Некоторые современные читатели могут поинтересоваться, стоит ли уделять так много внимания религиозным традициям, философам и спекулятивным теоретикам прошлого. После того как научный метод утвердился в качестве надлежащего способа познания и объяснения мира, не должны ли мы обращаться к наукам и, в частности, к психологии, чтобы узнать истину о человеческой природе? С самого возникновения современной науки и особенно с эпохи Просвещения эта мысль вдохновляла многих мыслителей. В ХХ веке психология утвердилась в качестве самостоятельной ветви эмпирической науки, институционально обособившись от своих ранних философских предшественников. И можно предположить, что уж теперь-то мы точно можем ожидать подлинно научных ответов на наши вопросы о природе человека.
В рамках психологии, однако, возникло множество школ и методологий, до сих пор сохраняется и различие подходов: психология далеко не так свободна от философских допущений и проблем, как хотели бы многие из тех, кто практикует ее; не проведено и четких границ между ней и другими дисциплинами социологией и лингвистикой, с одной стороны, биологией и физиологией с другой. Многие академические психологи не любят говорить о столь общих вещах, как человеческая природа. Когда кто-нибудь из них, подобно Скиннеру и Лоренцу, поднимается над своей узкоспециальной областью и осмеливается предложить что-то вроде общего диагноза человеческих проблем и предписания для решения таковых, их утверждения оказываются не менее спекулятивными, чем тезисы других глобальных теоретиков человеческой природы, о которых шла речь выше. Обзор представлений о человеческой природе всех направлений психологии непосильная задача для этой вводной книги, хотя в последней главе я попытаюсь кратко охарактеризовать основные течения. В следующих же двух главах я сконцентрируюсь на критической оценке мнений Скиннера и Лоренца о человеческой природе в надежде, что полученные уроки окажутся полезными при оценке нынешних и будущих психологических теорий.
Для начала несколько слов об историческом контексте. К концу XIX века психология начала оформляться как эмпирическая наука, возникли первые психологические лаборатории под руководством Вундта в Германии и Уильяма Джемса в Соединенных Штатах. Они определяли психологию как исследование состояний сознания, а не души или ума, и полагали, что, поскольку каждый из нас знает свои собственные состояния сознания, мы можем описывать их с помощью интроспекции, поставляя эмпирические данные для психологии. Вскоре, однако, обнаружилось, что подобные отчеты редко совпадали в характеристике и классификации ощущений, образов и чувств, и поэтому интроспективный метод завел в тупик. В то же время исследования Фрейда показывали, что некоторые важные аспекты ума закрыты для сознания. Очевидна неприменимость интроспекции и при исследовании животных; хотя (после Дарвина) трудно сомневаться, что ментальная жизнь животных имеет сходство с ментальной жизнью человека.
Поэтому когда Дж.Б.Уотсон (1878-1958) провозгласил в знаменитой серии лекций 1912 г., что предметом психологии должно быть поведение (behavior), а не сознание, у него нашлось немало горячих сторонников, начавших переориентацию академической психологии в англоговорящем мире. Уотсона обычно считают основателем бихевиористского движения в психологии. Поведение животных и людей доступно внешнему наблюдению, и поэтому отчеты и описания поведения при наблюдаемых и контролируемых условиях могут поставлять бесспорные, объективные данные для анализа. Еще одним привлекательным моментом было то, что понятие поведения, казалось, исключало сомнительные философские допущения о душе, уме или сознании, подразумевало лишь наблюдаемые стимулы и реакции.
Отрицание интроспективного метода наиболее существенный пункт новой программы Уотсона; она была чисто методологическим предписанием относительно того, что должна исследовать психология, относительно ее исходных данных. Как таковая, она не исключала обращения к ментальным состояниям и процессам для объяснения этих данных. Однако Уотсон и многие его последователи, такие как Скиннер, все же стремились наложить это ограничение на психологические теории. Соглашение о психологических данных не подразумевает метафизического утверждения о несуществовании сознания или отождествления его с материальными процессами, происходящими у нас в голове. Не зависит оно и от философского тезиса (именуемого логическим или аналитическим бихевиоризмом), в соответствии с которым смысл всех обыденных слов, обозначающих различные ментальные состояния, может быть полностью определен в терминах поведения или поведенческих диспозиций. Но Уотсон пытался расширить свою методологическую установку до метафизического утверждения, что вера в сознание является пережитком нашего донаучного, наполненного предрассудками прошлого, чем-то вроде веры в колдовство. Он заявлял о внутренней противоречивости наших обыденных ментальных понятий, но никогда не обосновывал это концептуальное положение.
