1. Литературный стиль произведений Юлиана как показатель его эстетического мировоззрения
а) В стиле сочинений Юлиана бросается в глаза большое разнообразие и даже пестрота. С одной стороны, будучи широко начитанным в классической литературе и без ума влюбленным в нее, он старается писать архаизирующим и чистым греческим языком; и это ему часто удается как лексически, так и фразеологически. Он неравнодушен к Гомеру и постоянно его цитирует, любит также и Гесиода, часто цитирует Еврипида (что весьма характерно, поскольку Софокла он приводит только однажды, а Эсхила не цитирует ни разу). Классическая лирика у него представлена меньше, но древняя комедия в большом почете. Сочинения Платона вместе с произведениями, ходившими тогда под именем Орфея и Пифагора, он официально приказывал использовать для толкования мифов, совершенно серьезно принимая все эти сочинения за изложение непререкаемого догматического богословия. Цитирует он также и Демосфена. Но все эти авторы, классические или принимаемые за классических, были далеко не единственными образцами его стиля.
Не меньше, чем Гомера, Еврипида и Платона, Юлиан любит и всю эллинистическую литературу, кроме эпикурейцев и скептиков. Даже мало совместимые с неоплатонизмом стоики встречают у него восторженное отношение благодаря многим своим жизненным идеалам. Плотин, Порфирий и особенно Ямвлих тоже повлияли на стиль Юлиана, вследствие чего в его произведениях заметно крайнее смешение стилей.
Кроме того, Юлиан весьма привержен к риторическим ухищрениям и стиль его всегда приподнят и неровен. В своих панегириках опасному для него Констанцию он холоден, употребляет вычурные и деланные выражения. Напротив, его автобиографические рассказы и признания в "Послании к народу афинскому" производят впечатление простоты и неподдельной искренности. Он часто брался за изложение философских мыслей, но нигде не проводил их до конца, постоянно прерывая свои рассуждения то пересказом разного рода мифов, то молитвами и гимнами богам. Эти частые молитвенные настроения перемешиваются у него 389со злобным сарказмом по адресу врагов, а их у него было очень много, ибо это были и христиане, и иудеи, и современные ему киники.
Образцом смешения жанров и стилей являются "Цезари": в них мы находим и мениппову сатиру, и традиционный жанр симпосия, и стоически-киническую диатрибу, и острый политический памфлет, и приемы вульгарной и бытовой комедии; это и трагедия, и фарс, и сатира.
При оценке творчества Юлиана надо учитывать невероятную спешку, в которой он писал. Почти все сочинения написаны за два года его царствования. А эти годы были полны широкой политической деятельностью, большими войнами, отчаянной борьбой с христианами и иудеями и упражнениями в аскетизме, отнимавшими у него значительную часть времени. Свою речь к царю Гелиосу Юлиан написал за одну ночь. Свою речь к Матери богов Юлиан написал за три бессонные ночи. Свою речь против "невежественных киников" он написал за два дня, да и то только урывками среди множества ответственных дел. Не нужно забывать того, что Юлиан погиб тридцати двух лет от роду, не успев развить свои литературные способности. В результате всего этого стиль Юлиана очень неровный, а часто даже истерический, пестрый, запутанный и вычурный.
б) Своеобразие стиля Юлиана особенно бросается в глаза, когда мы начинаем всерьез относиться к проповедуемой у него мифологии, с которой мы ознакомились выше. Эта мифология в первую очередь возвышенна, торжественна и даже величественна. Не приходится сомневаться в его глубочайшей вере в такие, например, высокие предметы, как Солнце или Мать богов. Тут была у Юлиана не только искренность, не только сердечность, не только интимность, но и какое-то внутреннее услаждение, гордый пафос лирического восторга, острейший энтузиазм и наслажденческая вдохновенность. Такую характеристику эстетики Юлиана мы уже установили выше, в результате анализа его речей и вообще мифологических высказываний. Но изучение стиля Юлиана в целом заставляет нас давать гораздо более широкую характеристику эстетики Юлиана.
