имеет свои особые характеристики. Они обусловлены природой ее предмета, для построения которого необходимы свои категории и объяснительные принципы.
Учитывая их исторический характер, обращаясь к науке с целью ее анализа в качестве системы деятельности, назовем третью координату этой системы наряду с социальной и личностной предметно-логической.
Термин "логика", как известно, многозначен. Но как бы ни расходились воззрения на логические основания познания, под ними неизменно имеются в виду всеобщие формы мышления в отличие от его содержательных характеристик.
Как писал Л.С.Выготский, "имеется известный органический рост логической структуры знания. Внешние факторы толкают психологию по пути ее развития и не могут не отменить в ней ее вековую работу, ни перескочить на век вперед".
Говоря об "органическом росте", Выготский, конечно, имел в виду не биологический, а исторический тип развития, однако подобный биологическому в том смысле, что развитие совершается объективно, по собственным законам, когда "изменить последовательность этапов нельзя".
Предметно-исторический подход к интеллектуальным структурам представляет собой направление логического анализа, которое должно быть отграничено от других направлений также и терминологически. Условимся называть его логикой развития науки, понимая под ней (как и в других логиках) и свойства познания сами по себе, и их теоретическую реконструкцию, подобно тому, как под термином "грамматика" подразумевается и строй языка, и учение о нем.
Основные блоки исследовательского аппарата психологии меняли свой состав и строй с каждым переходом научной мысли на новую ступень. В этих переходах и выступает логика развития познания как закономерная смена его фаз. Оказавшись в русле одной из них, исследовательский ум движется по присущему ей категориальному контуру с неотвратимостью, подобной выполнению предписаний грамматики или логики. Это можно оценить как еще один голос в пользу присвоения рассматриваемым здесь особенностям научного поиска имени логики. На каждой стадии единственно рациональными (логичными) признаются выводы, соответствующие принятой детерминационной схеме. Для многих поколений до Декарта рациональными считались только те рассуждения о живом теле, в которых полагалось, что оно является одушевленным, а для многих поколений после Декарта лишь те рассуждения об умственных операциях, в которых они выводились из свойств сознания как незримого внутреннего агента (хотя бы и локализованного в мозге).
Для тех, кто понимает под логикой только всеобщие характеристики мышления, имеющие силу для любых времен и предметов, сказанное даст повод предположить, что здесь к компетенции логики опрометчиво отнесено содержание мышления, которое, в отличие от его форм, действительно меняется, притом не только в масштабах эпох, но и на наших глазах. Это вынуждает напомнить, что речь идет об особой логике, именно о логике развития науки, которая не может быть иной, как предметно-исторической, а стало быть, во-первых, содержательной, во-вторых, имеющей дело со сменяющими друг друга интеллектуальными "формациями". Такой подход не означает смешения формальных аспектов с содержательными, но вынуждает с новых позиций трактовать проблему форм и структур научного мышления. Они должны быть извлечены из содержания в качестве его инвариантов.
Ни одно из частных (содержательных) положений Декарта, касающихся деятельности мозга, не только не выдержало испытания временем, но даже не было принято натуралистами его эпохи (ни представление о "животных духах" как частицах огнеподобного вещества, носящегося по "нервным трубкам" и раздувающего мышцы, ни представление о шишковидной железе как пункте, где "контачат" телесная и бестелесная субстанции, ни другие соображения). Но основная детерминистская идея о машинообразности работы мозга стала на столетия компасом для исследователей нервной системы. Считать ли эту идею формой или содержанием научного мышления? Она формальна в смысле инварианта, в смысле "ядерного" компонента множества исследовательских программ, наполнявших ее разнообразным содержанием от Декарта до Павлова. Она содержательна, поскольку относится к конкретному фрагменту действительности, который для формально-логического изучения мышления никакого интереса не представляет. Эта идея есть содержательная форма.
Логика развития науки имеет внутренние формы, то есть динамические структуры, инвариантные по отношению к непрерывно меняющемуся содержанию знания. Эти формы являются организаторами и регуляторами работы мысли. Они определяют зону и направление исследовательского поиска в неисчерпаемой для познания действительности, в том числе и в безбрежном море психических явлений. Они концентрируют поиск на определенных фрагментах этого мира, позволяя их осмыслить посредством интеллектуального инструмента, созданного многовековым опытом общения с реальностью.
В смене этих форм, в их закономерном преобразовании и выражена логика научного познания изначально историческая по своей природе. При изучении этой логики, как и при любом ином исследовании реальных процессов, мы должны иметь дело с фактами. Но очевидно, что здесь перед нами факты совершенно иного порядка, чем открываемые наблюдением за предметно-осмысленной реальностью, в частности психической. Это реальность обнажаемая, когда исследование объектов само становится объектом исследования. Это "мышление о мышлении", рефлексия о процессах, посредством которых только и становится возможным знание о процессах как данности, не зависимой ни от какой рефлексии.
Знание о способах построения знания, его источниках и границах издревле занимало философский ум, выработавший систему представлений о теоретическом и эмпирическом уровнях постижения действительности, о логике и интуиции, гипотезе и приемах ее проверки (верификация, фальсификация), особом языке (словарь и синтаксис) науки и т.д.
Конечно, этот изучаемый философией уровень организации мыслительной активности, кажущийся сравнительно с физическими, биологическими и тому подобными реалиями менее "осязаемым", ничуть не уступает им по степени реальности. Стало быть, и в отношении его столь же правомерен вопрос о фактах (в данном случае фактами являются теория, гипотеза, метод, термин научного языка и пр.), как и в отношении фактов так называемых позитивных областей знания. Однако не оказываемся ли мы тогда перед опасностью удалиться в "дурную бесконечность", и после построения теоретических представлений по поводу природы научного познания мы должны заняться теорией, касающейся самих этих представлений, а эту новую "сверхтеорию" в свою очередь превратить в предмет рефлексивного анализа еще более высокого уровня и т.д. Чтобы избежать этого, мы не видим иной возможности, как погрузиться в глубины исследовательской практики, в процессы, совершающиеся в мире истории, где и происходит зарождение и преобразование фактов и теорий, гипотез и открытий.
Состоявшиеся исторические реалии (в виде сменявших друг друга научных событий) являются той фактурой, которая, будучи независимой от конструктивных способностей ума, одна только может служить проверочным средством этих способностей, эффективности и надежности выстроенных благодаря им теоретических конструктов, Наивно было бы полагать, что само по себе обращение к историческому процессу может быть беспредпосылочным, что существуют факты истории, которые говорят "сами за себя", безотносительно к теоретической ориентации субъекта познания. Любой конкретный факт возводится в степень научного факта в строгом смысле слова (а не только остается на уровне исходного материала для него) лишь после того, как становится ответом на предварительно заданный (теоретический) вопрос. Любые наблюдения за историческим процессом (стало быть, и за эволюцией научной мысли), подобно наблюдениям за процессами и феноменами остальной действительности, непременно регулируются в различной степени осознаваемой концептуальной схемой. От нее зависят уровень и объемность реконструкции исторической реальности, возможность ее различных интерпретаций.
Имеется ли в таком случае опорный пункт, отправляясь от которого, теоретическое изучение состоявшихся теорий приобрело бы достоверность? Этот пункт следует искать не вне исторического процесса, а в нем самом.
Прежде чем к нему обратиться, следует выявить вопросы, которые в действительности регулировали исследовательский труд.
Применительно к психологическому познанию мы прежде всего сталкиваемся с усилиями объяснить, каково место психических (душевных) явлений в материальном мире, как они соотносятся с процессами в организме, каким образом посредством них приобретается знание об окружающих вещах, от чего зависит позиция человека среди других людей и т.д. Эти вопросы постоянно задавались не только из одной общечеловеческой любознательности, но под повседневным диктатом практики социальной, медицинской, педагогической. Прослеживая историю этих вопросов и бесчисленные попытки ответов на них, мы можем извлечь из всего многообразия вариантов нечто стабильно инвариантное. Это и дает основание "типологизировать" вопросы, свести их к нескольким вечным, таким, например, как психофизическая проблема (каково место психического в материальном мире), психофизиологическая проблема (как соотносятся между собой соматические нервные, гуморальные процессы и процессы на уровне бессознательной и сознательной психики), психогностическая (от греч. "гнозис" познание), требующая объяснить характер и механизм зависимостей восприятий, представлений, интеллектуальных образов от воспроизводимых в этих психических продуктах реальных свойств и отношений вещей.
Чтобы рационально интерпретировать указанные соотношения и зависимости, необходимо использовать определенные объяснительные принципы. Среди них выделяется стержень научного мышления принцип детерминизма, то есть зависимости любого явления от производящих его факторов. Детерминизм не идентичен причинности, но включает ее в качестве основной идеи. Он приобретал различные формы, проходил, подобно другим принципам, ряд стадий в своем развитии, однако неизменно сохранял приоритетную позицию среди всех регуляторов научного познания.
К другим регуляторам относятся принципы системности и развития. Объяснение явления, исходя из свойств целостной, органичной системы, одним из компонентов которой оно служит, характеризует подход, обозначаемый как системный. При объяснении явления, исходя из закономерно претерпеваемых им трансформаций, опорой служит принцип развития. Применение названных принципов к проблемам позволяет накапливать их содержательные решения под заданными этими принципами углами зрения. Так, если остановиться на психофизиологической проблеме, то ее решения зависели от того, как понимался характер причинных отношений между душой и телом, организмом и сознанием. Менялся взгляд на организм как систему претерпевали преобразования и представления о психических функциях этой системы. Внедрялась идея развития, и вывод о психике как продукте эволюции животного мира становился общепринятым.
Такая же картина наблюдается и в изменениях, которые испытала разработка психогностической проблемы. Представление о детерминационной зависимости воздействий внешних импульсов на воспринимающие их устройства определяло трактовку механизма порождения психических продуктов и их познавательной ценности. Взгляд на эти продукты как элементы или целостности был обусловлен тем, мыслились ли они системно. Поскольку среди этих продуктов имелись феномены различной степени сложности (например, ощущения или интеллектуальные конструкты), внедрение принципа развития направляло на объяснение происхождения одних из других.
Аналогична роль объяснительных принципов и в других проблемных ситуациях, например, когда исследуется, каким образом психические процессы (ощущения, мысли, эмоции, влечения) регулируют поведение индивида во внешнем мире и какое влияние в свою очередь оказывает само это поведение на их динамику. Зависимость психики от социальных закономерностей создает еще одну проблему психосоциальную (в свою очередь распадающуюся на вопросы, связанные с поведением индивида в малых группах и по отношению к ближайшей социальной среде, и на вопросы, касающиеся взаимодействия личности с исторически развивающимся миром культуры).
Конечно, и применительно к этим темам успешность их разработки зависит от состава тех объяснительных принципов, которыми оперирует исследователь, детерминизма, системности, развития. В плане построения реального действия существенно разнятся, например, подходы, представляющие это действие по типу механической детерминации (по типу рефлекса как автоматического сцепления центростремительной и центробежной полудуг), считающие его изолированной единицей, игнорирующей уровни его построения, и подходы, согласно которым психическая регуляция действия строится на обратных связях, предполагает рассмотрение его в качестве компонента целостной структуры и считает его перестраивающимся от одной стадии к другой.
Естественно, что не менее важно и то, каких объяснительных принципов мы придерживаемся и в психосоциальной проблеме: считаем ли детерминацию психосоциальных отношений человека качественно отличной от социального поведения животных, рассматриваем ли индивида в целостной социальной общности или считаем эту общность производной от интересов и мотиваций индивида, учитываем ли динамику и системную организацию этих общностей в плане их поуровневого развития, а не только системного взаимодействия.
В процессе решения проблем на основе объяснительных принципов добывается знание о психической реальности, соответствующее критериям научности. Оно приобретает различные формы: фактов, гипотез, теорий, эмпирических обобщений, моделей и др. Этот уровень знания обозначим как теоретико-эмпирический. Рефлексия относительно этого уровня является постоянным занятием исследователя, проверяющего гипотезы и факты путем варьирования экспериментов, сопоставления одних данных с другими, построения теоретических и математических моделей, дискуссий и других форм коммуникаций.
Изучая, например, процессы памяти (условия успешного запоминания), механизмы выработки навыка, поведение оператора в стрессовых ситуациях, ребенка в игровых и тому подобных, психолог не задумывается о схемах логики развития науки, хотя в действительности они незримо правят его мыслью. Да и странно, если бы было иначе, если бы он взамен того, чтобы задавать конкретные вопросы, касающиеся наблюдаемых явлений, стал размышлять о том, что происходит с его интеллектуальным аппаратом при восприятии и анализе этих явлений. В этом случае, конечно, их исследование немедленно бы расстроилось из-за переключения внимания на совершенно иной предмет, чем тот, с которым сопряжены его профессиональные интересы и задачи.
Тем не менее за движением его мысли, поглощенной конкретной, специальной задачей, стоит работа особого интеллектуального аппарата, в преобразованиях структур7 которого представлена логика развития психологии.
Научное знание, как и любое иное, добывается посредством работы мысли. Но и сама эта работа благодаря исканиям древних философов стала предметом знания.
Тогда-то и были открыты и изучены всеобщие логические формы мышления как не зависимые от содержания сущности. Аристотель создал силлогистику теорию, выясняющую условия, при которых из ряда высказываний с необходимостью следует новое.
Поскольку производство нового рационального знания является главной целью науки, то издавна возникла надежда на создание логики, способной снабдить любого здравомыслящего человека интеллектуальной "машиной", облегчающей труд по получению новых результатов. Эта надежда воодушевляла великих философов эпохи научной революции XVII столетия Ф.Бэкона, Р.Декарта, Г.Лейбница. Их роднило стремление трактовать логику как компас, выводящий на путь открытий и изобретений. Для Бэкона таковой являлась индукция. Ее апологетом в XIX столетии стал Джон Стюарт Милль, книга которого "Логика" пользовалась в ту пору большой популярностью среди натуралистов. Ценность схем индуктивной логики видели в их способности предсказывать результат новых опытов на основе обобщения прежних. Индукция (от лат. inductio наведение) считалась мощным инструментом победно шествовавших естественных наук, получивших именно по этой причине название индуктивных. Вскоре, однако, вера в индукцию стала гаснуть. Те, кто произвел революционные сдвиги в естествознании, работали не по наставлениям Бэкона и Милля, рекомендовавшим собирать частные данные опыта с тем, чтобы они навели на обобщающую закономерность.
После теории относительности и квантовой механики мнение о том, что индукция служит орудием открытий, окончательно отвергается. Решающую роль теперь отводят гипотетико-дедуктивному методу, согласно которому ученый выдвигает гипотезу (неважно, откуда она черпается) и выводит из нее положения, доступные контролю в эксперименте. Из этого было сделано заключение в отношении задач логики: она должна заниматься проверкой теорий с точки зрения их непротиворечивости, а также того, подтверждает ли опыт их предсказания.
Некогда философы работали над тем, чтобы в противовес средневековой схоластике, применявшей аппарат логики для обоснования религиозных догматов, превратить этот аппарат в систему предписаний, как открывать законы природы. Когда стало очевидно, что подобный план невыполним, что возникновение новаторских идей и, стало быть, прогресс науки обеспечивают какие-то другие способности мышления, укрепилась версия, согласно которой эти способности не имеют отношения к логике. Задачу последней стали усматривать не в том, чтобы обеспечить производство нового знания, а в том, чтобы определить критерии научности для уже приобретенного. Логика открытия была отвергнута. На смену ей пришла логика обоснования, занятия которой стали главными для направления, известного как "логический позитивизм". Линию этого направления продолжил видный современный философ К.Поппер.