Доктрина Уотсона включала и два других важных пункта, действительно являющихся эмпирическими психологическими теориями. Первый убеждение в том, что окружение играет гораздо более важную роль в определении поведения, чем наследственность. Это был естественный коррелят его методологии, поскольку внешние влияния на поведение организма сравнительно легко доступны для наблюдения и воздействия, тогда как внутренние влияния (в частности, гены) гораздо труднее поддаются раскрытию и манипуляции (хотя со времен Уотсона в этой сфере появились новые технические возможности). Эти различия не исключают влияния наследственности на поведение, но Уотсон допускал, что единственными наследуемыми чертами поведения являются простые физиологические рефлексы; все остальное он приписывал научению. Отсюда его тезис (который, как он признавал, выходит за границы известных фактов):
Дайте мне дюжину здоровых, хорошо сформированных младенцев и мой особый мир для их воспитания, и я гарантирую, что, действуя путем случайного выбора, я сделаю из них специалистов любого профиля врачей, адвокатов, художников, торговцев и даже нищих и воров, независимо от их талантов, склонностей, способностей, призваний и расы их предков (Behaviorism, 1924, rev. ed. 1930. P. 104).
Он надеялся, что психология сможет показать нам, как можно влиять на человеческое поведение и даже контролировать его (к примеру, через рекламу, которой он занялся, оставив академический пост).
Еще одной эмпирической догадкой Уотсона стала его конкретная теория научения, происходящего, как он считал, посредством рефлексов. Она восходила к знаменитым экспериментам Павлова с собаками, натренированными так, чтобы у них происходило слюноотделение при звонке, поскольку звонок регулярно звенел непосредственно перед кормлением. В исследовательской программе Уотсона предпринималась попытка объяснить любое сложное поведение животных и людей как результат подобного влияния окружения.
Исследования в экспериментальной психологии со времен Уотсона поставили под сомнение как приписывание им исключительной роли окружению, так и его конкретную теорию научения через рефлексы. Однако Б. Ф. Скиннер (1904-1990), профессор психологии Гарвардского университета с 1948 по 1974 г., вывел бихевиористскую программу на новый уровень технической точности и стал одним из самых влиятельных экспериментальных психологов своего поколения. В популярной, изящной манере он писал и для широкой публики, ставя диагнозы социальных проблем и выдвигая предложения по их решению. Так что мы найдем немало пищи для дискуссий, избегая необходимости обращаться к техническим деталям его экспериментальных исследований. Бихевиористская психология, одним из лидеров которой был Скиннер, доминировала в академических кругах в середине ХХ века, по крайней мере в англоговорящем мире, но с недавних пор ее существенно потеснила когнитивная психология.
Главная специальная работа Скиннера по обусловливанию Поведение организмов: экспериментальный анализ (1938). Он пытался применить свои теории к человеческой жизни и обществу в Науке и поведении человека ( 1953), а также к человеческой речи в Вербальном поведении ( 1957). Он написал роман Уолден-два (1948), изображающий утопическое общество, организованное по принципам бихевиористского обусловливания. Позже он выпустил еще одну, популяризаторскую по своему замыслу, книгу со зловещим названием За гранью свободы и достоинства (1971), в которой вновь утверждал, что технология поведения может решить проблемы человеческой жизни и общества, если только люди откажутся от своих иллюзий о свободной воле, ответственности за поступки и достоинстве. В последующем изложении я буду постранично ссылаться на скиннеровскую Науку и поведение человека, самую масштабную и, возможно, самую известную из этих работ.
Скиннер безгранично верил в науку; вероятно, он с удовольствием отрекомендовался бы как самый "научный" (в строгом смысле слова) из всех мыслителей, рассмотренных в этой книге. Он был убежден, что только наука может сообщить нам истину о природе, в том числе о природе человека, и делал смелые заявления о возможностях науки в решении человеческих проблем. Когда он пишет, что "возможно, наука придет на помощь и что в конце концов в человеческих делах будет наведен порядок" (с. 5), мы слышим эхо двух платоновских тем тоску по "порядку" и надежду на то, что особое знание даст нам (или скорее элите, которая сможет достичь его) возможность реорганизовать человеческое общество (и даже навязать "порядок"). Скиннер соглашался с главными принципами бихевиоризма Уотсона, жестко придерживаясь его методологии, исключающей обращение к ненаблюдаемым сущностям в психологическом объяснении. Он сохранил веру в программу объяснения всего поведения животных и человека в терминах их прошлого и настоящего окружения, опосредованного немногими фундаментальными механизмами обусловливания.
Пытаясь подкрепить эти изрядные претензии, Скиннер замечает, что наука уникальная отрасль человеческой деятельности, демонстрирующая кумулятивное развитие (с. 11). Для науки существенны не приборы или измерения, а научный метод стремление придерживаться фактов, ожидаемых или неожиданных, приятных или отвратительных. Все утверждения должны проходить проверку наблюдением или экспериментом, а в случае недостаточной очевидности мы должны признавать наше невежество. Ученый пытается отыскать единообразие или законосообразные отношения между феноменами и конструировать общие теории, которые могут успешно объяснять все конкретные случаи (с. 13-14). Кроме того, Скиннер не видит оснований для различения науки и технологии; он говорит, что наука должна не только предсказывать, но и контролировать мир.