Именно, с другой стороны, изучение его литературных произведений ошеломляет нас их внутренним беспокойством, метанием из стороны в сторону и неимоверной пестротой, доходящей иной раз до неожиданной натуралистической детализации и до самого острого иронически-трагического и сатирического сарказма. Казалось бы, те возвышенные мифологические предметы, которым он посвящал свои восторженные гимны, должны были бы его успокаивать, приносить ему утешение и создавать мирное и благородно-величавое состояние духа. Фактически, однако, у Юлиана мы находим как раз обратное. Чем больше он восходил духом и чем больше возвышался над своей жизненной обстановкой, тем больше эта жизненная обстановка доставляла ему забот, беспокойства, страха, неуверенности и даже подавленности, доходившей до отчаяния. Но тут-то и возникает для нас необходимость обратить внимание прежде всего на личность Юлиана, а уже потом делать выводы о характере его эстетической настроенности. Однако скажем 390сначала о тех двух писателях, Либании и Ямвлихе, которые оказали большое воздействие на формирование личности Юлиана.
в) В связи с литературной характеристикой Юлиана необходимо упомянуть одно знаменитое имя, которое обычно слишком преувеличенно фигурирует в современных исследованиях Юлиана. Это имя оратор Либаний из Антиохии (прибл. 314-393 гг.). От этого Либания дошло до нас огромное литературное наследие: около 70 речей; около 50 декламаций, которые служили образцами для риторских упражнений на разного рода вымышленные или исторические темы; и, наконец, 1544 письма, куда нужно прибавить еще и его автобиографию. Этого Либания хорошо знал Юлиан, считал его своим учителем и высоко чтил. Очень важно также и то, что Либаний в своих произведениях часто касался Юлиана и посвящал ему целые речи (XII-XVIII; XXIV). Однако близость Юлиана к Либанию не следует преувеличивать.
Правда, в одном отношении эта близость была огромная, а именно в области борьбы за восстановление языческой религии против восходившего в те времена христианства. Если угодно, то в известной степени Либаний был если не прямым учителем Юлиана, то, во всяком случае, весьма высоким для него образцом. Но едва ли можно считать, что была какая-нибудь существенная зависимость Юлиана от Либания. У Либания были учениками такие знаменитые христианские деятели, как Василий Великий, Григорий Богослов или Иоанн Златоуст. В этих случаях можно говорить скорее о риторической образованности, чем о зависимости в мировоззрении. Но и в области риторической культуры Юлиана нельзя считать учеником Либания в безоговорочном смысле слова.
Дело в том, что в своем риторическом творчестве и в своих теоретических взглядах Либаний продолжал и даже развивал еще больше тот стиль II-IV вв. н.э., который в современной науке носит название "греческого возрождения", или "второй софистики". Существом этой возрожденческой литературы являлось стремление подражать подлинным классическим образцам в то время, когда ничего классического уже не оставалось. Это подражание не могло не быть искусственным, формалистическим и преследующим не жизненные, но в значительной мере только абстрактные цели. Начитанность у этих авторов была огромная, исключительная; и художественная продукция подобного типа была и обширной, и разнообразной, и эстетически часто изысканной, и интересной. В этом смысле речи Либания, весьма ученые и художественно-прихотливые, в то же время отличались отсутствием подлинного жизненного пафоса и достаточно ярких риторических приемов. Речи Либания, при всем их изыске, часто отличаются многословием, вялостью развития, каким-то внешне-описательным характером вместо подлинного и достаточно яркого стиля. Кто хочет почувствовать этот внутренне вялый и многословный стиль Либания, пусть познакомится с его XVIII речью, от которой мы как раз ожидали бы искреннего пафоса. Эта речь представляет собою поминальное слово в честь погибшего императора Юлиана, где, казалось бы, и должна была проявиться патетическая мощь риторского произведения, как раз и написанного для восхваления подлинного для Либания кумира жизни 391и мысли. Однако никакая научная лупа не делает для нас осязаемой здесь какую-нибудь минимальную патетику. Стиль этой речи спокойно-излагательный; а там, где требуется настоящий пафос, мы находим здесь только общие фразы, красивые и тщательно с точки зрения классики выполненные, но поражающие своим внутренним прозаизмом.