Одна из его главных книг называется "Логика научного открытия". Название может ввести в заблуждение, если читатель ожидает увидеть в этой книге правила для ума, ищущего новое знание. Сам автор указывает, что не существует такой вещи, как логический метод получения новых идей или как логическая реконструкция этого процесса, что каждое открытие содержит "иррациональный элемент" или "творческую интуицию". Изобретение теории подобно рождению музыкальной темы. В обоих случаях логический анализ ничего объяснить не может. Применительно к теории его можно использовать лишь с целью ее проверки подтверждения или опровержения. Но диагноз ставится в отношении готовой, уже выстроенной теоретической конструкции, о происхождении которой логика судить не берется. Это дело другой дисциплины эмпирической психологии.
Размышляя о развитии сознания в мире, в космосе, во Вселенной, В.И.Вернадский относил это понятие к категории тех же естественных сил, как жизнь и все другие силы, действующие на планете. Он рассчитывал, что путем обращения к историческим реликтам в виде научных открытий, сделанных независимо разными людьми в различных исторических условиях, удастся проверить, действительно ли интимная и личностная работа мысли конкретных индивидов совершается по независимым от этой индивидуальной мысли объективным законом, которые, как и любые законы науки, отличает повторяемость, регулярность. Вопрос о независимых открытиях был поставлен через несколько десятилетий после Вернадского в социологии науки. В работе Огборна и Томаса "Являются ли открытия неизбежными: заметка о социальной эволюции" приводится около ста пятидесяти важных научных идей, выдвинутых независимо друг от друга различными исследователями. Другой социолог Роберт Мертон, подсчитав двести шестьдесят четыре таких случая, отметил, что представление Огборна и Томаса о так называемых "независимых открытиях" неоригинально, что сходная точка зрения задолго до них выдвигалась рядом авторов, список которых он приводит, поэтому их вывод о повторяемости инноваций относится к разряду "независимых открытий". В приводимом Мертоном списке нет Вернадского, приложившего немало усилий, чтобы, сопоставив научные результаты, добытые независимо друг от друга учеными различных эпох и культур, обосновать свой тезис о законах развития науки, действующих, подобно другим естественным законам, независимо от активности отдельных умов. Так, на каждом шагу историк встречается с новаторскими идеями и изобретениями, которые были забыты, но впоследствии вновь созданы ничего не знавшими о них умами в разных странах и культурах, что исключает какую бы то ни было возможность заимствования. Изучение подобного рода явлений заставляет нас "глубоко проникать в изучение психологии научного искания, писал Вернадский. Оно открывает нам как бы лабораторию научного мышления. Оказывается. что не случайно делается то или иное открытие, так, а не иначе строится какой-нибудь прибор или машина. Каждый прибор и каждое обобщение являются закономерным созданием человеческого разума". Если независимость рождения одних и тех же научных идей в различных, не связанных между собой регионах и сообществах считалась Вернадским неоспоримым аргументом в пользу его тезиса о том, что работа мысли совершается по объективным законам, которые производят свои эффекты с регулярностью, присущей геологическим и биологическим процессам, то факты, неоспоримо говорящие о преждевременных открытиях (о лицах, как говорил Вернадский, сделавших открытия до их настоящего признания наукой), вводят в анализ природы научной мысли вслед за логическим (касающимся законов познания) два других параметра: личностный и социальный. Личностный поскольку "преждевременность открытия" говорила о том, что оно являлось прозрением отдельной личности, прежде чем было ассимилировано сообществом. Социальный поскольку только в результате такой ассимиляции оно становится "ферментом" эволюции ноосферы.
Исследовательский поиск относится к разряду явлений, обозначаемых в психологии как "поведение, направленное на решение проблемы". Одни психологи полагали, что решение достигается путем "проб, ошибок и случайного успеха", другие мгновенной перестройкой "поля восприятия" (так называемый инсайт), третьи неожиданной догадкой в виде "ага-переживания" (нашедший решение восклицает: "Ага!"), четвертые скрытой работой подсознания (особенно во сне), пятые "боковым зрением" (способностью заметить важную реалию, ускользающую от тех, кто сосредоточен на предмете, обычно находящемся в центре всеобщего внимания) и т.д.8
Большую популярность приобретало представление об интуиции как особом акте, излучаемом из недр психики субъекта. В пользу этого воззрения говорили самоотчеты ученых, содержащие свидетельства о неожиданных разрывах в рутинной связи идей, об озарениях, дарящих новое видение предмета (начиная от знаменитого восклицания "Эврика!" Архимеда). Указывают ли, однако, подобные психологические данные на генезис и организацию процесса открытия?
Логический подход обладает важными преимуществами, коренящимися во всеобщности его постулатов и выводов, в их открытости для рационального изучения и проверки. Психология же, не имея по поводу протекания умственного процесса, ведущего к открытию, надежных опорных пунктов, застряла на представлениях об интуиции, или "озарении". Объяснительная сила этих представлений ничтожна, поскольку никакой перспективы для причинного объяснения открытия, а тем самым и фактов возникновения нового знания они не намечают.
Если принять рисуемую психологией картину событий, которые происходят в "поле" сознания или "тайниках" подсознания перед тем, как ученый оповестит мир о своей гипотезе или концепции, то возникает парадокс. Эта гипотеза или концепция может быть принята только при ее соответствии канонам логики, то есть лишь в том случае, если она выдержит испытание перед лицом строгих рациональных аргументов. Но "изготовленной" она оказывается средствами, не имеющими отношения к логике: интуитивными "прозрениями", "инсайтами", "ага-переживаниями" и т.п. Иначе говоря, рациональное возникает как результат действия внерациональных сил.
Главное дело науки открытие детерминант и законов. Но выходит, что ее люди вершат свое дело, не подчиняясь доступным рациональному постижению законам. Такой вывод следует из анализа рассмотренной нами ситуации, касающейся соотношения логики и психологии, неудовлетворенность которой нарастает в силу не только общих философских соображений, но и острой потребности в том, чтобы сделать более эффективным научный труд, ставший массовой профессией.
Необходимо вскрыть глубинные предметно-логические структуры научного мышления и способы их преобразования, ускользающие от формальной логики, которая не является ни предметной, ни исторической. Вместе с тем природа научного открытия не обнажит своих тайн, если ограничиться его логическим аспектом, оставляя без внимания два других социальный и психологический, которые в свою очередь должны быть переосмыслены в качестве интегральных компонентов целостной системы.
Переход к объяснению науки как деятельности требует взглянуть на нее не только с точки зрения предметно-логического характера ее когнитивных структур. Дело в том, что они действуют в мышлении лишь тогда, когда "обслуживают" проблемные ситуации, возникающие в научном сообществе. Зарождение и смена идей как процесс, в динамике которого прослеживается собственная историологическая закономерность, совершается не в сфере "чистой" мысли, а в социально-историческом "поле". Его силовые линии определяют творчество каждого исследователя, каким бы самобытным он ни являлся. Хорошо известно, что и сами ученые, во всяком случае, многие из них, связывали собственные достижения с успехами других. Такой гений, как Ньютон, называл себя карликом, видевшим дальше других потому, что он стоял на плечах гигантов, в частности и прежде всего Декарта.
Декарт мог бы в свою очередь сослаться на Галилея, Галилей на Кеплера и Коперника и т.д. Но подобные ссылки не раскрывают социальной сущности научной деятельности. В них лишь подчеркивается момент преемственности в кумуляции знания благодаря творчеству отдельных гениев. Они являют собой как бы отдельные вершины, выступают как отдельные избранные личности высшего ранга (обычно предполагается, что им присущ особый психологический профиль), призванные передавать друг другу историческую эстафету. Их выделяемость из общей социально-интеллектуальной среды, в которой они сложились и вне которой не смогли бы приобрести репутацию гения, объясняется при подобном воззрении исключительно присущими им индивидуально-личностными качествами. Ложна при таком понимании не сама по себе мысль о том, что способности к научному творчеству распределены по индивидам неравномерно. Ложно иное представление о способностях, как о чем-то не имеющем иных оснований, кроме замкнутой в себе психической сферы личности. В качестве субъекта научной деятельности личность приобретает характеристики, побуждающие ранжировать ее как выделяющуюся из общего массива лиц, занятых наукой, благодаря тому, что в ней с наибольшей эффективностью скрещивается и концентрируется то, что рассеяно во всем сообществе ученых. Откуда быть грозе, спрашивал А.А.Потебня, если в атмосфере не было бы электрических зарядов?
Говоря о социальной обусловленности жизни науки, следует различать несколько аспектов. Особенности общественного развития в конкретную эпоху преломляются сквозь призму деятельности научного сообщества (особого социума), имеющего свои нормы и эталоны. В нем когнитивное неотделимо от коммуникативного, познание от общения. Когда речь идет не только о сходном осмыслении терминов (без чего обмен идей невозможен), но об их преобразовании (ибо именно оно совершается в научном исследовании как форме творчества), общение выполняет особую функцию. Оно становится креативным.
Общение ученых не исчерпывается простым обменом информацией. Иллюстрируя важные преимущества обмена идеями по сравнению с обменом товарами, Бернард Шоу писал: "Если у вас яблоко и у меня яблоко и мы обмениваемся ими, то остаемся при своих у каждого по яблоку. Но если у каждого из нас по одной идее и мы передаем их друг другу, то ситуация меняется, каждый сразу же становится богаче, а именно обладателем двух идей".
Эта наглядная картина преимуществ интеллектуального общения не учитывает главной ценности общения в науке как творческом процессе, в котором возникает "третье яблоко", когда при столкновении идей происходит "вспышка гения". Процесс познания предполагает трансформацию значений.
Если общение выступает в качестве непременного фактора познания, то информация, возникшая в научном общении, не может интерпретироваться только как продукт усилий индивидуального ума. Она порождается пересечением линий мысли, идущих из многих источников.
Говоря о производстве знания, мы до сих пор основной акцент делали на его категориальных регуляторах. Такая абстракция позволила выделить его предметно-логический (в отличие от формально-логического) аспект. Мы вели изложение безотносительно к взаимодействию, пересечению, дивергенции и синтезу категориальных ориентаций различных исследователей.
Реальное же движение научного познания выступает в форме диалогов, порой весьма напряженных, простирающихся во времени и пространстве. Ведь исследователь задает вопросы не только природе, но также другим ее испытателям, ища в их ответах9 информацию (приемлемую или неприемлемую), без которой не может возникнуть его собственное решение. Здесь необходимо подчеркнуть важный момент. Не следует, как это обычно делается, ограничиваться указанием на то, что значение термина (или высказывания) само по себе "немо" и сообщает нечто существенное только в целостном контексте всей теории. Такой вывод лишь частично верен, ибо неявно предполагает, что теория представляет собой нечто относительно замкнутое. Конечно, термин "ощущение", к примеру, лишен исторической достоверности, вне контекста конкретной теории, смена постулатов которой меняет и его значение.
В теории В.Вундта, скажем, ощущение означало элемент сознания, в теории И.М.Сеченова оно понималось как чувствование сигнал, в функциональной школе как сенсорная функция, в современной когнитивной психологии как момент перцептивного цикла и т.д. и т.п.
Различное видение и объяснение одного и того же психического феномена определялось "сеткой" тех понятий, из которых "сплетались" различные теории. Можно ли, однако, ограничиться внутритеоретическими связями понятия, чтобы раскрыть его содержание? Дело в том, что теория работает не иначе, как сталкиваясь с другими, "выясняя отношения с ними". (Так, функциональная психология опровергала установки вундтовской школы, Сеченов дискутировал с интроспекционизмом и т.п.) Поэтому ее значимые компоненты неотвратимо несут печать этих взаимодействий.
Язык, имея собственную структуру, живет, пока он применяется, пока он вовлечен в конкретные речевые ситуации, в круговорот высказываний, природа которых диалогична.
Динамика и смысл высказываний не могут быть "опознаны" по структуре языка, его синтаксису и словарю. Нечто подобное мы наблюдаем и в отношении языка науки. Недостаточно воссоздать его предметно-логический словарь и синтаксис (укорененные в категориях), чтобы рассмотреть науку как деятельность. Следует соотнести эти структуры с "коммуникативными сетями", актами общения как стимуляторами преобразования знания, рождения новых проблем и идей.10
Если И.П.Павлов отказался от субъективно-психологического объяснения реакций животного, перейдя к объективно-психологическому (о чем он оповестил в 1903 году Международный конгресс в Мадриде), то произошло это в ответ на запросы логики развития науки, где эта тенденция наметилась по всему исследовательскому фронту. Но совершился такой поворот, как свидетельствовал сам ученый, после "нелегкой умственной борьбы". И шла эта борьба, как достоверно известно, не только с самим собой, но и в ожесточенных спорах с ближайшими сотрудниками.
Если В.Джемс, патриарх американской психологии, прославившийся книгой, где излагалось учение о сознании, выступил в 1905 году на Международном психологическом конгрессе в Риме с докладом "Существует ли сознание?", то сомнения, которые он тогда выразил, были плодом дискуссий предвестников появления бихевиоризма, объявившего сознание своего рода пережитком времен алхимии и схоластики.
Свой классический труд "Мышление и речь" Л.С.Выготский предваряет указанием, что книга представляет собой результат почти десятилетней работы автора и его сотрудников, что многое, считавшееся вначале правильным, оказалось прямым заблуждением.
Выготский подчеркивает, что он подверг критике Ж.Пиаже и В.Штерна. Но он критиковал и самого себя, замыслы своей группы (в ней выделялся покончивший с собой в двадцатилетнем возрасте Л.С.Сахаров, имя которого сохранилось в модифицированной им методике Н.Аха). Впоследствии Выготский признал, в чем заключался просчет: "...в старых работах мы игнорировали то, что знаку присуще значение".11
Переход от знака к значению совершился в диалогах, изменивших исследовательскую программу Выготского, а тем самым и облик его школы.
Коллективность исследовательского труда приобретает различные формы. Одной из них является научная школа. Понятие о ней неоднозначно, и под ее именем фигурируют различные типологические формы. Среди них выделяются: а) школа научно-образовательная; б) школа исследовательский коллектив; в) школа как направление в определенной области знаний. Наука в качестве деятельности это "производство" не только идей, но и людей. Без этого не было бы эстафеты знаний, передачи традиций, а тем самым и новаторства. Ведь каждый новый прорыв в непознанное возможен не иначе как благодаря предшествующему (даже если последний опровергается).
Наряду с личным вкладом ученого социокультурная значимость его творчества оценивается и по критерию создания им школы. Так, говоря о роли И.М.Сеченова, его ближайший ученик М.Н.Шатерников отмечал в качестве главной заслуги ученого то, что он "с выдающимся успехом сумел привлечь молодежь к самостоятельной разработке научных вопросов и тем положил начало русской физиологической школе".12
Здесь подчеркивается деятельность Сеченова как учителя, сформировавшего у тех, кому посчастливилось пройти его школу (на лекциях и в лаборатории), способность самостоятельно разрабатывать свои проекты, отличные от сеченовских. Но отец русской физиологии и объективной психологии создал не только научно-образовательную школу. В один из периодов своей работы и можно точно указать те несколько лет, когда это происходило, он руководил группой учеников, образовавших школу как исследовательский коллектив.
Такого типа школа представляет особый интерес в плане анализа процесса научного творчества. Ибо именно в этих обстоятельствах обнажается решающее значение исследовательской программы в управлении этим процессом. Программа является величайшим творением личности ученого, ибо в ней прозревается результат, который, в случае ее успешного исполнения, явится миру в образе открытия, дающего повод вписать имя автора в летопись научных достижений.
Разработка программы предполагает осознание ее творцом проблемной ситуации, созданной (не только для него, но для всего научного сообщества) логикой развития науки и наличием орудий, оперируя которыми, можно было бы найти решение.
Программа, относящаяся к нейрофизиологии, зародилась у Сеченова в связи с психологической задачей, касающейся механизма волевого акта. Открытие им в головном мозгу "центров, задерживающих рефлексы", принесло ему всеевропейскую славу, стало его личным достижением (оно было совершено в Париже, в лаборатории Клода Бернара, который не придал сеченовскому результату серьезного значения).