Большинство ученых и философов науки согласилось бы с краткой скиннеровской характеристикой научного метода, хотя многие захотели бы провести более четкое различие между наукой и технологией, предсказанием и контролем. Но ведь одни ученые христиане, другие гуманисты, одни придерживаются левых взглядов, другие правых. Скиннер же убежден, что единственным основанием какой-либо веры является наука. Он не находит научного основания для веры в Бога и рассматривает религию просто в качестве одного из социальных институтов, предназначенных для манипуляции поведением человека (с. 350-358). Суждения о ценностях, с его точки зрения, обычно являются выражением конформистского давления, оказываемого любой социальной группой (с. 415-418), и представляют собой что-то вроде неявных приказаний с ее стороны (с. 429). Они могут обрести объективный научный базис, если касаются отношения между средствами и целями. "Вы должны взять зонт" можно приблизительно перевести как "вы хотите остаться сухим, зонты не дают вам промокнуть при дожде, а собирается дождь" (хотя Скиннер предлагает заменить обыденное понятие "хотение", или "желание", своим, как он считал, более научным понятием "подкрепление"). Единственным научным основанием для оценки культурных практик в целом, с его точки зрения, является то, насколько они способствуют сохранению культуры (с. 430-436). Но даже в этом случае он говорит, что в действительности мы не выбираем сохранение в качестве базовой ценности; дело лишь в том, что наше прошлое обусловило нас таким образом, что мы расположены к поиску путей сохранения нашей культуры.
Скиннер иллюстрирует крайности тенденции, предполагающей, что все вопросы даже те, которые касаются человеческой природы и того, что стоит делать и к чему стремиться, могут получить чисто научный ответ, в той мере, в какой они вообще являются настоящими вопросами. Эта позиция обычно называется "сциентизмом", хотя на деле представляет собой крайне спорное философское воззрение; само оно не является научной теорией и, конечно, не может быть проверено свидетельствами, основанными на наблюдении.
Скиннер полагает, что эмпирическое, научное исследование поведения человека единственный способ построения подлинной теории человеческой природы. Наука, говорит он, это поиск порядка, закономерных отношений природных событий:
Наш интерес, стало быть, направлен на причины человеческого поведения. Мы хотим знать, почему люди ведут себя так, а не иначе. Мы должны учитывать любое условие или событие, относительно которого можно показать, что оно каким-то образом влияет на поведение. Открывая и анализируя эти причины, мы можем предсказывать поведение; в той мере, в какой мы в состоянии манипулировать ими, мы можем контролировать поведение (с. 23).
Но каковы же причины человеческого поведения? Скиннер решительно отвергает все попытки объяснения того, что мы делаем, в терминах "внутренних" ментальных сущностей. Он допускает возможность открытия физиологических предпосылок поведения ("внутренних" состояний в буквальном смысле слова, то есть находящихся внутри тела, прежде всего в мозге). Когда-нибудь мы узнаем, полагает он, точные нейрологические обстоятельства, непосредственно предшествующие, скажем, реплике "нет, благодарю вас" (с. 28). Но он утверждает, что даже когда прогресс физиологии позволит нам составить детальнейшую картину состояний мозга, мы все равно должны будем находить их причины в окружающей среде, и поэтому мы вполне можем обходиться без физиологии и непосредственно обращаться к окружающей среде, содержащей причины поведения: "возражение относительно внутренних состояний заключается не в том, что они не существуют, а в том, что они не имеют отношения к функциональному анализу" (с. 35). Таким образом, Скиннер считает, что, хотя у любого поведенческого акта должна быть физиологическая причина совокупное состояние тела в данное время, ему должен предшествовать также набор условий из окружающей среды (в настоящем, непосредственном прошлом или в долговременной истории обусловливания этого индивида), являющийся причиной этого внутреннего телесного состояния. Поэтому в принципе у нас должна быть возможность обойтись здесь без посредника и установить общие каузальные законы, связывающие релевантные условия среды с данным типом поведения. Скиннер враждебно относится к любым попыткам объяснения человеческого поведения в терминах ментальных сущностей, будь то повседневные понятия об убеждениях, желаниях, эмоциях, намерениях или решениях, или более теоретичные допущения вроде бессознательных когнитивных состояний и процессов, или фрейдовского Оно, Я и Сверх-Я (с. 29-30). Он отбрасывает подобные ментальные сущности не только потому, что они ненаблюдаемы, но и потому, что они, как он считает, в любом случае не могут иметь объяснительной ценности. С его точки зрения, говорить, что человек ест потому, что голоден, вовсе не означает указывать причину его поведения, а лишь описывать его в других терминах (с. 31). Объяснения здесь не больше, чем в утверждении, что опиум вызывает сон потому, что обладает некой "усыпляющей силой", или что Джил хорошо шутит потому, что у нее "есть чувство юмора".
Скиннер не может не признавать влияния на поведение генетических факторов, так как очевидно, что различные виды животных ведут себя совершенно по-разному. Да и среди людей, как подсказывает нам здравый смысл, индивиды рождаются с разными внутренними склонностями, к примеру, к математике, музыке и искусству. Но Скиннер отвергает обыденное понимание наследственности как чисто фиктивное объяснение поведения, утверждая, что генетические факторы имеют небольшую ценность в "экспериментальном анализе", поскольку они не во власти экспериментатора (с. 26).