Но, вернувшись в Петербург, Сеченов стал трактовать свое открытие как компонент более общей программы по исследованию отношений между нервными центрами. Соответственно, он мог теперь раздать своим ученикам различные фрагменты этой программы. Она стала объединяющим началом работы собравшейся вокруг него группы молодых исследователей. Через несколько лет, опираясь на эту программу, произвести новое знание более не удавалось и школа как исследовательский коллектив распалась. Вчерашние ученики пошли каждый своим путем.
Вместе с тем Сеченов стал учителем для следующих поколений исследователей нейрорегуляции поведения и в этом смысле лидером школы как направления в науке.
За появлением и исчезновением научных школ как исследовательских коллективов скрыта судьба их программ. Каждый из этих коллективов это малая социальная общность, отличающаяся "лица необщим выраженьем". Различия между ними определяются программами. В каждой преломляются запросы предметной логики в той форме, в какой они "запеленгованы" интеллектуальной чувствительностью ее творца. Эти запросы, как отмечалось, динамичны, историчны.
Так, в годы становления психологии в качестве самостоятельной науки велик был авторитет школы Вундта. Ее программа получила имя структуралистской (главная проблема виделась в выявлении путем эксперимента элементов, из которых строится сознание). Но вскоре из школы вышли молодые психологи, предложившие новые исследовательские программы.
Подобно организму, школа не только зарождается, но и распадается. Очевидно, что факторы, ответственные за ее расцвет, определяют также и ее деградацию и исчезновение. Здесь действуют одни и те же законы. Для их анализа распад школы представляет не менее значимый феномен, чем ее возникновение и развитие. Логика развития науки детерминирует движение исследовательской мысли в конкретной проблемной ситуации, "перекодируемой" лидером школы в программу деятельности. Но эта же логика, посредством других программ, более адекватных ее переменчивым запросам, ведет к моральному износу этой программы, ее деактуализации, а тем самым и к утрате школой своего былого влияния.
Каждую школу нужно рассматривать в динамике, учитывая сдвиги, происходящие в научном сообществе в целом. В 70-х годах XIX века, когда лаборатория Вундта и его "Основы физиологической психологии" являлись центром кристаллизации новой области знания, расстановка научных сил была иная, чем в следующем десятилетии. Несоответствие между категориальным развитием психологического познания и теоретической программой Вундта становилось все более резким, несмотря на усилия, которые прилагал Вундт, чтобы включить в свою и без того эклектичную систему методы и подходы, выработанные психологами совершенно иной ориентации. Если первоначально в самосознании представителей новой дисциплины (а тем самым и в глазах остальных) между школой Вундта и новой неспекулятивной, опытной психологией стоял знак равенства, то уже в 80-х годах прошлого столетия работники лейпцигской лаборатории начали восприниматься как представители одной из школ, научный авторитет которой стремительно падал.
Приобретение психологией права на самостоятельность подготавливалось интранаучными процессами: становлением ее собственного исследовательского аппарата категориального, методического, теоретического, появлением носителя этого аппарата научного сообщества и конкретных лиц, которым сообщество придало лидерские функции. Но интранаучное неисчислимыми нитями связано с экстранаучным.
В аналитических целях допустимо на некоторый момент абстрагироваться от этих связей. В реальности же движение научной мысли, какой бы "чистой" она самой себе не казалась, зависит от социальных потребностей, придающих этому движению энергию и направленность.
Запросы практики (педагогической, медицинской, организации труда и отбора кадров) стимулировали расцвет психологии. Забрезжила перспектива приобретения экспериментального знания о человеке и тем самым решения жизненно важных вопросов средствами точной науки.
Но теоретическая программа Вундта была в этом отношении малообещающей. Прибывавшая в его лабораторию молодежь жаждала реального знания. Ей же предлагался интроспективный анализ "непосредственного опыта". Перебросить от него мост к практике человекопознания и человекоизменения было невозможно.
Вундт трактовал эксперимент в психологии только как вспомогательное средство, которое позволяет путем варьирования внешних воздействий и регистрации объективно наблюдаемых реакций выяснить поэлементное строение сознания. Стало быть, психологический эксперимент в понимании Вундта не есть экспериментирование над человеческой психикой, под которой понималось только то, что начинается и кончается в сознании, отождествленном с самосознанием. Отсюда второе ограничение: эксперимент в психологии невозможен без самонаблюдения. И наконец, третье: эксперимент, по Вундту, применим только к элементарным процессам сознания, но не к высшим (мышление, воля). Последние предлагалось изучать не лабораторными, а культурно-историческими методами, путем анализа продуктов деятельности.
Считая указанные каноны незыблемыми, Вундт запрещал любой иной подход и культивировал соответствующие взгляды в своей школе. Между тем объективная логика разработки психологических проблем шла в ином направлении, разрушая барьеры, которые пытался воздвигнуть Вундт. В 1885 году появилось классическое исследование Г.Эббингауза "О памяти", значение которого (безотносительно к тому, осознавал это сам автор или нет) состояло не только в том, что впервые в кругу доступных психологическому эксперименту объектов появилась память и были установлены ее важнейшие закономерности.13
Не менее крупные события благодаря исследованиям Эббингауза произошли на категориальном уровне. Материалом, который использовался при заучивании, являлись не образы (восприятие, представление), а сенсомоторные реакции, из которых образное содержание (значение слова) было изъято.
Конечно, в реальной человеческой деятельности действие, лишенное семантического (образного) содержания, утрачивает реальный смысл, превращается в стимул реактивное отношение. Но в плане логики развития психологических категорий десемантизация сенсомоторных актов (к тому же речевых!), на которую решился Эббингауз, оказалась воистину эпохальным событием. Была доказана путем точного эксперимента и вычисления возможность исследования закономерных связей психических актов (хотя бы и усеченных) без обращения к "непосредственному опыту", процессам внутри сознания, самонаблюдению.
Экспериментальная схема Эббингауза была несовместима с вундтовскими канонами, но она работала и приносила важные результаты, притом применительно к области научения (то есть приобретения новых действий). Практическая важность освоения экспериментальной психологией этой области была очевидна.
За ударом, нанесенным по концепции Вундта Эббингаузом, последовали другие. Они сыпались с разных сторон: со стороны изучения явлений гипноза и внушения, поведения животных, индивидуальных различий и т.д. Вундтовская программа трещала по швам.
Психология продвигалась не по вундтовскому курсу, а в совершенно иных направлениях. Школа Вундта оказалась в изоляции и деградировала. Как ее расцвет, так и ее распад были обусловлены своеобразным взаимодействием тех же факторов, которые ее породили: предметно-логических, социально-научных и личностных.
Сыграв на заре экспериментальной психологии (в 70-80-х годах) важную роль в консолидации и формировании самосознания этого направления, вундтовская школа, исследовательская программа которой была исчерпана, теперь не только устарела, но и стала помехой дальнейшему прогрессу.
С деактуализацией в предметно-логическом плане программы Вундта наступил и закат его школы. Опустел питомник, где некогда осваивали экспериментальные методы Кеттел и Бехтерев, Анри и Спирмен, Крепелин и Мюнстенберг и другие ведущие психологи нового поколения. Многие ученики, утратив веру в идеалы лаборатории, разочаровались и в таланте ее руководителя. Компилятор, которому не принадлежит ни один существенный вклад, кроме, быть может, доктрины апперцепции, так отозвался о Вундте Стенли Холл первый американец, обучавшийся в Лейпциге. "Это было трагедией Вундта, что он привлек так много учеников, но удержал немногих", констатировал известный психолог науки Мюллер-Фрайенфельс.14
Соответственно запросам социальной практики особо острая потребность испытывалась в том, чтобы преобразовать психологическую категорию действия, перейти от членения сознания на элементы к раскрытию функций, выполняемых психическими актами в решении значимых для субъекта задач.
Эта потребность ощущалась психологами различных направлений. Она и обусловила возникновение новых исследовательских программ, а тем самым и новых школ исследовательских коллективов.
В начале XX века в различных университетах мира действовали десятки лабораторий экспериментальной психологии. Только в Соединенных Штатах их было свыше сорока. Их тематика нам знакома: анализ ощущений, психофизика, психометрия, ассоциативный эксперимент. Работа велась с большим рвением. Но существенно новых фактов и идей не рождалось.
Джемс обращал внимание на то, что результаты огромного количества опытов не соответствуют затраченным усилиям. И вот на этом однообразном фоне сверкнуло несколько публикаций в журнале "Архив общей психологии", которые, как оказалось впоследствии, воздействовали на прогресс в изучении психики в большей степени, чем фолианты Вундта и Титченера. Публикации, о которых идет речь, принадлежали экспериментаторам, практиковавшимся у профессора Освальда Кюльпе в Вюрцбурге (Бавария).
После обучения у Вундта Кюльпе стал его ассистентом (приват-доцентом) вторым ассистентом после разочаровавшегося в своем патроне Кеттела. Сначала Кюльпе приобрел известность как автор "Очерка психологии" (1893), где излагались идеи, близкие к вундтовским. И если судить по этой книге (единственной его книге по психологии), в идейно-научном плане ничего существенно нового в Вюрцбург, куда он переехал в 1894 году, Кюльпе не принес.
Почему же в таком случае его лаборатория вскоре резко выделилась среди множества других, а проведенные в ней несколькими молодыми людьми опыты оказались для первого десятилетия нашего века самым значительным событием в экспериментальном исследовании человеческой психики?
Чтобы ответить на этот вопрос, у нас нет другой альтернативы, кроме как обратиться к логике развития психологического познания и соотнести с ней то, что произошло в вюрцбургской лаборатории.
В наборе ее экспериментальных схем поначалу как будто ничего примечательного не было. Определялись пороги чувствительности, измерялось время реакции, проводился ставший после Гальтона и Эббингауза тривиальным ассоциативный эксперимент. Все это фиксировалось с помощью приборов. В протоколы заносились показания самонаблюдения испытуемых. Одни и те же рутинные операции, которые можно было бы тогда наблюдать в любой стране, в любом университете, где практиковались занятия по экспериментальной психологии.
Все началось с небольшого на первый взгляд изменения инструкции испытуемого (в его роли обычно выступали попеременно сами экспериментаторы). От него требовалось не только, например, сказать, какой из поочередно взвешиваемых предметов тяжелее (в психофизических опытах), или отреагировать на одно слово другим (в ассоциативном эксперименте), но также сообщить, какие именно процессы протекали в его сознании, перед тем как он выносил суждение о весе предмета или произносил требуемое слово. Испытуемых просили зафиксировать не результат, а процесс, описать, какие события происходят в их сознании при решении какой-либо экспериментальной задачи.
Различные варианты экспериментов показывали, что в подготовительный период, когда испытуемый получает инструкцию, у него возникает установка направленность на решение задачи. В интервале между восприятием раздражителя (например, слова, на которое нужно ответить другим) эта установка регулирует ход процесса, но не осознается. Что касается функции чувственных образов в этом процессе, то они либо вообще не замечаются, либо, если возникают, не имеют существенного значения.
Изучение мышления стало приобретать психологические контуры. Прежде считалось, что законы мышления это законы логики, выполняемые в индивидуальном сознании по законам ассоциаций. Поскольку же ассоциативный принцип являлся всеобщим, специфически психологическая сторона мышления вообще не различалась. Теперь же становилось очевидным, что эта сторона имеет собственные свойства и закономерности, отличные как от логических, так и от ассоциативных.
Особое строение процесса мышления относилось за счет того, что ассоциации в этом случае подчиняются детерминирующим тенденциям, источником которых служит принятая испытуемым задача.15
В итоге вюрцбургская школа вводила в психологическое мышление новые переменные.
1. Установка, возникающая при принятии задачи.
2. Задача (цель), от которой исходят детерминирующие тенденции.
3. Процесс как смена поисковых операций, иногда приобретающих аффективную напряженность.
4. Несенсорные компоненты в составе сознания (умственные, а не чувственные образы).
Эта схема противостояла ставшей к тому времени традиционной, согласно которой детерминантой процесса служит внешний раздражитель, а сам процесс "плетение" ассоциативных сеток, узелками которых являются чувственные образы (первичные ощущения, вторичные представления).
Складывалась новая картина сознания. Ее создали не усилия "чистой" теоретической мысли, отрешенной от лабораторного опыта, от экспериментального изучения психических явлений.
Молодые энтузиасты, объединившиеся вокруг вчерашнего верного ученика Вундта Кюльпе, в своей повседневной работе по добыванию и анализу конкретных, проверяемых экспериментом фактов убеждались в неправоте Вундта, считающегося "отцом экспериментальной психологии". Они стали его оппонентами. Он не оставался в долгу и совместно с лидерами других верных его заветам школ инкриминировал им измену принципам научного исследования.
Вюрцбургцы в возникшем оппонентном кругу держались достойно, а один из них, Карл Марбе, автор первой важной экспериментальной работы школы, выдвинувший понятие об "установке сознания" (1901), в дальнейшем вообще отверг саму процедуру интроспективного анализа сознания. Эта школа обогатила психологию множеством новых фактов. Но как уже неоднократно говорилось, "чистых" фактов в природе науки не существует. И для объяснения судьбы вюрцбургской школы, ее расцвета и заказа следует обратиться к понятиям об исследовательской программе, теоретические контуры которой предопределяли эмпирию, привлекшую внимание психологического сообщества. Программа в отличие от других проектировала изучение высших психических функций, прежними лабораториями не изучавшихся. Понятие о функции было противопоставлено понятию о структуре сознания, элементами которой считались сенсорные феномены (ощущения, восприятия, представления). В категориальном плане они представляли категорию образа, но чувственного.
Установив, что в сознании имеется несенсорное содержание, вюрцбургская школа вовлекла в репертуар психологии умственный образ. Но не только в этом заключались ее инновации. Умственный образ выполнял работу по решению умственной задачи. От нее исходила заданная установкой "детерминирующая тенденция" (термин Н.Аха). Описание процесса решения вводило в научный оборот другую категорию, а именно категорию действия. Тем самым ткань исследовательской программы образовывали "нити" иной категориальной сетки, чем программа структурализма, будь то в вундтовском, титченерском или любом другом варианте.
Сдвиги в категориальном строе психологии, обусловившие успехи вюрцбургской школы, произошли не в силу имманентного развития теоретической мысли или удачных экспериментальных находок увлекшихся психологией студентов Вюрцбургского университета. Их умами правили запросы логики развития науки, столь же независимые от их сознания, как и изучаемая психическая реальность. Об этих запросах говорили события, происходившие по всему исследовательскому фронту естествознания, где, сменяя механический детерминизм, утверждался биологический. Работавшие в психологических лабораториях исследователи, по-прежнему понимая под предметом психологии явленное субъекту в его сознании, именно такое понимание излагали в своих текстах.
Но творческая активность их мысли, неотвратимо означающая выход за пределы стереотипов сознания в сферу надсознательного, вела к новым представлениям. Это преломилось в том, что они говорили об установке, детерминирующей тенденции, исходящей от задачи (цели), умственном акте (действии, функции) и т.д. Тем самым вводились новые детерминанты, формировавшие новый когнитивный стиль, в своеобразии которого сказался процесс перехода от одного способа детерминистского объяснения к другому. Вюрцбургская школа была "дитя" переходного периода. Поэтому она неизбежно должна была сойти с исторической арены. Она не смогла с помощью своих теоретико-экспериментальных ресурсов покончить с интроспективной концепцией сознания (в качестве определяющей предметную область психологии). Она по-прежнему представляла сознание, как если бы оно было самостоятельным живым индивидом. Поэтому и целесообразность, присущая умственному действию (как и всем психическим проявлениям), оставалась за гранью причинного объяснения в отличие от эволюционно-биологической трактовки психики как орудия адаптации организма к среде.
Итак, программа вюрцбургской школы была исчерпана. Но как говорит исторический опыт, крушение школ, теорий и программы не проходит бесследно для категориального состава науки. В частности, новые поколения исследователей психики ассимилировали созданное вюрцбургцами применительно к категории образа и действия.
Умственный образ (в отличие от сенсорного) и умственное действие стали неотъемлемыми компонентами аппарата научно-психологической мысли. Если же от этого категориального плана перейти на уровень дальнейшего развития научного сообщества, то уроки, преподанные этой школой, оказались полезны для тех, кто ее непосредственно прошел, участвуя в совместных опытах и спорах. Неформальное научное общение (отличающее продуктивные школы) благотворительно для рождения талантов.
Достаточно напомнить, что из этой школы вышли такие будущие классики психологии, как Нарцисс Ах, Карл Бюлер, Макс Вертгеймер.
На фигуре последнего остановимся несколько детальнее. Защитив диссертацию, он стал лидером новой психологической школы, приобретшей широкую известность под именем гештальтпсихологии. Исследовательскую программу этой школы обычно считают направленной против структурализма Вундта-Титченера с его концепцией сознания как сооружения из "кирпичей" (образов) и "цемента" (ассоциаций).
Если ограничиться теоретическими нападками гештальтпсихологов на своих противников, то придется с этим согласиться. Однако на глубинном категориальном уровне обнаруживаются иные факторы консолидации молодых психологов в одну из крупнейших психологических школ. Ведь задолго до появления этой школы функционалисты (как американские, начиная с Джемса, так и европейские, начиная с Брентано) отвергли концепцию "кирпичей и цемента".
Не в борьбе со структурной школой, уступившей место функциональной (одним из ее вариантов и являлась вюрцбургская), а в борьбе с функциональной, в лоне которой они первоначально воспитывались, создавали гештальтпсихологи свою исследовательскую программу.
У функционалистов сознание выступало в виде самостоятельного, целесообразно действующего агента. Это поддерживало индетерминистскую телеологическую традицию, несовместимую со стандартами научности знания. Гештальтисты же искали пути изучения сознания как самоорганизующейся системы (гештальта) по типу преобразований электромагнитного поля (согласно новой неклассической физике). Это и определило категориальный подтекст исследовательской программы их школы, которая поэтому явилась продуктом распада не структурализма, а функционализма. Выйти к новым рубежам можно было, только пройдя предшествующий уровень предметно-логического развития познания. Подобно тому как Кюльпе и его ученики должны были пережить, почувствовать, переосмыслить программу Вундта, прежде чем сконструировать собственную, Вертгеймер и его соратники должны были непосредственно испытать в своей исследовательской практике программу Кюльпе (и других функционалистов), чтобы приступить к созданию новой программы, ставшей центром консолидации гештальтистской школы. Ядро этой школы образовал триумвират в составе Вертгеймера, Коффки и Келера. Они сконцентрировались в Берлинском университете, где кафедру психологии возглавлял функционалист Штумпф ученик Брентано. Но хотя они и учились у Штумпфа (вышли из его научно-образовательной школы), их собственная школа исследовательский коллектив имела совершенно новую программу.
Как и вюрцбургская школа, берлинская школа гештальтистов была небольшой по количеству входивших в ее состав исследователей: всего лишь несколько человек из составлявших в тот исторический период научное сообщество психологов. Но именно потому, что небольшая группа оказалась способной произвести большой эффект, она заслуживает пристального анализа.
Уже отмечалось, что причины высокой эффективности результатов деятельности подобных групп следует искать в свойствах их исследовательских программ, в характере соответствия программ логике развития научного знания о психике. Таким образом, переход от структурной школы к функциональной, а от нее в свою очередь к гештальтистской совершился закономерно.
Функциональная школа закономерно сменила структуралистскую, а гештальтистская функциональную в границах определенной методологической традиции, которая может быть обозначена как "психология сознания".
Гештальтизм внес существенный вклад в общий строй психологического познания, внедрив в него принцип системности и открыв важные закономерности, касающиеся природы образа и его роли в динамике различных психических процессов.
Все рассматриваемые школы исходили из постулата, согласно которому предметной областью психологии служит индивидуальное сознание (его явления, процессы, функции, гештальты).
Все школы стремились утвердить в изучении этой субъективной области объективные научные стандарты, при этом прослеживается влияние на программы школ стандартов, принятых науками о природе, будь то классическая физика (структурализм), эволюционная биология (функционализм) или "физика поля" (гештальтизм).
До сих пор понятие о школе обозначало два вида социально-научных объединений, а именно: а) научную школу образовательного типа (наиболее яркий пример школа Вундта. В ней к профессии психолога приобщалось множество будущих исследователей самой различной ориентации), б) школу исследовательский коллектив. Теперь к ним, после сказанного, можно присоединить третий тип школы в том смысле, что вхождение в научное сообщество предполагало усвоение определенной традиции (в плане понимания предметной области науки, методов ее изучения, принятых в ней ценностей и норм, отношений к другим дисциплинам и др.).
Традиция, восходящая к Вундту, которого принято называть "отцом экспериментальной психологии", запечатлела Декартов взгляд на сознание, которое мыслилось подобно субстанции Спинозы как "causa sui" (причина самого себя). Исходя из намеченной выше классификации трех типов школ, те психологи, которые продвигались в русле данной традиции, могут рассматриваться в качестве исследователей, представлявших общую школу (если понимать под этим термином направление в науке). Направление, о котором говорится, принято называть интроспекционизмом, поскольку психология в отличие от других дисциплин мыслилась основанной на изощренном и особым образом организованном самонаблюдении субъекта интроспекции. Но оно не являлось, как мы знаем, единственным в мировой научной мысли.
В России (в силу особенностей ее социокультурного развития) возникло другое направление, также зачатое в чреве картезианства, но приведшее благодаря своим естественным "генам" к открытию рефлекторной природы поведения. Его контуры наметил Сеченов (кстати сказать, одногодка Вундта). Он стал родоначальником расцветшей в XX столетии объективной психологии. Причины, по которым Вундт создал в психологии школу исследовательский коллектив, кроются, как мы знаем, в разработке программы. Именно программа, исполняемая под властью ее генератора, служит, как отмечалось, единственным "инструментом" консолидации школы данного типа.
У Сеченова применительно к психологии такой программы не было. В его научной карьере только в один из периодов (в 60-е годы) ему довелось образовать школу как исследовательский коллектив. Сложилась же она на основе чисто физиологической программы по изучению открытого им в головном мозгу "центрального торможения". Но его идеи о том, как разрабатывать психологию, намечали перспективы преобразования всего категориального строя этой науки. На уровне изучения поведения они вдохновили Павлова на создание самой крупной в истории науки, притом международной, школы исследовательского коллектива.
После Павлова, под влиянием его концептуальных установок, имевших прочное методическое оснащение, в различных странах мира возникла разветвленная сеть лабораторий. Она приобрела характер направления в психологической науке.
Нами были рассмотрены две координаты науки как системы деятельности когнитивная (воплощенная в логике ее развития) и коммуникативная (воплощенная в динамике общения).
Они неотделимы от третьей координаты личностной. Творческая мысль ученого движется в пределах "познавательных сетей" и "сетей общения". Но она является самостоятельной величиной, без активности которой развитие научного знания было бы чудом, а общение невозможно.
Исходным постулатом теоретической психологии служат принципы анализа науки как системы, каждый из феноменов которой дан в трех координатах: исторической, социетальной и личностной. Соответственно, чтобы постичь психологию человека науки, нужна принципиальная переориентация, ведущая к понятиям, адекватным ее системной многомерности. Здесь обнажается слабость традиционного подхода к психологическому аспекту деятельности ученого, когда о нем говорят на привычном языке понятий о воображении, вдохновении, мотивации, свойствах личности и др.
Конечно, эти слова указывают на реальные факты психической жизни тех, кто занят наукой. Но значение этих слов исторически сковано ограниченным набором признаков, фиксирующих в психике ее общечеловеческое строение и содержание. Соответственно, попытки исследовать личность ученого, оперируя сеткой этих понятий, заведомо затрудняют выход за пределы этого содержания. Речь должна идти не о том, чтобы перечеркнуть запечатленное в традиционных психологических терминах, но о совсем другой стратегии. О такой, которая, сохранив в исторически апробированных терминах информацию о психической реальности, преобразовала бы их смысловую ткань. Вектор преобразования нам уже известен. Он направлен к роли, исполняемой личностью в драме научного творчества, которая, подчеркнем еще раз, отнюдь не является чисто психологической. Из этого явствует, что понятия, признанные репрезентовать психический облик "обитателей" мира науки, смогут эффективно работать только тогда, когда их психологическая сердцевина пронизана нитями, нераздельно соединяющими ее с предметным и коммуникативным в триадической системе.
Кратко остановимся на нескольких вариантах понятий, способных, на наш взгляд, пройти испытание на выполнение системной функции.
Прежде всего следует остановиться на понятии, названном нами идеогенезом. Под ним следует понимать зарождение и развитие тех идей у конкретного исследователя, которые приводят к результатам, заносящим его имя по приговору истории в список хранимых памятью науки персоналий. С первых же своих шагов этот исследователь продвигается по вехам, до него намеченным другими. Его теоретические раздумья сообразуются с тем, что ими испытано, притом, порой, в различные времена. Он способен выстрадать собственные новые решения, не иначе как усвоив уроки, преподанные былыми искателями научных истин. При переходах же от одного урока к другому может меняться не только содержание мышления, но и его стиль, его категориальные ориентации. И тогда в идеогенезе выступает "малая логика" развития индивида в его "лица необщем выраженьи". У "большой" логики научного познания, как известно, имеются свои внутренние формы, преобразуемые в его историческом "безличностном" движении. Мы можем предпринимать попытки их воссоздания, абстрагируясь от психической организации субъектов, во взрывах творческой активности которых эти формы созидались.
Но ведь в реальности вне подобной психической организации, пронизанной идеогенезом, никакое построение и изменение научного знания невозможно.
Представления о "машинообразности" поведения (или деятельности мозга) у Декарта, Павлова и Винера существенно разнились. Каждое из них запечатлело одну из сменявших друг друга фаз всемирно-исторической логики развития научного познания. Метафора "машина" обозначала интеграцию двух глобальных объяснительных принципов этого познания: детерминизма и системности.
Соответственно, в этой смене суждений о "машинообразности" звучит голос логики перехода от одних форм причинно-системного объяснения жизненных (в том числе психических) явлений к другим. Сама по себе логика перехода носила закономерный характер и, стало быть, подчиняла себе отдельные умы безотносительно к прозрачности рефлексии о ней. Но означает ли это, что названные выше имена исследователей, с которыми ассоциируется поочередно каждая из стадий логики науки, не более чем плацебо или простые знаки различения эпох? Подобное мнение (к которому склоняется в своей интерпретации историко-психологического процесса известный американский ученый Э.Боринг16) столь же односторонне, как и давние попытки Томаса Карлейля и его последователей объяснить генезис идей "вспышками гения".17
Понятие об идеогенезе адекватно принципу трехаспектности. Оно призвано реконструировать динамику становления теоретических идей в исследованиях конкретных проблем, которыми поглощена личность. Тем самым оно характеризует один из аспектов этой деятельности, а именно личностно-психологический. В то же время динамика, о которой идет речь. обусловлена объективными формами эволюции знания. К этому следует присоединить воздействие на нее макро- и микросоциальных факторов.
Ведь "рисунок" идеогенеза создается включенностью индивида в научное сообщество и в тот малый социум (научную школу), где взращиваются первые идеи, дальнейшая жизнь которых зависит от превратностей судьбы творческой личности.
Большой интерес в плане познания природы научного творчества представляет вопрос о соотношении между индивидуальным путем исследователя и общей историей коллективного разума науки, испытываемыми этим разумом трансформациями, переходами от одних структур к другим.
В биологии изучение корреляций между развитием зародыша отдельной особи и вида привело к биогенетическому закону.
Единичный организм повторяет в определенных сжатых и преобразованных вариантах главнейшие этапы развития гигантского "шлейфа" предковых форм. По аналогии с этим законом можно смоделировать отношение стадий индивидуального развития творческого ума к основным периодам эволюции воззрений на разрабатываемую этим умом предметную область.
Подобная аналогия правомерна, если за ее основание принимается не содержание (состав) знания, а его морфология. В процессе развития науки изменяются способы построения ее предметного содержания. Оно интегрируется посредством определенных принципов. К ним относится, в частности, принцип детерминизма как главный жизненный нерв научного мышления. В его эволюции сменилось несколько стадий. Индивидуальный ум, в свою очередь, изменяется не только с содержательной стороны, но и морфологически, структурно. Это делает заманчивым сопоставление двух рядов: филогенетического и онтогенетического. Воспроизводится ли и в каких масштабах и компонентах первый во втором?
Приступив к проверке нашей гипотезы о своеобразной "рекапитуляции", возможной в эволюции творчества отдельного ученого, мы вычленили в трудах Сеченова "лестницу" сменявших друг друга в ходе филогенеза форм детерминистского объяснения явлений.18
Применительно к нашей проблеме, в центре которой взаимоотношение соматических и психологических факторов в детерминации поведения организма, смена стадий в XIX веке проходила по десятилетиям: 30-е годы утверждение механодетерминизма под знаком "анатомического" начала; 40-е сменивший его другой вариант механодетерминизма (господство "молекулярного начала"); 50-е зарождение биодетерминизма, колыбелью которого стали учения Бернара и Дарвина; 60-е годы ростки биопсихического детерминизма в исследованиях Гельмгольца и других нейрофизиологов. Отправляясь от этого уровня, Сеченов пришел к исследовательской программе, открывшей перспективы изучения психической регуляции поведения с позиций новой, более высокой формы его детерминистского анализа.
Рассматривая динамику творчества Сеченова в контексте всемирно-исторического движения психологического познания, можно уверенно утверждать, что его интеллектуальный онтогенез воспроизводил в известном отношении (в кратких и преобразованных формах) филогенез научной мысли. Если перед нами не единичный случай, а закон, то его можно было бы по аналогии с биогенетическим назвать идеогенетическим.
В свое время Лейбницем, а затем Кантом было введено понятие об апперцепции (от лат. ad к, perceptio восприятие) для обозначения воздействия прежнего интеллектуального синтеза на вновь познаваемое содержание. По Канту, трансцедентальная апперцепция (от лат. transcedentis выходящий за пределы) это формы и категории, которые служат предпосылками опыта, делают его возможным.19 Он имел в виду общие формы и категории рассудка (субстанция, причинность и многое другое), но эти общие формы для него означали единство любого мыслящего субъекта, определяющее синтетическое единство его опыта. Применительно же к данному контексту я выдвигаю тезис о функциях не любого субъекта, а субъекта научного познания, единство мышления которого об исследуемом предмете обеспечивают специальные научные (а не только философские) категории. Они, говоря языком Канта, априорны (от лат. a priori из предшествующего) в смысле предваряющих опытное изучение объекта данным ученым, но их априорность для него обеспечена историческим опытом.
Категориальный строй аппарата науки правит мыслью ее людей объективно и изменяется независимо от индивидуальной судьбы. Но он играет роль апперцепции и их психологическом восприятии проблем и перспектив разработки, влияя на динамику теоретических воззрений, на переосмысливание эмпирически данного, на поиски новых решений.
Радикальные различия в категориальной апперцепции привели к конфронтации Павлова с американскими бихевиористами по поводу условных рефлексов.20 У Выготского основные параметры его категориальной апперцепции определил постулат об изначальной зависимости сознания от культуры (ее знаковых систем), выступающих в роли "скульптора" психических функций в социальной ситуации развития.21
Понятие об этой ситуации оттесняло главную формулу науки о поведении: "организм среда" (биологический детерминизм), заменяя ее другой: "личность общение культура".
Конкретно-научное изучение поведения преломлялось отныне сквозь категориальную апперцепцию, диктовавшую мыслить систему отношений индивида с миром сквозь "кристаллическую решетку" социокультурных детерминант.