Скиннеровская трактовка человеческой природы чреватая путаницей комбинация методологического предписания и эмпирической теории, заимствованных из бихевиоризма Уотсона. Мы должны попытаться обособить различные компоненты этой смеси. Очевидно, что он определяет психологию как исследование поведения это основной методологический момент. Мы должны, однако, задаться вопросом о точном смысле "поведения" в том случае, когда речь идет о человеческих существах. Но вначале отметим: утверждение, что поведение поставляет наблюдаемые данные для психологии, еще не решает вопроса о возможности допущения психологами ненаблюдаемых сущностей для объяснения этих данных.
Большинство психологов, до и после расцвета бихевиоризма в середине ХХ века, охотно рассуждали о побуждениях, эмоциях, памяти (кратковременной и долговременной) и многих других "ментальных" сущностях. Скиннер же принял очень суровое методологическое решение, отказавшись от любых упоминаний о ненаблюдаемом при объяснении. В этом отношении он хотел быть более "научным", чем большинство ученых и философов науки, поскольку в науках о природе обычно допускаются теоретические сущности магнитные поля, механические силы и субатомные частицы. Некоторые философы, испытавшие влияние логического позитивизма, высказывали сомнения в законности этой процедуры и предлагали "инструменталистские" или "операционалистские" интерпретации теоретических сущностей в науке, но в наши дни общепризнанно, что это вносит неоправданные ограничения в научный метод. При условии проверяемости наблюдением того, что утверждается о ненаблюдаемых сущностях, против них не может быть принципиальных возражений. Поэтому если Скиннер отвергает ментальные причины поведения только потому, что они ненаблюдаемы, то мы должны признать это примером неоправданно строгой методологии для любой науки, включая психологию.
Впрочем, Скиннер отвергает то, что он называет "концептуальными" внутренними причинами поведения (с. 31), и по другой причине, а именно потому, что они лишены объяснительной ценности. Причем создается впечатление, что он считает: ненаблюдаемые психологические сущности особенно бесполезны при объяснении в качестве предположительных ментальных причин поведения. Но сумел ли он показать, что подобные концептуальные внутренние причины должны быть просто альтернативными описаниями того, что они, как предполагается, должны объяснять? Он ограничивается несколькими примерами, которые, как он считает, иллюстрируют его тезис, и приглашает читателя обобщить их. Разумеется, внутреннее состояние S может быть подлинным объяснением поведения В лишь в том случае, если мы уверены, что S не совпадает с В но это условие, несомненно, иногда удовлетворяется. Скажем (если взять пример, приводимый самим Скиннером), мы можем быть вполне уверены в том, что кто-то голоден, хотя и не ест в данный момент, если знаем, что он не ел сутки (а может, он даже говорит, что голоден). Неверно полагать, что два утверждения: "Он ест" и "Он голоден" описывают один и тот же набор фактов. Как отмечал Платон, разум может конфликтовать с вожделением: человек может чувствовать голод, но не есть, и он может есть, не будучи голодным (к примеру, из вежливости). Скиннер не привел веских оснований для отрицания всех концептуальных причин поведения.
А что же отрицание им физиологических состояний как причин? Тот факт, что они с трудом поддаются наблюдению и воздействию, еще не означает, что они не играют решающей роли в детерминации поведения. Скиннер полагает, что внутренние физиологические состояния организма просто опосредуют воздействие окружающей среды (прошлой и настоящей) на его поведение. Поэтому он считает, что психология может обращать внимание лишь на законы, напрямую связывающие влияния окружающей среды на поведение. Но правилен ли подобный подход не только по отношению к человеку, но и к животным и даже к сложным неодушевленным системам вроде компьютеров? Реакция компьютера на нажатие определенной клавиши, как правило, зависит от его внутреннего состояния в данный момент времени не существует всеобщих законов, связывающих отдельные нажатия клавиш с тем, что появляется на экране, без учета наличного внутреннего состояния. Скиннер, возможно, сказал бы, что внутреннее состояние компьютера в данный момент определяется всей историей нажатия клавиш на его клавиатуре, и поэтому законы, связывающие всю его историю с его нынешним состоянием, наверняка должны существовать. Но мы можем ответить, что: (а) при любом подобном объяснении мы должны принимать во внимание программирование компьютера собственно программы, а также, возможно, характеристики его материальной части, к примеру, поломки и замену блоков; (б) на практике объяснение реакции компьютера на нажатие клавиши гораздо быстрее и проще получить, обратившись к его наличным внутренним состояниям, к примеру, к тому, что "была выделена определенная часть текста".