С открытием механизма условных рефлексов И.П.Павлову, чтобы успешно двигаться в новом направлении, требовалось изменить прежний способ видения и интерпретации исследуемой реальности, изучать ее сквозь "кристалл" преобразованных категориальных схем. Основой служила причинно-системная матрица биологического детерминизма (с ее категориями эволюции, адаптации, гомеостаза и др.). Опираясь на эти инварианты, Павлов не ограничивается ими, но вводит дополнительные, призванные причинно объяснить динамику индивидуального поведения: сигнал, подкрепление, временная связь и др. Они и образовали ту интеллектуальную апперцепцию, сквозь "излучение" которой ему был отныне зрим каждый лабораторный феномен. Они позволили проникнуть в общий строй поведения, неизведанные тайны которого захватывали мысль Павлова до конца его дней.
Категориальная апперцепция у А.А.Ухтомского формировалась как эффект тех инноваций, которые были внесены в основные объяснительные принципы и категории, образующие костяк науки о поведении.
Здесь выделяется обогащение детерминизма, который, сохраняясь как инварианта научного познания, приобрел новые характеристики. Важнейшая из них саморегуляция, под которой разумелось не спонтанное изменение поведения, безразличное к воздействиям внешней среды, но присущая организму активность, направленная на трансформацию этой среды.
"Доминанта, по определению автора категории, это временно господствующий рефлекс".22 Но какова природа поведенческого акта, обозначенного древним термином? Активность, регулируемость интегральным образом мира, построение проектов действительности эти признаки остаются неразличимыми, пока организм трактуется как существо, приводимое в действие только под влиянием внешних толчков, мотивируемое только гомеостатической потребностью (например, пищевой), реагирующее только на одиночные раздражители и ориентирующееся по времени только в пределах данного мгновения. На первый взгляд модель, отвергнутая Ухтомским, походила на павловскую. Но он воспринимает учение И.П.Павлова другими глазами. "Наиболее важная и радостная мысль в учении дорогого И.П.Павлова заключается в том, что работа рефлекторного аппарата не есть топтание на месте, но постоянное преобразование с устремлением во времени вперед".23 Наряду с категорией рефлекса в апперцепцию Ухтомского входили в общем ансамбле и другие категории: торможение (которое трактовалось как активный "скульптор действия", отсекающий все раздражители, препятствующие его построению), интегральный образ (в противовес "ощущению" [кавычки Ухтомского. М.Я.] как "последнему элементу опыта"24), предвкушение и проектирование среды и др.
Здесь важнейшей инновацией явилось введение понятия об истории системы, притом трактуемой в плане развития, обусловленного экспансией организма по отношению к среде.
Среди категорий, введенных Ухтомским в аппарат науки о поведении, особое место заняли категории человеческого лица (личности), которыми характеризовалось своеобразие доминант, отличающих поведение человека (а тем самым и его среду и его мотивацию) от других живых существ.
Поскольку весь смысл деятельности ученого заключен в производстве нового знания, внимание привлекает прежде всего ее познавательный аспект. Дискуссии идут о логике развития мышления, роли интуиции, эвристик как интеллектуальных приемов и стратегии решения новых задач и т.п. Между тем голос практики требует обратиться к мотивационным факторам научного творчества.
За этими факторами издавна признают приоритет сами творцы науки. "Не особые интеллектуальные способности отличают исследователя от других людей... подчеркивал Рамон-и-Кахаль, а его мотивация, которая объединяет два страсти: любовь к истине и жажду славы; именно они придают обычному рассудку то высокое напряжение, которое ведет к открытию". Стало быть, мотивация, а не интеллектуальная одаренность выступает как решающая личностная переменная.
В психологии принято различать два вида мотивации внешнюю и внутреннюю. Применительно к занятиям наукой в отношении тех ученых, энергию которых поглощают ими самими выношенные идеи, принято говорить как о внутренне мотивированных. В случае же, если эта энергия подчинена иным целям и ценностям, кроме добывания научной истины, о них говорят как о движимых внешними мотивами.
Очевидно, что жажда славы относится ко второй категории мотивов. Что же касается таких мотивов, как любовь к истине, преданность собственной идее и т.п., то здесь с позиций исторической психологии науки следует предостеречь от безоговорочной отнесенности этих побудительных факторов к разряду внутренних мотивов. Сам субъект не является конечной причиной тех идей, которые начинают поглощать его мотивационную энергию. Появление этих идей обусловлено внешними по отношению к личности объективными обстоятельствами, заданными проблемной ситуацией, прочерченной логикой эволюции познания. Улавливая значимость этой ситуации и прогнозируя возможность справиться с ней, субъект бросает свои мотивационные ресурсы на реализацию зародившейся у него исследовательской программы.
Мотивационная сфера жизни человека науки, как и любого другого, имеет иерархизованную структуру со сложной динамикой перехода от "внешнего" к "внутреннему". Сами термины, быть может, неудачны, поскольку всякий мотив исходит от личности, в отличие от стимула, который может быть и внешним по отношению к ее устремлениям. Тем не менее, как подчеркивал один из первых исследователей научного творчества А.Пуанкаре, ученому приходится непрерывно производить выбор в широком спектре обступающих его со всех сторон идей и возможных решений. Пуанкаре объяснил этот выбор словом "интуиция". Это слово правомерно в том смысле, что указывает на своеобразие мыслительных процессов вне зоны формализуемого и осознаваемого. Но мотивация выбора направления, принятие или отклонение гипотезы, образование барьера на пути к открытию и т.п. требуют такого же объективного подхода, как и другие факторы исследовательского труда ученых, то есть с позиций пересечения в динамике этого труда его когнитивной, социальной и психологических осей.
Внутренней мотивацией следует считать тот цикл побуждений субъекта, который создается объективной, независимой от этого субъекта логикой развития науки, переведенной на язык его собственной исследовательской программы. В то же время, прослеживая мотивационную "биографию" ученого, следует принимать во внимание важную роль для его будущего выбора внешних обстоятельств.
Как-то в руки молодого Ухтомского попала книга о молодом враче, решившем для пользы науки произвести над собой последний опыт сделать себе харакири и детально описать свои ощущения. Когда соседи, заподозрив неладное, выломали дверь и ворвались в комнату, врач, указывая на свои записки, попросил передать их в научное учреждение. "Яркое художественное описание страданий сочеталось со светлым сознанием того, что своими страданиями можно приоткрыть завесу над тайной смерти. Все это ошеломило меня. Книга о враче-подвижнике сыграла значительную роль в определении моих интересов к физиологии", вспоминал Ухтомский.
Мало кому известно, что И.П.Павлов, став военным медиком, был (как и Сеченов) первоначально мотивирован на изучение психологии. Из его писем к невесте узнаем, что у него "были мечтания" заняться объективным изучением психологии молодых людей. С этой целью он завел "несколько знакомств с гимназистами, начинающими студентами. Буду вести за их развитием протоколы и таким образом воспроизведу себе "критический период" с его опасностями и ошибками не на основе отрывочных воспоминаний, окрашенных временем, а объективно, как делают в физиологии".25
Это писалось в годы, когда на Западе об объективном методе изучения развития личности, да еще с целью открытия критических периодов в этом развитии, никто не помышлял. Вскоре Павлов отказался от своих "мечтаний". В объективной логике научного познания, а тем самым и для внутренней мотивации, способной подвигнуть на реализацию замысла, предпосылки еще не созрели. Но "внешний мотив", связанный с замыслом приложения объективного метода (как в физиологии) к поведению, трансформировался через два десятилетия в программу особой "экспериментальной психологии" (именно под этим названием Павлов представил первоначально перед мировой научной общественностью свое учение о высшей нервной деятельности).
Сам ученый часто не осознает мотивов, определивших его выбор. Что побудило, например, И.П.Павлова, прославившегося изучением главных пищеварительных желез, которое принесло ему Нобелевскую премию, оставить эту области физиологии и заняться проблемой поведения? Он сам связывал этот переход с испытанным в юности влиянием сеченовских "Рефлексов головного мозга". Осознавал ли он, однако, мотивационную силу сеченовских идей на рубеже XX столетия в те годы, когда в его научных интересах и занятиях совершился крутой перелом, то есть когда он приступал к разработке учения об условных рефлексах? Есть основания ответить на этот вопрос отрицательно.
Так, выступая в 1907 году в Обществе русских врачей на заседании, посвященном памяти Сеченова, Павлов указал в числе заслуг последнего открытие центрального торможения и инертности нервного процесса, но даже не упомянул о распространении принципа рефлекса на головной мозг и его психические функции.26 А ведь к тому времени уже сложилась и широко применялась основная схема Павлова. Итак, исследование условных рефлексов шло полным ходом, а у Павлова и мысли не было о том, что Сеченов дал толчок этому новому направлению. Идеи "Рефлексов головного мозга" мотивировали деятельность Павлова, произвели коренной сдвиг в его интересах, обусловили его переход в совершенно новую область, но он сам в течение многих лет этого не осознавал.
В области творчества, так же как и в других сферах человеческой жизни, мотивы имеют свою объективную динамику, которая несравненно сложнее того, что отражается в самоотчете субъекта.
Наука имеет свою собственную логику развития, вне которой не могут быть объяснены не только интеллектуальные преобразования, совершающиеся в голове ученого, но и сдвиги в мотивах его деятельности. Между зарождением идеи и приобретением ею мотивационной силы (то есть превращение ее в побудительное начало исследования) могут лежать десятилетия. Так было, в частности, и с восприятием Павловым сеченовской рефлекторной концепции.
Какова бы ни была мотивация, побуждающая (иногда с огромной страстью) защищать излюбленные, но бесперспективные идеи, она в конечном счете оказывается внешней, ибо бесперспективность означает неспособность мысли продвигаться в предметном содержании, добывать новые знания, ассимилируемые системой науки. Но тогда становится очевидным, что энергия, затрачиваемая на поддержку уже не способной работать мысли, должна черпаться не из общения с предметом, а из других источников стремления сохранить свою позицию, авторитет и т.п. А это, конечно, мотивация внешняя. Внутренняя мотивация зарождается в контексте взаимодействия между запросами логики развития науки и готовностью субъекта их реализовать.
Динамика познавательных интересов индивида может не совпадать с интересами других лиц, имеющих собственную программу деятельности, с их точки зрения наиболее продуктивную или даже единственно научную. Это несовпадение опять же создает конфликтную ситуацию. История подтверждает правоту высказывания Джемса о судьбе некоторых научных идей: сначала их считают бессмысленными, затем, может быть, правильными, но несущественными и, наконец, настолько важными, что вчерашние противники этих идей утверждают, будто они сами их изобрели. Достаточно хорошо известно, что многие идеи при своем зарождении воспринимались как нелепые и антинаучные. Адекватную оценку они получали лишь впоследствии. Причины невосприимчивости ученых к открытиям и идеям своих коллег требуют специального анализа. Иногда, чтобы адекватно оценивать новую идею, нужно преодолеть сложившиеся стереотипы. Это требует интеллектуального напряжения, означающего не только логическую, но и мотивационную перестройку. Существует, вероятно (пока неизученное), и определенное "время реакции" для восприятия нового представления. Очевидно, здесь мы сталкиваемся с психологическими, а не логическими факторами. Ведь противникам новой идеи нельзя отказать в следовании логическим нормам, в строгости аргументации.
Ряд лет мотивационная, удивительная по напряженности, энергия Павлова была сосредоточена на экспериментальном изучении отдельных физиологических систем (кровообращение, пищеварение). К началу XX века она переместилась на новое проблемное поле, вероятнее всего из-за падения эвристического потенциала прежних исследовательских программ. Они не сулили новых столь же значительных успехов, как прежние, и, продолжая экспериментально изучать работу пищеварительных желез, он выбирает новое направление.
К функции одной из "малых" желез слюнной Павлов подошел с позиций, которые вывели его далеко за пределы предназначения данного органа в работе пищеварительного аппарата в огромный мир законов, регулирующих взаимодействие живых существ со средой. Гениальность павловского выбора на первых порах оставалась неприметной. Но сдвиг, произошедший крутой поворот в мотивационной направленности его научных исканий был обусловлен не его выдающимися личными качествами самими по себе. Внутренний мотив, будучи неотчуждаемым от субъекта, создается внешней по отношению к указанным качествам, объективной логикой развития научного познания. Именно ее запросы улавливают с различной степенью проницательности отдельные умы, в силу чего энергетизируется мотивационный потенциал их творчества. Павлов, как отмечалось, пришел в науку в эпоху триумфа биологического детерминизма, принципы которого впитал вместе со всем племенем натуралистов его эпохи. Отвергнув прежние механистические воззрения, они исследовали животный мир, опираясь на новую причинно-системную матрицу. Однако ни одно из новых направлений, изменив коренным образом научное знание о живой природе, о ее законах, эволюции, еще не утвердило своих принципов применительно к сфере отношений с окружающей средой отдельной особи как целого. Это создавало проблемную ситуацию, вовлекшую в свою неразгаданную структуру исследователей различной ориентации (Дж.Романес, И.М.Сеченов, Ж.Леб, К.Ллойд-Морган, Э.Торндайк и др.). В недрах логики науки, ставившей эту исследовательскую задачу перед ученой мыслью эпохи, зрели предпосылки к ее решению, и, тем самым, у субъектов творчества формировалась внутренняя мотивация.
В понимании обстоятельств, обусловивших формирование интересов ученого, выбор им определенного направления, принятие или отклонение гипотезы, образование "психологического барьера", препятствующего адекватной оценке точки зрения другого исследователя, и т.п., мы не продвинемся ни на шаг до тех пор, пока не перейдем от чистого логического анализа в область мотивации, которая требует такого же объективного подхода, как и другие факторы деятельности ученого.
Почему Гёте годами вел непримиримую борьбу с теорией цветного зрения Ньютона? Почему Сеченов почти всю свою энергию экспериментатора отдал не нервным центрам, а химизму дыхания? Почему Павлов и Бехтерев, оба исходившие из принципа рефлекторной регуляции поведения, не признавали достижений друг друга и враждовали между собой? Почему нет такой научной теории, которая не вызывала бы противодействия со стороны ученых, обладающих не меньшей приверженностью научным идеалам и не меньшей "силой" логического мышления, чем ее автор?
Невозможно ответить на эти и подобные им вопросы, не приняв во внимание своеобразие внутренней мотивации и характер ее взаимоотношений с мотивацией внешней.
Таким образом, и эвристичность понятия о внутренней мотивации задана тем, что, будучи психологической по своей категориальной "плоти", она не сводится к версии, согласно которой в противовес внешней мотивации внутренняя мотивация исходит от служащего для нее конечной причиной энергетического "залпа" субъекта и только от него. В действительности же она в условиях научной деятельности создается у индивида объективной проблемной ситуацией (исторический аспект) и соотношением интеллектуальных сил в научном сообществе (социокультурный аспект). Только тогда третий аспект в этой системе отношений психологический обретает перспективу актуализировать свою уникальность и личностность.
Понятие об оппонентном круге введено мною27 с целью анализа коммуникаций ученого под углом зрения зависимости динамики его творчества от конфронтационных отношений с коллегами. Из этимологии термина "оппонент" явствует, что имеет в виду "тот, кто возражает", кто выступает в качестве оспаривающего чье-либо мнение. Речь пойдет о взаимоотношениях ученых, возражающих, опровергающих или оспаривающих чьи-либо представления, гипотезы, выводы. У каждого исследователя имеется "свой" круг таких фигур. Очевидно, что оппонентный круг имеет различную конфигурацию. Его может инициировать ученый, когда бросает вызов коллегам. Но его создают и сами коллеги, не приемлющие идеи других, воспринимающие их как угрозу своим воззрениям (а тем самым и своей социальной позиции в науке) и потому отстаивающие их в форме оппонирования.
Поскольку конфронтация и оппонирование происходят в зоне, которую контролирует научное сообщество, вершащее суд над своими членами, ученый вынужден не только учитывать мнение и позицию оппонентов с целью уяснить для самого себя степень надежности своих оказавшихся под огнем критики данных, но и отвечать этим оппонентам. Его отношение к их возражениям не исчерпывается согласием или несогласием. Полемика, хотя бы и скрытая, становится катализатором работы мысли. В связи с этим напомним о замечаниях М.М.Бахтина по поводу того, что авторская речь строится с учетом "чужого слова" и без него была бы другой. Стало быть, в ходе познания мысль ученого регулируется общением не только с объектами, но и с другими исследователями, высказывающими по поводу этих объектов суждения, отличные от его собственных. Соответственно, текст, по которому история науки воссоздает движение знания, следует рассматривать как эффект не только интеллектуальной (когнитивной) активности автора этого текста, но и его коммуникативной активности. При изучении творчества главный акцент принято ставить на первом направлении активности, прежде всего понятийном (и категориальном) аппарате, который применил ученый, строя свою теорию и получая новое эмпирическое знание. Вопрос же о том, какую роль при этом сыграло его столкновение с другими субъектами членами научного сообщества, чьи представления были им оспорены, затрагивается лишь в случае открытых дискуссий. Между тем, подобно тому, как за каждым продуктом научного труда стоят незримые процессы в творческой лаборатории ученого, к которым обычно относят построение гипотез, деятельность воображения, силу абстракции и т.п., и производстве этого продукта незримо участвуют оппоненты, с которыми он ведет скрытую полемику. Очевидно, что скрытая полемика приобретает наибольший накал в тех случаях, когда выдвигается идея, претендующая на радикальное изменение устоявшегося свода знаний. И это неудивительно. Сообщество должно обладать своего рода "защитным механизмом", препятствующим "всеядности", немедленной ассимиляции любого мнения. Отсюда и то естественное сопротивление сообщества, которое приходится преодолевать каждому, кто притязает на признание за его вкладом в науку новаторского характера.
Признавая социальность научного творчества, следует иметь в виду, что наряду с макросоциальным аспектом (охватывающим как социальные нормы и принципы организации мира науки, так и сложный комплекс отношений между этим миром и обществом) имеется микросоциальный. Он представлен, в частности, в оппонентном кругу. Но в нем, как и в других микросоциальных феноменах, изначально выражено также и личностное начало творчества. На уровне возникновения нового знания идет ли речь об открытии, гипотезе, факте, теории или исследовательском направлении, в русле которого работают различные группы и школы, мы оказываемся лицом к лицу с творческой индивидуальностью ученого.
Понятие об условном рефлексе родилось в оппонентном кругу и на протяжении всей его исторической жизни противостояло в научном сообществе потоку идей, образующих новые оппонентные круги. Изначально разработка этого понятия имела в творческих устремлениях Павлова два критических вектора. Один был направлен против воззрений, претендующих на объяснение поведения действием особых психических агентов ("биография" которых с точки зрения принципа детерминизма представлялась сомнительной).
Другой вектор был направлен против нигилистического отношения к чуждым традиционной физиологии, но телесным по природе, факторам объяснения жизненных актов. Павлов искал выход из тупика, образованного этими подходами, создавшими альтернативу: либо психология сознания, либо физиология организма. Третьего не дано. Павлов покончил с этой альтернативой, сформировав понятие об условном рефлексе. Совершилось же это революционное событие в оппонентном кругу, где Павлов оказался, по собственному признанию, в ситуации "нелегкой умственной борьбы". Перспективный оппонентный круг возник как очаг научных инноваций после знакомства Павлова с трудами Фрейда (породив новое направление в павловской школе, темой которого стало изучение экспериментальных неврозов). После полемики Павлова с представителями гештальттеории понятие о динамическом стереотипе и версия экспериментов по "рефлексу на отношение" явно стали "гостями" его лабораторий, выйдя из этого оппонентного круга.
Особо следует выделить оппонентный круг, в котором шло столкновение Павлова со многими представителями бихевиористского движения. Последнее восходило к взращенным на русской почве идеям условно-рефлекторной регуляции поведения. Под этим имелось в виду взаимодействие организма со средой, опосредованное передаваемой нейроаппаратами сигнально-знаковой информацией об ее свойствах.
Различие в русском и американском путях разработки науки о поведении создало при столкновении лидеров этих путей оппонентный круг, в котором Павлов подверг критическому анализу попытки разрабатывать эту науку, игнорируя зависимость организации действий от нейродинамических структур и сигнально-знаковых отношений с объектами среды.
В оппонентном кругу Павлова мы встречаем, как это ни парадоксально, исследователей, отстаивавших модель рефлекса, на первый взгляд идентичную его собственной. В этом случае легко заподозрить, что причиной оппонирования служили притязания, носящие по сути личностный характер, лишенный научного смысла, поскольку утрачивалось главное предназначение оппонентного круга: продвинуть знание об объекте на более адекватный реальности уровень. Таковы, в частности, притязания на приоритет. И сам Павлов не был лишен этих притязаний. Однако, как может быть показано на взаимоотношениях между Павловым и Бехтеревым, хотя оба стояли на позициях рефлекторной теории, созданный ими (и их школами) оппонентный круг возник в силу логико-научных различий в позициях этих двух исследователей.
Выготского можно было бы назвать гениальным оппонентом. Он владел удивительным умением критически разбивать каждую теоретическую конструкцию, обнажая как силу, так и слабость ее прорывов в непознанное.
Под этим углом зрения, сложившимся у него в юности и во время учения на юридическом факультете, он воспринимал в различные периоды своего творчества концепции, которые возникали тогда на переднем крае исследований (как в естественных, так и в гуманитарных науках). Он полемизировал с Потебней об интеллектуальном предназначении басни, с Павловым о дуализме его учения (вопреки его притязаниям на создание картины "неполовинчатого" организма), с Фрейдом (подчеркивая, что, подобно Гегелю, тот, "хромая, шел к правде"), с Келером, Штерном, Бюлером, Пиаже, Дильтеем, Левином по существу, со всеми, кто определял научный ландшафт психологии той эпохи. И в каждом случае полемика Выготского с теми, кому он оппонировал, служила для него опорой в выборе и переосмыслении проблем, с целью поиска и разработки собственных вариантов решений.
Чтобы создать оппонентный круг, ученый должен быть определенным образом мотивирован. Ведь участие в полемике, критический анализ теоретических воззрений, признанных неприемлемыми, защита и развитие в противовес им собственной позиции все это требует сочетания интеллектуальной работы и порой непомерных затрат мотивационной энергии.
В ситуации оппонентного круга перед нами вновь выступает пронизанность личностно-психологического ядра научной деятельности "излучениями", исходящими от двух других его переменных когнитивной (без которой оппонирование было бы беспредметным) и коммуникативной.
Логика науки движет мыслью ученых посредством "сетей общения", открытых или скрытых (не вписанных в тексты публикаций) диалогов, как на теоретическом уровне, так и на тесно связанном с ним эмпирическом.
Из этого не следует, что отдельный ум представляет собой лишенный самостоятельного значения субстрат, где сплетаются когнитивные "сети" (категории логики науки) с коммуникативными (оппонентные круги и др.). Столь же неотъемлемой детерминантой результатов, обретших объективную (стало быть, независимую от неповторимой жизни человека науки) ценность, является личностное начало творчества. По словам Эйнштейна, "содержание той или иной науки можно понять и оценить, не вдаваясь в процесс индивидуального развития тех, кто ее создал. Однако при таком одностороннем представлении отдельные шаги иногда кажутся случайными. Понять, почему эти шаги стали возможными вообще, можно лишь после того, как проследишь духовное развитие тех индивидов, которые проделали решающую работу".28
В когнитивном стиле интегрируются, с одной стороны, историологическое начало творчества, безразличное к уникальности личности, с другой присущие этой личности способы выбора и обдумывания проблем, поисков решений и их презентации научному сообществу.
Так, например, для А.А.Ухтомского, как и для других строителей науки о поведении, основной метафорой служит термин "механизм". Однако от технического механизма та система, под знаком которой трактовалось поведение, отличается множеством степеней свободы и способностью к саморазвитию. Такой потенциал был заложен уже в преобладании множества афферентных, идущих от рецепторных аппаратов путей над весьма ограниченным количеством рабочих, исполнительных органов. Доминанта создается благодаря выбору одной ступени свободы. Но Ухтомский неизменно мыслил ее активность не только как выбор из множества наличных афферентаций, но и как сопряженную с построением новых интегральных образов, как проектирующую действительность, которой еще нет. ("Проект опыта, идущего навстречу ему".) Тем самым он, анализируя своеобразие биологических объектов, наделял их особой формой активности, впоследствии названной Н.А.Бернштейном детерминацией, "потребным будущим", модель которого предваряет актуальное действие.
Монический взгляд на человека и его место в природе сочетался в мышлении Ухтомского с принципиальным антиредукционизмом. По его убеждению, к каким бы глубоким сдвигам в познании мироздания ни вела новая физика (идеи которой он вносил в биологию), ни одна человеческая проблема ее теориями не объяснима. Живая система характеризуется негэнтропийностью: чем больше она работает, тем больше тратит на себя энергии из среды. Самый могучий деятель человеческий организм. Он способен дать "такой рабочий результат, такие последствия, которые на долгое время заставят вспоминать эту индивидуальность".
С переходом в "мир людей" поведение, организуемое доминантой, становится качественно новым. Здесь каждый индивид самоценен, уникален. Личностное начало входит в творимую людьми оболочку планеты, названную Вернадским (посещавшим в 20-х годах лекции Ухтомского) ноосферой. Но Вернадский определял ее по параметру интеллекта (отсюда и сам термин). Для Ухтомского же планетарное явление это не только мысль, но и великое многообразие лиц, преобразующих мир энергией своих доминант и создающих в нем особую "персоносферу". Здесь опять-таки сказалась одна из особенностей его когнитивного стиля антиредукционизм. Существенную роль играла поглощенность Ухтомского двумя далеко стоящими друг от друга, но в его творчестве неизменно сопряженными сферами, а именно сферой физико-технических представлений о мире и сферой нравственно-религиозных (христианских) ценностей. Еще в молодости он усвоил принципы теории относительности. Идея цельности "пространства времени" побуждала под таким же углом зрения осмыслить процессы в физиологическом субстрате, объяснение которых априорно сковывалось локализацией трех координат.
Преодолевая подобную схему, он выдвинул приобретшую известность также и за пределами физиологии (в частности, у одного из слушателей его лекции знаменитого литературоведа М.М.Бахтина) концепцию "хронотопа" как единства пространственно-временной организации процессов поведения (охватывающих в нераздельности интроцентральную нейродинамику и образ среды активности организма). Внутренне мотивационной духовно-нравственной позицией Ухтомского была и его концепция "доминанты на лицо (то есть личность) другого" в сочетании с понятием о другом человеке как "заслуженном собеседнике". Понятие "собеседования" означало не простой обмен речевыми знаками, но общение, имеющее личностный подтекст.
Развитие современного знания о науке и ее людях требует преодолеть расщепленность двух планов анализа логического и психологического. Проблема, с которой здесь сталкивается теория, обостряется запросами практики. Если попытки интенсифицировать исследовательский труд все еще направляются преимущественно тем, что подсказывают житейская интуиция, личный опыт и здравый смысл (поскольку голос науки в этих вопросах звучит пока слабо), то главную причину этого следует искать в неразработанности теории внутренней логико-психологической организации деятельности ученых, ее детерминант и механизмов.
Серьезным препятствием на пути построения такой теории является традиционная разобщенность двух направлений в исследовании процессов и продуктов научного творчества логического и психологического. Со стороны логики принципиальная несовместимость этих направлений была в Новейшее время провозглашена Рейхенбахом, утверждавшим, что логика интересует только "контекст обоснования", тогда как "контекст открытия" не подлежит логическому анализу,29 Поппером, настаивавшим на том, что вопрос о зарождении идей не имеет отношения к логике как таковой,30 и многими другими. Реальное, доступное эмпирическому контролю (а тем самым и практическому воздействию) движение мысли относится с этой точки зрения к области психологии. Что касается самих психологов, то они, принимая проводимое логиками разграничение сфер исследования, полагают, что обращение к актам творчества ("контексту открытия", процессам рождения замысла, постижения новой истины и т.д.) с необходимостью выводит за пределы сознания к явлениям, обозначаемым терминами "интуиция" и "подсознательное" (или "бессознательное").
Попытки трактовать подсознательное как причинный фактор научного творчества отражают все то же расщепление логического и психологического, но теперь уже со стороны психологии, а не логики. Их имплицитной посылкой является представление о том, что сознание, работающее по логическим схемам, бессильно перед задачами, требующими творческих решений. Поскольку, однако, никакие другие схемы не могут лечь в основу сознательной регуляции процессов мышления, напрашивается вывод о том, что при истинно творческом поиске где-то за порогом сознания, в "глубинах" психики должны производиться особые операции, отличные от логических.
Ничего членораздельного о природе и закономерном ходе этих особых "подпороговых" интеллектуальных операций мы от психологов до сих пор не слышали. И если принять указанную концепцию, остается совершенно загадочным, каким образом происходит общение между субъектом творчества и миром исторически развивающейся науки. Чтобы работать в этом мире, индивид должен усвоить его язык (пусть путем перевода на собственный "внутренний диалект") и, в свою очередь, сказать свое новое слово на этом же языке. Но нельзя перебросить мост между надындивидуальными формами объективно и закономерно развивающегося знания, без представленности которых в жизни каждой отдельной личности творчество невозможно, и "тайниками" подсознательного, предположив, что эти формы не имеют к ним никакого отношения, если невозможно произвести перевод с предметно-логического языка на личностно-психологический. Человек науки оказывается в этом случае расщепленным, причастным к "двум мирам".31
В роли же движущего начала творческой деятельности ученого (и тем самым ее плодов, то есть научных гипотез, теорий, открытий и т.д.) выступает темная психическая сила, действующая в "контексте открытия".
До тех пор пока логическое изучение науки будет ограничено описанием ее всеобщих чисто формальных структур, а психологическое изучение творчества не выйдет за пределы столь же всеобщих, сколь и бессодержательных "механизмов" интуиции и подсознательного, дуализм непреодолим.
Контуры предметно-исторической ориентации намечаются ныне в исследованиях логического строя научного познания (работы Т.Куна, И.Лакатоса и др.). Это создает предпосылки для преодоления аисторизма в объяснении факторов научного творчества. Но только предпосылки. Можно исходить из того, что изменчивость присуща не только содержанию научного мышления, но и его строю, его формам (парадигмам, программам, паттернам), и вместе с тем представлять структуру психической жизни самого субъекта, осваивающего и творящего эти формы, в качестве абстрактно-извечной.32
Переориентация психологии столь же необходима, как и переориентация традиционного способа логического анализа научного познания. Лишь интеграция двух преобразованных направлений позволит объяснить, каким образом логика развития науки определяет поведение конкретной личности, в какой форме она, эта логика, будучи независимой от сознания и воли отдельных лиц, покоряет их сознание и волю, становится их жизненным импульсом и отправлением.
Для обозначения того, как объективное научно-логическое, инкорпорируясь в психических процессах и свойствах человека, творится благодаря им, имеет смысл ввести новое модельное представление о строении творческой личности, а именно вычленить в регуляции ее поведения особую форму творческой интеллектуально-мотивационной активности, которую условно назовем "надсознательное". В нем нет ничего мистического, выводящего психические процессы за пределы материального субстрата, в котором они совершаются, Подсознательное, сознательное, надсознательное это различные уровни духовной жизни целостной человеческой личности, изначально исторической по своей природе, реализующей в материальном и духовном производстве свои сущностные силы посредством иерархии психофизиологических систем.
Поведение человека по своему основному вектору является сознательным. Осознание целей и мотивов, мыслей и чувств необходимая предпосылка адекватного отношения к социальному и природному миру. Имеется, однако, обширная область неосознаваемой психической жизни. Осознавая, например, объект действия, мы не осознаем автоматизированных внешних и внутренних операций, посредством которых это действие производится. От нас могут ускользнуть его истинные мотивы и т.п. За известными метафорическими представлениями о сознании, как "светящейся точке", "вершине айсберга" и т.п., а о бессознательном, как океане или огромной подводной глыбе, скрыта идея детерминационной зависимости того, что возникает в "поле" сознания от предшествующего хода психических процессов, следов пережитого, от запаса и характера хранимых мозгом энграмм (Семон). Детерминация прошлым таков во всех случаях основной смысл обращения к понятию о подсознательном.