Скиннер делает здесь два раздельных допущения: 1) что человеческое поведение управляется научными законами определенного рода: "Если мы хотим использовать научные методы в гуманитарной области, мы должны допустить, что поведение закономерно и детерминировано" (с. 6, 447), и 2) что эти законы устанавливают каузальные связи между факторами окружающей среды и поведением человека: "Нашими "независимыми переменными" причинами поведения являются внешние условия, функцией которых оказывается поведение" (с. 35). Эти допущения можно истолковать чисто методологически, как выражение программы поиска законов, регулирующих человеческое поведение и, в частности, законов, связывающих окружающую среду с поведением. В качестве таковых они не могут вызывать принципиальных возражений. Но совершенно очевидно, что Скиннер признает их также общими тезисами, сообщающими о действительном положении вещей. В этом случае мы должны задаться вопросом о том, на каком основании они считаются истинными, поскольку они занимают важнейшее место в скиннеровской теории человеческой природы.
Прежде всего, должны ли мы допускать, что все поведение человека определяется каузальными законами, если хотим научно исследовать это поведение? Оснований для подобного допущения не больше, чем у Маркса утверждать, что для научного исследования истории необходимы законы, во всех деталях определяющие происходящее. Всеобщий детерминизм не является необходимым условием научного знания (с позволения Канта!), хотя поиск каузальных законов существен для науки. Было бы, конечно, не очень хорошо, если бы психология не могла идти дальше простых отчетов о статистических закономерностях. Но существование строгих каузальных законов поведения должно быть эмпирически установлено самой психологией. Тезис о том, что все поведение определяется подобными законами, метафизическое допущение, неуместное у таких якобы строгих сциентистов, как Скиннер.
Более специальное допущение, что все поведение является функцией переменных величин из окружающей среды, еще более сомнительно. Если говорить конкретно, то оно означает, что для любого поведенческого действия имеется определенный набор условий окружающей среды (прошлых или настоящих), то есть что имеет место каузальный закон, в соответствии с которым любой, кто подпадает под все эти условия, будет вести себя подобным образом. Это напоминает заявление Уотсона, что он может взять любого младенца и сделать из него все, что хочет, при наличии соответствующего окружения, и без учета существенного влияния наследственных факторов на поведение человека. Так что же, любой здоровый ребенок может быть обучен на рекордсмена по бегу, физика-ядерщика и кого угодно еще? В общем виде это утверждение явно ошибочно. Тот факт, что различие в способностях у раздельно выросших близнецов гораздо меньше, чем в целом по популяции, с очевидностью свидетельствует против него. Наследственность играет определенную роль, хотя это не означает отрицания громадной важности окружения. Приписывать все или большинство различий окружению еще одно эмпирическое допущение, не проверенное Скиннером на опыте.
Теперь мы должны коснуться вопроса о конкретных механизмах обусловливания, посредством которых, как считает Скиннер, окружение оказывает определяющее влияние на поведение. Хотя его теория восходит к идеям Павлова и Уотсона, Скиннер вносит и собственный вклад в детализацию психологического познания. В "классическом" обусловливании павловских экспериментов "подкрепление" (пища) постоянно сопровождает "стимул" (звонок), и в таком случае "реакция" (слюноотделение) появляется при звонке без пищи. Главное отличие скиннеровского "оперантного" обусловливания состоит в том, что обусловливаемое оказывается не рефлекторной реакцией вроде слюноотделения, а любым поведением, которое вполне спонтанно, без какого-либо конкретного стимула, может осуществлять животное. К примеру, крысы могут быть натренированы нажимать рычаги, голуби держать голову необычно высоко; в каждом случае достаточно просто кормить животных, когда они нажмут на рычаг или поднимут голову выше, чем обычно. Если окружение организовано так, что подкрепление следует за определенным типом поведения (называемого Скиннером "оперантом", так как животное оперирует своим окружением посредством него), то подобное поведение будет осуществляться чаще (с. 62-66). В этом, конечно, состоит общий принцип дрессировки животных. Путем тщательного экспериментирования Скиннер и его последователи открыли немало новых деталей касательно эффективности различных процессов обусловливания ("таблиц подкреплений", на жаргоне). К примеру, перемежающееся подкрепление обычно приводит к более частым реакциям, так что если мы хотим, чтобы крыса нажимала на рычаг как можно чаще, то должны кормить ее нерегулярно, то есть давать ей пищу не после каждого нажатия ею рычага.
Скиннеровские эксперименты с животными (главным образом с крысами и голубями) в искусственных лабораторных условиях впечатляют и кажутся неуязвимыми для неспециалистов, однако мы можем и должны критиковать то, что он переносит результаты своих экспериментов на человеческую природу в целом.