Но применительно к процессам творчества, созидания отдельным индивидом того, что никогда еще не содержалось в его прежнем опыте, а нарождается соответственно объективным закономерностям развития науки, принцип детерминации прошлым (выраженный в понятии о подсознательном) оказывается недостаточным. Понятие о надсознательном призвано объяснить детерминацию творческого процесса "потребным будущим" науки.
Когда осознаваемое ученым в виде непредвидимо возникшей идеи соотносится с подсознательным как ее источником, возможны только два способа объяснения. Либо предполагается, что новая идея эффект "инкубации" шедшего своим ходом процесса, недоступного для "внутреннего восприятия" субъекта, но это квазиобъяснение,33 либо в ней видят символ переживаний, травм, комплексов, нереализованных влечений эффект действия сексуальных, агрессивных, защитных механизмов. Это популярное в западной психологии объяснение творчества, восходящее к Фрейду и его последователям (Юнг и др.), антиисторично по своей сути. Оно превращает мир культуры в порождение безличностно-психических сил.
Что же касается понятия о надсознательном, то оно позволяет, как мы полагаем, интерпретировать структуру творческой личности с позиций историзма. В отличие от обычной деятельности сознания надсознательное представляет такую форму активности субъекта, при которой он в ответ на потребность исторической логики в разработке предмета знания создает различные, никогда прежде не существовавшие проекты воспроизведения этого предмета.
Какие перспективы открывает понятие о надсознательном перед исследователем творчества ученого?
Оно побуждает рассматривать замыслы этого ученого, направление его поисков, его незавершенные проекты, варианты трудов, динамику мотивов, ошибки и неожиданные находки как отклик на запросы логики развития науки, как ее символику и симптоматику. Эта логика (экстрагируемая из объективных исторических источников) дает ключ к декодированию следов работы индивидуальной мысли.
Вспоминая забытое имя, мы перебираем возможные варианты, испытывая чувство сходства или несходства с искомым. Своеобразие этого чувства в том, что хотя мы и не можем воспроизвести (то есть представить в сознании) нужное слово, оно сразу же узнается. Оно незримо присутствует, регулируя поиск. Говорят, что оно существует за порогами сознания. И такое мнение не вызывает возражений, поскольку слово уже записано в нервных клетках мозга. Но как быть в случае творчества в случае создания новой идеи (нового слова), если она никогда еще не могла быть записана ни в чьем мозгу? И тем не менее, мысль ученого находит новое решение, переживаемое, прямо-таки "узнаваемое" (выступающее уже на уровне сознания) как единственно верное (хотя, быть может, другие, да и сам он в дальнейшем, сочтут это заблуждением). Очевидно, что регуляция поиска в этом случае идет по иному типу, чем при восстановлении забытого в памяти. Приведенный пример иллюстрирует различие между подсознательным и надсознательным. И в одном и в другом случае это сигналы, поступающие в сознание, но детерминация их различна.
Например, феномены, представляющие в творческой активности Выготского ее надсознательный уровень, выступают на многих отрезках его жизненного пути. В трактовке речевого рефлекса как элемента организации поведения на уровне человека содержалось потенциально несколько важных идей: как рефлекс он организатор поведения, как речевой общения (коммуникации), как представляющий систему языка знак, который может служить сигналом и своего рода оператором (орудием) и носителем знания (то есть интеллектуального содержания). Эти потенциальные (объективно представленные в природе языка) факторы предвосхищались (на уровне надсознания) Выготским, переходя на уровень расчлененных понятий при решении им исследовательских задач в области психологии.
Обращение к знаковым системам как посредникам между внешним предметным воздействием на организм и его ответными действиями содержало перспективу, не сразу реализованную Выготским, но потенциально (надсознательно) готовившую его схему "инструментальной психологии", разделения психических функций на два разряда: строящихся по типу "стимул реакция" и по другому типу "стимул знак реакция". Несколько лет Л.С.Выготский занимался (используя методику Аха-Сахарова) вопросом о том, как у детей формируются понятия. Но оперирование условными знаками неизбежно придавало этим "понятиям" искусственный характер.
Поскольку же естественное развитие сознания совершается посредством такого знака, как слово, имеющее свою внутреннюю (интеллектуальную) форму в виде значения, в творчестве Выготского зрела идея перехода к изучения эволюции значения слова и благодаря этому стадий мышления. Воплощение этой идеи и принесло ему мировую (весьма запоздалую) славу.34
Опасность расщепления человека на сферы, причастные разным мирам, Павлов изначально объяснял ограниченностью средств, которыми располагает научная мысль. Он никогда не считал, что его открытия условных рефлексов дают исчерпывающее знание о жизненных явлениях, включая в их число психические. Павлов претендовал, начиная свое дело, на детерминистское объяснение хотя и фундаментального, но лишь одного из разряда этих явлений. Создание же целого из объективного и субъективного он на первых порах относил к обязанностям философа, "который олицетворяет в себе величайшее человеческое стремление к синтезу, хотя бы в настоящее время и фантастическому"35.
Однако последнее слово Павлова было другим. Картину, дающую, говоря павловскими словами, "целое из объективного и субъективного", представил не философ, а он сам. "Временная нервная связь есть универсальнейшее физиологическое явление в животном мире и в нас самих, А вместе с тем оно же и психическое то, что психологи называют ассоциацией. Какое бы было основание различать, отделять друг от друга то, что физиолог называет временной связью, а психолог ассоциацией? Здесь имеется полное слитие, полное поглощение одного другим, отождествление".36 "...Кто отделил бы в безусловных сложнейших рефлексах (инстинктах) физиологическое соматическое от психического, т.е. от переживаний могучих эмоций голода, полового влечения, гнева и т.д."37
Но если полностью отождествимо то, что традиция относит к области физиологии, с тем, что принято считать психическим, если нельзя отделить одно от другого, то для чего один и тот же научный предмет мыслить в категориях, изначально полагающих тело и душу разными сущностями? Чтобы постигнуть этот предмет, нужны другие понятия и методы, другое имя.38
Интересно проследить соотношение между динамикой исследовательского поиска, носящего надсознательный характер, и работой теоретического сознания в творчестве И.П.Павлова. Противоречие заключалось уже в самом обозначении, которое он подобрал для своей теории, назвав ее учением о высшей нервной деятельности, а в скобках добавив слово "поведение". Нервная деятельность будь она низшая или высшая это функция одного из органов, различных "блоков" организма. Что же касается поведения, то оно охватывает всю систему взаимоотношений между целостным организмом и внешней средой. Конечно, эта система регулируется головным мозгом, но к происходящим внутри него процессам не сводится, ибо неотъемлемыми компонентами этой же системы служат регуляторы, вполне законно мыслимые в категориях психологии, а не физиологии. Исторически сложилось так, что теоретические проекции категориального аппарата каждой из наук оказались "вещами несовместимыми". Психологическая теория, в которую с присущей ему страстной убежденностью верил Павлов, идентифицировала психику с интроспективно данными, говоря его языком, "муками сознания". Никакой перспективы справиться с этими "муками", опираясь на учение об условных рефлексах, не было. Чтобы отстоять строго объективный и детерминистский облик этого учения, Павлов, как известно, начал даже одно время брать со своих сотрудников штраф, если они, ненароком проговорившись, прибегнут к психологическим понятиям. Но время шло, и знания Павлова подхватили не физиологи, а психологи, с особым энтузиазмом американские, возведя под этим знаменем мощную психологическую теорию, определившую в США облик психологии39 в XX столетии. Конечно, это было бы невозможно, если бы предпосылки не содержались в самом учении, которое Павлов считал "замешанным" на "чистой" психологии. Здесь еще раз следует напоминать: нужно отличать то, что представлено в самосознании ученого (его теоретической рефлексии), от категориального смысла его идей. Но ведь этот смысл дан не за пределами его головы. Он живет и развивается в ней в форме надсознательной творческой активности. Именно в этой надсознательной форме Павлов открыл реальность, несводимую ни к физиологическим, ни к психологическим понятиям. Имя этой реальности поведение.40
В кратком, но, как всегда у И.П.Павлова, насыщенном емкой мыслью письме в адрес Ленинградского общества физиологов он в нескольких строчках представил "отчет" о своем главном научном деле. "Да, я рад, что вместе с Иваном Михайловичем41 и полком моих дорогих сотрудников мы приобрели для могучей власти физиологического исследования вместо половинчатого весь нераздельно организм. И это целиком наша русская неоспоримая заслуга в мировой науке, в общей человеческой мысли".42
Что означают слова "половинчатый организм"? Ничего, кроме векового разделения его не телесное и духовное (психическое). Взамен этого как неоспоримая заслуга русской научной мысли утверждался образ "всего нераздельно организма". Поисками целостности телесно-духовного начала жизни веками томились лучшие умы. Павлов считал, что эта цель им достигнута за счет "могучей власти физиологического исследования". Как же в таком случае быть с "муками сознания", "с научным охватом сознания", мысль о котором терзала его со времен юности?
Ведь сознание является чуждым для физиологии предметом. Неужели Павлов уверовал вслед за одной сибирской купчихой, прочитавшей в прошлом веке Сеченова, что "души нет, а есть только рефлексы"? Но все, что мы знаем о Павлове, говорит о том, что редукционизм ему был абсолютно чужд.
Соответственно своим научным убеждением он непреклонно считал, что разработанная им теория дает картину нейродинамики головного мозга как важнейшего физиологического органа. Но на уровне надсознательного, как уже сказано, складывались контуры новых знаний о форме жизнедеятельности, отличной и от феноменов сознания, и от любимого им "баланса нервных процессов". Это было знание об особой целостности, в качестве которой выступала система, образуемая взаимодействием организма с внешней средой.
Следует только подчеркнуть, что такое взаимодействие не является одноплановым. Оно реализуется уже в самых элементарных физико-химических основах жизни. Павловым же были открыты закономерности, присущие более высоким сигнально-регуляционным, условно-рефлекторным формам.
Поэтому если павловские пробы нейрофизиологического объяснения этих закономерностей безнадежно устарели, то скрытый за этим теоретико-сознательным уровнем его творчества надсознательный уровень вводил в научное объяснение организма такие детерминанты (отличные от психологических), которые стали фундаментом построения новых исследовательских программ и теоретических конструктов, обусловив жизненную силу павловских идей, их способность и далее стимулировать прорывы в непознанное. Реальным историческим свидетельством этого может служить все развитие психологии в США в XX столетии. Здесь, в особой, отличной от русской жизни социальной "ткани", его идеи приобрели новый узор в американском бихевиоризме.
Бихевиористы отнесли науку о поведении по ту сторону как физиологии, так и психологии сознания. Впоследствии логика научного познания вынуждала их отступиться от веры своих первых радикальных лидеров и вводить в объяснение механизмов поведения как физиологические реалии, так и открытия, касающиеся роли психического образа (когнитивные карты).
Процесс творчества издавна дает повод для представлений о решающей роли неосознанных психических факторов в его регуляции. Имеется, однако, широкий спектр расхождений в вопросе о "фактуре" и динамике неосознаваемых процессов, порождающих творческий продукт. Творческая активность личности многопланова. Осознание личностью своих целей и мотивов необходимая предпосылка ее адекватного отношения к миру и созидания новых культурных ценностей.
Этот осознаваемый план активности находится в сложном динамическом соотношении с двумя другими неосознаваемыми, но являющимися неотъемлемыми компонентами работы целостного психического аппарата, генерирующего творческий продукт.
К подсознательному пласту научного творчества мы относим в данном контексте накопленный ученым индивидуальный опыт, служащий непременной предпосылкой скачка его мысли, ее перехода в новое качество. Этот опыт, записанный в нервных клетках, актуализируется соответственно запросам новой проблемной ситуации, требующей творческого решения. Естественно, что такое решение не может быть по определению добыто из наличных неосознаваемых (подсознательных) массивов информации. Его еще следует построить. Поэтому подсознательное служит необходимым, но недостаточным условием получения нового научного результата.
Обычно при анализе биографии ученого в поисках объяснения обстоятельств, приведших его к открытию (новой идее, теории, гипотезе и др.) и позволивших ему оказаться впереди других потенциальных претендентов на это открытие, обращаются к его прошлому испытанным им в различные периоды влияниям, окружению, прочитанным книгам и др. Предполагается (и не без оснований), что .совокупность этих обстоятельств определила его выбор безотносительно к тому, как это им самим осознавалось.
Затронув, в частности, генезис психоанализа Фрейда, можно в качестве примера привести изыскания биографами влияний, определявших состав его учения, причем даже таких, которые сам он отвергал, считая это учение совершенно оригинальным и гордясь своей привычкой "сперва анализировать вещи сами по себе, прежде чем искать информацию о них в книгах".
Давно уже тривиальным стал вывод о влиянии на Фрейда Шопенгауэра. Фрейд же утверждал: "Доктрина о вытеснении пришла ко мне независимо от какого бы то ни было источника. Мне неизвестно ни одно внешнее впечатление, которое могло бы мне ее внушить, и в течение длительного времени мне представлялось, что она является целиком моей, пока Отто Ранк не показал мне места в книге Шопенгауэра "Мир как воля и представление", где этот философ пытается объяснить болезнь".43
Можно не сомневаться в искренности Фрейда. Но учитывая, что задолго до того, как писались приведенные строки, он усердно занимался философией, притом именно в годы, когда учение Шопенгауэра приобрело широкую популярность, можно предположить, что Фрейд с этим учением все-таки был знаком до того, как выдвинул свою гипотезу о вытеснении, и что факт знакомства оказался вытесненным в область подсознательного в силу амбиций создателя психоанализа. Если в отношении Шопенгауэра прямых свидетельств о влиянии нет, то иная ситуация складывается в отношении влияния на Фрейда античных мыслителей прежде всего Платона.
Историки обращают внимание на удивительное сходство между некоторыми мифами Платона и определенными положениями Фрейда, претендующими на то, что они якобы извлечены из эмпирии. Указывают на платоновскую трактовку сновидений как исполнения желаний, на его учения об Эросе как могущественной побудительной силе, на понятие о реминисценции (воспоминании), а миф Платона о вознице, пытающемся править колесницей, в которую впряжены дикий, необузданный черный конь и белый, устремленный к возвышенным целям.
Разделение Фрейдом психических сил на "Оно", "Я" и "Сверх-Я", а также идея извечного конфликта этих сил могут рассматриваться как схема, восходящая к Платону. Знал ли Фрейд о платоновских мифах?
Имя Платона отсутствует в первом издании "Толкования сновидений" (1900) и появляется впервые в четвертом (1914), но историки установили, что Фрейд, учившийся у "перипатетика XIX века" Брентано, был хорошо знаком с философией античности. Правда, в беседах со своим биографом Джонсом Фрейд утверждал, что его знакомство с Платоном было "весьма фрагментарным".
Но за много-много лет до этих бесед в одном из писем, относящихся к периоду работы над "Толкованием сновидений", Фрейд признавал, что, читая "Историю греческой цивилизации" Буркхардта, он обнаружил "неожиданные параллели" со своими мыслями.44 Эти параллели впоследствии им не осознавались, влияя, однако, на ход его идей. Итак, нечто, некогда воспринятое субъектом творчества и подспудно оказывающее на него влияние, образует область подсознательного.
От этих явлений, служащих давним предметом анализа, перейдем к другому компоненту в регуляции творческих процессов, названному нами "надсознательным". На этом уровне происходит неподдающаяся сознательно волевому контролю работа творческой мысли в новом режиме. Здесь эта мысль, будучи детерминирована запросами логики развития науки, зависит не только от прошлого (осевшего в подсознательном), но и от будущего. Она как бы рецепирует "позывные будущего науки" и строит интеллектуальные продукты, которые являются откликами различной степени адекватности на этот зов. Какими, однако, средствами мы располагаем, чтобы реконструировать работу творческой мысли на надсознательном уровне?