Во второй главе Науки и поведения человека Скиннер очерчивает свое понимание поведения, сформированное на основе его экспериментов с животными. Затем, в гл. 3, он применяет эту концепцию к человеческим индивидам, а в гл. 4-6 и к человеческим сообществам и институтам, таким как правительство, религия, психотерапия, экономика и образование. Однако весь этот метод переноса крайне сомнителен. Ведь вполне может оказаться, что открытия, сделанные Скиннером на крысах и голубях, применимы только к этим животным (и близким к ним видам), но не к людям. Или он мог установить некоторые механизмы обусловливания, применимые к животным (включая и нас), но проигнорировать все иные способы продуцирования поведения или влияния на него, имеющиеся и у крыс с голубями, не говоря уже о человеке. Хотя он справедливо указывает, что мы не можем допускать, будто поведение человека сущностно отлично от поведения животных (с. 38-39), представляется, что весь его подход демонстрирует не менее неоправданное допущение: верное для лабораторных животных будет применимо (пусть и с большей степенью сложности) и к людям (с. 205 и далее).
Важнейшая область, в которой Скиннер попытался применить свои теории к специфически человеческому поведению, наше использование языка. В книге Вербальное поведение он хотел показать, что всю человеческую речь можно объяснить в терминах обусловливания говорящих их окружением (включающим в данном случае в качестве существенных элементов социальное окружение людей в их детстве, звуки, издаваемые окружающими, и реакции окружающих на звуки, которые эти люди издавали в детстве). Так, ребенок, родившийся в испаноговорящей семье и культуре, сталкивается со многими примерами использования испанского языка. Скиннер считает, что когда его реакции достаточно точно воспроизводят то, что он слышал, они "подкрепляются" одобрением и наградой, и таким образом ребенок учится говорить по-испански. Речь взрослого человека тоже анализируется Скиннером в качестве набора реакций на стимулы окружающей среды, включая вербальные стимулы, исходящие от других людей.
Существенные недостатки скиннеровского объяснения языка были отмечены Ноамом Хомским, работы которого в 60-е гг. открыли новое направление исследований в лингвистике и психологии. Хомский доказывает, что, хотя Скиннер попытался описать, как происходит научение языку, его выкладки имеют небольшую ценность, так как он не уделяет внимания вопросу о том, чему мы научаемся, обретая способность говорить на нашем родном языке. Ясно, что мы едва ли можем спрашивать, как мы научаемся X, если мы заранее не знаем, что такое X: у нас должен быть критерий, позволяющий понять, что кто-то преуспел в изучении X. Человеческий язык феномен, существенно отличный от нажимания рычага крысами или вытягивания шеи голубями для клева. Скиннер вряд ли стал бы отрицать это, но он предположил бы, что различия касаются лишь степени сложности. Хомский же считает, что творческие и структурные черты человеческого языка (особенность, благодаря которой все мы можем проговаривать и понимать предложения, которые никогда не слышали ранее, опираясь лишь на знание слов и грамматики нашего языка) существенно отличают его от любого известного нам поведения животного. Если так, то попытка анализировать человеческую речь в терминах, заимствованных из характеристик поведения низших животных, кажется заранее обреченной. То же самое может быть верным и по отношению к другим специфическим формам человеческого поведения.
Даже предположения, с помощью которых Скиннер объясняет, как происходит научение языку, основываются на откровенно шатких аналогиях. К примеру, "подкрепление", могущее поощрять правильное использование языка ребенком, это не пища, а обычно что-то вроде общественного одобрения. Скиннер считает, что мы можем "подкрепляться" вниманием, оказываемым нам, или даже просто удовлетворением от произнесенного возможно, потому, что оно в точности повторяет услышанное ранее. Но это просто спекуляция. Использование термина, подобного "подкреплению", имеющему строго определенный смысл для конкретных экспериментов с животными обычно он означает удовлетворение явных биологических желаний, связанных с питанием или совокуплением никоим образом не гарантирует научной объективности в случае, как утверждается, аналогичных человеческих ситуаций. Здесь якобы строго эмпирический подход Скиннера вновь обнаруживает большой заряд метафизической спекуляции.
Есть и еще один важный момент, в связи с которым, как доказывает Хомский, теории Скиннера оказываются неприменимы к человеческому языку. Речь идет о наследственных факторах, том вкладе, который вносит в научение языку скорее сам говорящий, чем его окружение. Ясно, что французские дети научаются французскому, а китайские китайскому языку, так что социальное окружение оказывает значительное влияние. Но опять-таки все нормальные дети научаются какому-то человеческому языку, а животные не научаются чему-либо, что напоминает человеческий язык в ключевом аспекте формирования неопределенно большого количества сложных предложений в соответствии с правилами грамматики (даже шимпанзе, которых, как утверждается, можно обучить знаковой системе). Представляется поэтому, что способность научения языку специфическая черта человеческого вида.
Скиннер считает, что изучение нами языка должно происходить при помощи сложной системы подкреплений из нашего окружения. Хомский же доказывает, что удивительная скорость, с которой дети обучаются правилам грамматики языка на основании услышанных ими очень ограниченных и несовершенных образцов последнего, может быть объяснена только допущением, что человеческому виду присуща врожденная способность использования языка в соответствии с подобными правилами. Поэтому за очевидным многообразием человеческих языков должна стоять некая общая всем им систематическая базовая структура, и мы должны предположить, что не узнаём эту структуру из нашего окружения, а реагируем в соответствии с ней на любые лингвистические стимулы. Именно эта удивительная гипотеза, а не крайняя скиннеровская акцентировка роли окружения, получает все большее подтверждение.
Речь не единственная специфичная для человека деятельность. Но она особенно важна как репрезентация "высших" ментальных способностей человека (она представляет собой проявление рассудочной и разумной способностей, о которых говорили Платон и Кант). Поэтому если теории Скиннера не могут адекватно истолковать язык, мы должны заключить, что даже если они объясняют какие-то аспекты поведения человека, они не могут дать адекватной картины человеческой природы в целом. Ведь остается возможность того, что и другие важные стороны человеческого поведения не узнаются нами из окружения, а изначально врожденны (см. гл. 11).
Диагноз Скиннера прямая противоположность сартровского. Как мы видели в гл. 9, Сартр утверждает, что мы свободны, но делаем вид, что не являемся таковыми. Скиннер же говорит, что мы детерминированы, но хотим думать, что свободны. Он утверждает, что наша обычная социальная практика основана на теоретической путанице. Мы все больше понимаем, каким образом окружение определяет поведение, и поэтому оправдываем людей, указывая на все обстоятельства, повлиявшие на них, воспитание, школу, вообще на их культуру. И тем не менее мы хотим считать, что люди все же несут ответственность за свои действия, мы осуждаем преступников и говорим, что они заслуживают наказания. По мнению Скиннера, это означает, что мы находимся в неустойчивой переходной фазе и, более того, что "нынешнее неблагополучие в мире во многом объясняется этими нашими колебаниями"; "мы почти наверняка не сможем решить эти проблемы, пока не займем последовательную позицию" (с. 9). "Необходимо решительное переосмысление понятия ответственности" (с. 241), поскольку известно, что нынешняя практика наказания неэффективна в смысле контроля за поведением (с. 342). "Мы должны будем отказаться от иллюзии, что люди свободные существа, контролирующие собственное поведение, так как, хотим мы того или нет, мы все равно "контролируемся"" (с. 438). Этот неутешительный диагноз "неблагополучия мира" выглядит очень сомнительно. Можно согласиться с тем, что существуют важные практические и этические проблемы определения границ ответственности и они тесно связаны с глубокими теоретическими и философскими вопросами о понятии свободы. Но отказ Скиннера от этого понятия неадекватное и бездоказательное решение этих проблем. В работе За гранью свободы и достоинства кажется, будто он хочет сказать, что подобно ошибке анимизма, состоявшей в обращении с неодушевленными вещами как с людьми и приписывании им мыслей и намерений, ошибкой является и обращение с людьми как людьми и приписывание им желаний и решений! Это явный абсурд.
Первый шаг на пути избавления от этой путаницы состоит в следующем. Тезис о всеобщем детерминизме заключается в том, что всякое событие (включая все человеческие акты выбора) сопровождается набором достаточных предшествующих причин. Даже если этот тезис верен (будем, правда, помнить, что Скиннер не доказал, что мы должны думать так), мы все равно можем считать "свободными" те человеческие действия, среди причин которых имеет место личный выбор. Понятие свободного действия никак не подразумевает, что это действие вообще не имеет причин (это сделало бы его случайным, а значит, его едва ли можно было бы вменять совершившему его), но предполагает, что оно происходит по причине выбора со стороны субъекта. И мы можем продолжать считать людей ответственными за те действия, которые они избрали для себя, даже если полагаем, что сам этот выбор небеспричинен. Складывается впечатление, что и сам Скиннер считает важным использование скорее методов социального контроля, зависящих от индивидуального сознания и, стало быть, в определенном смысле слова, от выбора, а не от скрытых, сублимированных форм обусловливания, не осознаваемых людьми. Впрочем, свободная воля остается источником немалых философских трудностей.
Подобно Марксу, Скиннер полагает, что условия человеческого существования могут и должны формироваться людьми. Если тем, кто мы есть, нас делает в основном социальное окружение, порождающее важнейшие индивидуальные и культурные различия, то мы должны "сознательно изменять социальное окружение для придания человеческому продукту более приемлемых спецификаций" (с. 427). Скиннер утверждал, что психология достигла такого уровня, когда она может предложить технологии для манипулирования и контроля за поведением человека, а значит, и для изменения человеческого общества в лучшую или худшую сторону (с. 437). Надо только отказаться от "иллюзий" индивидуальной свободы и достоинства, и тогда мы смогли бы сделать жизнь более счастливой, соответствующим образом обусловливая поведение каждого человека. К примеру, мы прекратили бы неэффективную практику наказаний, побуждая вместо этого людей вести себя морально и легально, сделав так, чтобы они хотели соответствовать общественным стандартам (с. 345). Это может быть достигнуто сочетанием воспитания и позитивными стимулами ("подкреплениями"), не обязательно пропагандой или тайным манипулированием. Таким образом, наука может указать, какое правление действительно будет способствовать благу тех, кем управляют, а возможно, и установлению некого набора "моральных ценностей" (Скиннер пренебрежительно закавычивает это выражение), который может получить всеобщее признание. Если контрольные функции распределены между разными индивидами и институтами, нет опасности деспотизма (с. 440-446).