Если в отношении подсознательной детерминации творческого процесса (в плане выяснения влияний, вошедших в новый интеллектуальный синтез) вопрос решается относительно просто, а именно путем использования методов сравнительно-исторического анализа, то для проникновения в своеобразие надсознательной регуляции научного творчества необходимы другие приемы,
Принципиальное отличие надсознательной активности от других форм психической регуляции в том, что в ней интегрируются личностное и предметно-логическое, притом такое предметно-логическое, которое еще не отстоялось в науке, а формируется в данный исторический период. Очевидно, что в качестве присущего системе науки, имеющей свой строй и закономерности развития, оно не может описываться в тех же терминах, в каких сам субъект творчества формулирует свои проблемы, гипотезы, проекты, идеи. Эти идеи и проблемы следует перевести на другой язык, позволяющий соотнести события, которые представлены на уровне сознания творческой личности, с независимой от этой личности объективной логикой движения познания. Мы предложили описать эту логику в терминах категориального строя науки, подразумевая под категориями наиболее общие, далее неразложимые понятия, организующие работу мысли над конкретными доступными эмпирическому контролю предметами и проблемами. Выявив основные блоки научно-категориального аппарата и принципы его преобразования, мы получаем некоторую независимую от всего многообразия и неповторимости индивидуальных поисков обобщенную схему, способную служить ориентировочной основой для расшифровки подлинного предметно-логического смысла этих поисков.
Располагая подобной схемой, мы можем накладывать ее на полученные отдельным исследователем результаты, трактуя их как символику и симптоматику процессов, совершающихся в мышлении этого исследователя на уровне надсознательного. Сосредоточиваясь на предметном (теоретическом и эмпирическом) значении своих идей, ученый не осознает их категориальный смысл. Но этот смысл присутствует незримо в его концепциях и открытиях, в голове этого ученого. Не осознаваясь им, он регулирует его исследовательский поиск. Можно сказать, что эта регуляция осуществляется бессознательно. Однако, руководствуясь предложенным выше разделением бессознательного на два разряда, мы вправе сказать, что категориальная регуляция совершается надсознательно.
От этих рассуждений общего характера перейдем к рассмотрению психоанализа Фрейда и попытаемся рассмотреть его истоки, исходя не из влияний (Шопенгауэра, Платона или других), многие из которых определяли формирование психоаналитической доктрины на уровне подсознательного, а из контекста категориального развития психологического познания.
В этом плане особый интерес представляет период, непосредственно предшествующий появлению первой программы психоаналитических исследований, изложенной в "Толковании сновидений".
Как известно, этой работе предшествовала другая, написанная Фрейдом в соавторстве с Брейером, "Очерки об истерии". Обращаясь к этой книге, современный читатель воспринимает текст сквозь призму последующих наслоений всего того, что писали и продолжают писать о Фрейде. Поэтому легко может сложиться впечатление, будто в ней уже представлена система основных понятий психоанализа. Тем более что от этой книги принято вести историю психоаналитического течения.
Следует, однако, отметить, что к учению о бессознательной психике, в создании которого Фрейд видел свою главную заслугу, он тогда еще не пришел.
В этом же 1895 году Фрейд садится лихорадочно писать спой "Проект научной психологии", в котором присутствовал редукционистский, механистический взгляд на психику. "Цель психологии, писал он, представить психические процессы в количественно определенных состояниях специфических материальных частиц". Это свидетельствует о том, что над Фрейдом все еще довлела дилемма: либо "чистая" физиология, либо обращение к сознанию как источнику стремлений, целей и т.д., притом довлела в середине 90-х годов, когда передовая психофизиология уже выработала новую альтернативу древней концепции сознания, с которой в те времена считалось нераздельно сопряженным научное изучение психических актов.
Оглядываясь на общую ситуацию в период, предшествовавший появлению психоанализа, можно выделить три направления: экспериментальную психологию, где лидирующими фигурами выступали исследователи, занятые анализом сознания с помощью специальных приборов и отождествлявшие сознание и психику. Основными школами здесь являлись структурализм, восходящий к Вундту, и функционализм, восходящий к Брентано. Что касается понятия о бессознательном, которое психологи-эксперименталисты отвергали, то оно давно уже (со времен Лейбница) существовало в философском лексиконе. Попытки Гербарта перевести его на конкретно-научный, математически точный язык успехом не увенчались, и это понятие стало поводом для философских спекуляций Шопенгауэра и Гартмана. Наконец, имелось еще одно направление, заслуживающее особого внимания.
Дилемма, возникавшая тогда перед каждым мыслящим врачом-неврологом, была того же типа, что и дилемма, с которой сталкивались натуралисты при изучении мозга, органов чувств, мышечных реакций. Естественнонаучное объяснение означало в эту эпоху только одно: выведение психических явлений из устройства тела и совершающихся в нем физиологических (физико-химических по природе) процессов. Психические явления темны, неопределенны, запутаны. Пытаясь отыскать их причину в строении нервных клеток (нейрогистология, с изучения которой Фрейд начинал свою карьеру, быстро развивалась в рассматриваемый период), врач остается на твердой почве. Обращаясь к психическому как таковому, он попадает в зыбкую область, где нет опорных точек, которые можно было бы проверить микроскопом и скальпелем. Но именно естественнонаучный опыт вынуждал признать за психическим самостоятельное значение таких исследователей, как Пфлюгер, Гельмгольц, Дарвин, Сеченов, в строго научном складе мышления которых никто не сомневался. Какую позицию занять натуралисту и врачу при столкновении с фактами, не укладывавшимися в привычные анатомо-физиологические представления? Традиция могла предложить единственную альтернативу: вернуться к понятию о сознании. Но в эпоху, когда указанное понятие не приобрело серьезного научного содержания, это означало вновь оказаться в бесплодной области субъективной психологии.
Для Гельмгольца вопрос звучал так: если образ невыводим из устройства сетчатки, а старое представление о сознании как конструкторе образа не может быть принято, чем заменить это представление? Для Сеченова вопрос имел схожий смысл, но применительно к действию, а не чувственному образу: если целесообразное действие невыводимо из простой связи нервов, а старое представление о сознании и воле как регуляторах действия не может быть принято, чем заменить это представление?
Аналогичный вопрос, но уже в отношении другой психической реалии мотива возникал у неврологов, поставленных перед необходимостью понять побуждения своих пациентов. Воспитывавшийся у Шарко, который не признавал другой детерминации, кроме органической, Пьер Жане отступает от символа веры своего учителя и выдвигает понятие о психической энергии.
Логика развития позитивного, экспериментально контролируемого знания о различных аспектах психической реальности привела к тому, что возникла новая альтернатива анатомо-физиологическому объяснению этой реальности, отличная от субъективно-идеалистической концепции сознания.
Эта альтернатива, выделяя понятия о психике и сознании, вела к учению о бессознательной психике. Складываясь в недрах естествознания (прежде всего физиологии), оно явилось подлинным открытием психической реальности. На него указывали такие термины, как "бессознательные умозаключения" (Гельмгольц), "бессознательные ощущения или чувствования" (Сеченов), "бессознательная церебрация" (Лейкок, Карпентер) и др. По звучанию они походили на понятия о бессознательном, восходящие к Лейбницу, воспринятые Гербартом и приобретшие глубоко реакционный иррационалистический смысл у философов Шопенгауэра и Гартмана. Но только по звучанию. В действительности бессознательное у Гельмгольца, Сеченова и других натуралистов принципиально отличалось от своих философских псевдодвойников позитивным естественнонаучным содержанием.
В учении Гельмгольца о "бессознательных умозаключениях" содержалась плодотворная идея о существовании фундаментального пласта психических процессов, законы протекания которых скрыты от интроспекции и могут быть установлены только опосредованно, путем объективного анализа. Так, например, умозаключение о величине предмета выводимо из связи между величиной изображения на сетчатке и степенью напряжения мышц, производящих приспособление глаза к расстояниям. Операция "делания выводов" осуществляется не умом, как бестелесной сущностью, но является продуктом сопоставления (по типу, подобному формулам логики) целостных сенсорно-двигательных актов ("Если... то...").
Многие авторы справедливо подчеркивают, что понятие о бессознательном имеет длительную дофрейдовскую историю. Но эту историю заполняют обычно только философские учения, что может лишь укрепить убеждение в том, что бессознательное впервые стало предметом конкретно-научного исследования у Фрейда.
Между тем психологические категории образа и действия, складываясь в качестве научных до Фрейда, вовсе не имели своим неотъемлемым признаком представленность в сознании.
Следует также иметь в виду, что возникшие в ту эпоху две главные школы экспериментальной психологии, структуралистская и функционалистская, считая своим предметом феномены и акты сознания, в действительности создать науку о сознании, как уже отмечалось, не смогли. Поэтому если уверовать, что понятие о бессознательной психике имело до Фрейда только философский статус, то, учитывая беспомощность структурализма и функционализма перед проблемой сознания, их неспособность построить науку о нем, нетрудно склониться к выводу, будто до Фрейда психологии как науки вообще не существовало.
Вернемся к периоду между 1895 (когда писался "Проект научной психологии") и 1900 годами (когда Фрейдом было сформулировано его учение о бессознательной психике). Что именно определило перелом в его мышлении? Биографы объясняют это различными личными обстоятельствами жизни Фрейда. Разрывом с Брейером. Тяжелой депрессией и невротическим состоянием, от которого, как он полагал, его спас упорный, каждодневный анализ собственных переживаний, комплексов, сновидений. Смерть отца.45 В этих объяснениях отчетливо выступает субъективизм и антиисторизм, изначально присущие психоаналитическим интерпретациям творчества. Постулируется, будто источник любых идей, концепций, переходов от одних представлений к другим может быть только один внутриличностные пертурбации и конфликты.
Подобно появившимся через десятилетие бихевиористам и гештальтистам, Фрейд выступил против традиционной психологии с ее интроспективным анализом сознания. Основной проблемой, вокруг которой центрировался психоанализ, являлась проблема мотивации. Подобно тому, как образ (главный предмет гештальтистов) и действие (главный предмет бихевиористов) суть реалии, выполняющие жизненные функции в системе отношений индивида и мира, а не внутри замкнутого в самом себе рефлектирующего сознания, точно так же одной из основных психологических реалий является мотив. Интроспективная психология отождествляла образ с феноменами сознания, действие-с операциями "внутри ума", а мотив, соответственно, представила как акты воли, желания, хотения, исходящие от субъекта.
Этой концепции издавна противостояло естественнонаучное воззрение, стремившееся свести образ к отпечатку внешних раздражителей, действие к рефлексам, мотивацию к биологическим импульсам.
Психология рождалась, преодолевая расщепление жизнедеятельности, перебрасывая мосты между сознанием и организмом, вырабатывая собственные категории. В психоанализе отразилась потребность в понимании объективной динамики мотивов как психологической категории (не идентичной ни их интроспективной представленности, ни их физиологическому субстрату). Переход Фрейда от строго физиологических объяснений периода "Проекта" к строго психологической интерпретации поведения в "Толковании сновидений" запечатлел на микроуровне творчества отдельного исследователя события, происходившие в макромасштабах развития психологического познания. Поэтому попытки объяснить этот переход обстоятельствами сугубо личного характера несостоятельны.
Таким образом, генезис психоанализа Фрейда объясняется запросами логики развития науки. Но эти объективные запросы должны были преломиться в мышлении конкретного индивида, чтобы обрести доступное сознанию теоретическое выражение. Переход с категориального уровня на теоретический и есть переход мысли от надсознательных форм регуляции к сознательным. Этот переход был подготовлен предшествующим опытом Фрейда как врача-невролога и теми идейными влияниями, о которых уже шла речь.
Философская доктрина психоанализа деформировала его конкретно-научные факты, методы и модели. В результате ложным, деформированным оказался и ответ на запросы развития науки.
Конечно, ошибочно противополагать надсознательное сознательному, относить их к обособленным, лишенным внутренней связи порядкам явлений. Речь идет о другом о необходимости выявить в сложном творческом процессе различные уровни его организации и детерминации.
Подобно человеческой психике в целом, надсознательное как один из ее уровней носит активно-отражательный характер. Но отражение субъектом реальности на этом уровне своеобразно. Оно совершается посредством научно-категориального аппарата, концентрирующего в своих блоках исторический опыт исследования определенной предметной области и намечающего угол и зону видения основных проблем, к которым устремляется отдельный ум. Надсознательное указывает не на "глубины", а на "вершины" деятельности мысли, на тот ее "кипящий" слой, где личность создает то, что до этой деятельности не существовало.
Глубоким заблуждением было бы мыслить надсознательное как внеположное сознанию. Напротив, оно включено в его внутреннюю ткань и неотторжимо от нее. Надсознательное не есть надличное. В нем личность реализует себя с наибольшей полнотой, и только благодаря ему она обеспечивает с исчезновением индивидуального сознания свое творческое бессмертие. Понятие о надсознательном позволяет преодолеть как интуитивизм, так и учение о том, что динамика научного творчества безостаточно определена отношениями, которые регулируются индивидуальным сознанием.
Реальная ценность научного вклада и его проекция в теоретическом сознании отдельного ученого и даже целого поколения ученых могут не совпадать. Поэтому необходимо различать теоретические представления, с одной стороны, и их категориальную подоснову с другой.
Для обозначения тех уровней деятельности ученого, которые выступают в его сознании в расчлененных продуктах, мы воспользовались термином "теория". Для уровня, который, конституируя ход исследовательской мысли, хотя и отражается в теориях, гипотезах, моделях, но не осознается в качестве самостоятельной исторически развивающейся системы наиболее общих (содержательных) форм научного знания, мы использовали термин "категория". И "теория" и "категория", объективируясь, запечатлеваясь в продуктах научной деятельности, ведут независимую от творящих их индивидов историческую жизнь. И та и другая представлены в "психической среде" конкретного ученого. Однако их представленность разная. Категориальный строй и работа, которая ведется в его "режиме" (в отличие от строя теоретических представлений), не выступают для индивидуального сознания в виде самостоятельного предмета изучения, обсуждения, анализа и критики.
Между тем развитие категорий это важнейший плод научного труда. Можно было бы сказать, что это развитие в силу отмеченных выше обстоятельств совершается бессознательно. Однако с термином "бессознательное" история философско-психологической мысли соединила множество ассоциаций, мешающих отграничить то, что было испытано индивидом, но в данный момент им не осознается, от того, что им созидается, соответственно, объективными требованиями логики науки. Явления второго порядка мы предпочитаем называть не бессознательными или подсознательными, а надсознательными, поскольку скрытый от умственного взора субъекта мир категориального развития научных ценностей представляет не подспудные "глубины", а "вершины" человеческой психики.
Исследуя направление творческого поиска, неверно было бы ограничиться взаимодействием двух факторов: личностного и предметно-логического, как мы это делали до сих пор в аналитических целях. Третьим неотъемлемым фактором является социальный, действующий на двух взаимосвязанных уровнях: общесоциальном и социально-научном (в смысле конкретно-исторических особенностей жизни и деятельности научного сообщества, соотношения идейных сил внутри его, межличностных отношений и др.). На обоих уровнях социальное выступает не как фон, на котором разыгрывается "драма идей", но как действенное начало этой драмы. Надсознательное движение научной мысли меньше всего напоминает общение индивида "один на один" с "госпожой" логикой науки. В каждом новом проекте незримо присутствует в качестве союзников и противников, возможных оппонентов и критиков множество конкретных исследователей. Поэтому надсознательное является по своей сути коллективно-надсознательным в том смысле, что вторым и старшим "Я" для творческой личности, работающей в его режиме, является научное сообщество, выступающее в функции особого, надличностного субъекта, незримо вершащего своей контроль и суд.