Эта туманная программа звучит по-наивному оптимистично и вместе с тем несколько тревожно, беспечно расставаясь с индивидуальной свободой. Замысел Скиннера проясняется в его скучноватом романе Уолден-два, в котором показано идеальное общество, сочетающее атмосферу культурной любознательности вечерних школ с политической системой платоновского Государства (так как здесь присутствует мудрый архитектор сообщества, с самого начала устраивающий все согласно "верным" бихевиористским принципам).
Утопия Скиннера открыта для тех же возражений, что и платоновская. На каком основании архитекторы культуры решают, что является лучшим для каждого? И как предотвратить злоупотребление властью с их стороны? Несмотря на рассуждения Скиннера о надежной защите от деспотизма, он выглядит политически наивным. Сама его терминология "планирование культуры" и "человеческий продукт" дает понять, что он идет на крайне спорное допущение: целью политики должно стать создание идеального общества и индивида. Основательная альтернативная позиция состоит в том, что эта цель должна быть понята в более ограниченном, по сути негативном смысле, а именно как устранение конкретных причин человеческих невзгод, бедности, болезни и явной несправедливости, и что попытка создавать людей по трафарету означает вторжение в сферу индивидуального выбора. (В этом состоит различие, проведенное Поппером в его критике Платона и Маркса, между "утопической" и "постепенной" социальной инженерией.)
Так что мы не обязаны принимать суждение Скиннера, что индивидуальная свобода является мифом и поэтому не важна. Сюда примешиваются и непосредственные практические моменты, так как бихевиористская терапия, основанная на скиннеровских принципах обусловливания, применялась на невротиках и преступниках. Но в каких случаях "ненормального" поведения мы имеем право (если вообще имеем) обусловливать действия другого человека? В гл. 6 о Канте мы видели, что существуют серьезные проблемы фактические, концептуальные и этические касательно того, как чисто научный подход к людям как живым существам, поведение которых имеет конкретные и подверженные манипулированию причины, может сочетаться с нашим обычным способом отношения друг к другу как к разумным существам, ответственным за свои действия. Скиннер полагает, что эти позиции несовместимы и что вторая должна уступить место первой. Но это не более чем догматическая установка, принятая одним конкретным психологом в эпоху расцвета бихевиоризма. Хомский занял совершенно другую позицию в социальных и политических вопросах, исходя из живой заинтересованности в свободе индивидов и групп; различия между этими теоретиками, таким образом, выходят за пределы академической теории, продолжаясь и в вопросах практической политики.
Было бы обидно, если бы недостатки сверхамбициозных и, будем говорить прямо, несколько дилетантских скиннеровских обобщений о человеческой природе оттолкнули нас от поисков лучшего понимания нас самих в эмпирической психологии. В гл. 11 я проанализирую другой подход, а в заключительной главе предложу более общий обзор перспектив этой науки.
Масштабные, увлекательные истории психологии G.A.Millar and R.Buckout, Psychology: The Science of Mental Life, 2d ed. (New York: Harper & Row, 1973; London: Penguin, 1966), где основное внимание уделяется ХХ столетию; L.S.Hearnshaw, The Shaping of Modem Psychology: An Historical Introduction (London: Routledge, 1987), охватывающая всю историю с древних времен. В книге Behaviour (London: Methuen, 1961) D.E.Broadbent дает обзор эволюции бихевиористского движения в психологии.
Главный текст, на который я ссылаюсь в этой главе, В.F.Skinner, Science and Human Behaviour (New York: Macmillan, 1953).
Утопический роман Скиннера Walden Two (New York: Macmillan, 1953) и его работа Beyond Freedom and Dignity (New York: Bantam Books, 1972; London: Penguin, 1973) содержат очерк его понимания идеального общества и указывают средства, при помощи которых, как он считал, мы можем создать такое общество.
Beyond the Punitive Society: Operant Conditioning and Political Aspects, ed. by Harvey Wheeler (London: Wildwood House, 1973) подборка критических статей о социальной программе Скиннера.
Для введения в теоретические концепции Хомского см. его работу Language and Mind, enlarged ed. (New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1972; J.Lyons, Chomsky (New York: Viking, 1970; London: Fontana, 1970, Modern Masters series). Яркий обзор последних новаций Steven Pinker, The Language Instinct: The New Science of Language and Mind (New York: Morrow, 1994; London: Penguin, 1995).
Уотсон Дж.Б. Психология как наука о поведении. М.-Л., 1926.
Скиннер Б. Оперантное поведение // История зарубежной психологии: Тексты. М., 1986. С. 60-95.
Бьорк Д.В. Беррес Ф. Скиннер: Непредвиденные случайности жизни // Великие психологи. Ростов-на-Дону, 2000. С. 517-546.
Хомский Н. Классовая война. Сборник статей. М., 2003.
Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. М., 1994.