Теперь и спросим себя: мог ли такой ритор, как Либаний, существенно влиять на Юлиана? Ведь Юлиан это сплошная патетика, доходящая до нервозности, и постоянные глубочайшие восторги по адресу богов и героев, родных и интимно-близких восторженному сердцу автора. Искренняя эмоция и пафос, доходящий до всякого рода нервозных преувеличений, вот что такое личность и стиль Юлиана. Конечно, риторическое влияние столь прославленного и талантливого ритора, как Либаний, не могло вообще отсутствовать. Оно, конечно, давало большую выправку для создания риторических приемов. Но стиль Юлиана, если его брать в его непосредственной данности, едва ли имеет что-нибудь общее со стилем Либания. Детали этого вопроса при подробном сравнительном анализе стилей Юлиана и Либания могут оказаться и более сложными. Но этот подробный сравнительный анализ еще надо произвести105.
г) Здесь мы хотели бы указать на характеристику Либания у Евнапия, историка пергамского неоплатонизма и автора, уже много раз использованного нами выше. Правда, значительная часть этой характеристики посвящена многочисленным биографическим подробностям (495, 1 496, 7), которые в настоящий момент для нас малоинтересны. Но представляет собою большую важность то, что Евнапий говорит о художественном стиле Либания.
С одной стороны, Евнапий находит здесь как будто бы целый ряд отрицательных черт, утверждая, например, что стиль Либания "вполне слабый, безжизненный и невдохновенный", причем сам Либаний, по Евнапию, был самоучкой и не знал главнейших правил декламации, которые были известны всем обучавшимся риторике (496, 7-11).
С другой стороны, однако, и, вероятно, не без противоречия со своей общей отрицательной оценкой, Евнапий находит в письмах и других произведениях Либания возбужденность, даже патетику и умелое подражание классике. "Его сочинения полны прелести и легкого остроумия, в то время как изысканное изящество довлеет у него надо всем и находится в услужении у его речей" (496, 13-16). И подобного рода похвалы стилю Либания Евнапий расточает и дальше (496, 16-51).
Но тогда делается понятным и то, чем же, собственно говоря, Юлиан восхищался у Либания. Евнапий здесь прямо пишет: "Прелестью, содержавшейся в речах Либания, восхищался как божественный Юлиан, так и любой живой человек" (496, 34-36). Эта противоречивость оценки Либания у Евнапия, очевидно, все-таки преодолевается несомненными восторженными отзывами Евнапия, не сумевшего отбросить "прелесть (charis) и изящество (compsotēs)" пусть многословного, 392но все же чрезвычайно одаренного Либания. Эта художественная сторона, конечно, не могла не влиять на восприимчивого Юлиана. Но Евнапий имеет в виду, можно думать, только художественную сторону патетики Либания и Юлиана. Однако у Юлиана, как мы уже сказали выше, патетика была весьма далека от простой риторической художественности.
д) Именно совсем другое дело это связь Юлиана с Ямвлихом. Эта связь глубоко чувствуется во всех материалах Юлиана и касается в основном религиозно-мифологической области. Здесь у Юлиана была не только большая эмоциональная сила религиозной убежденности, но были еще и постоянные попытки создать религиозно-мифологическую систему, хотя и без значительных результатов. О зависимости Юлиана от Ямвлиха писали очень много. Мы сейчас указали бы только на одну из последних работ на эту тему, именно на работу R.E.Witt'a.
Этот автор хорошо поступает в том отношении, что не стремится к установлению чисто философских тезисов Юлиана, которые были бы результатом влияния на него со стороны Ямвлиха. Это правильно потому, что Юлиан хотя и любил диалектические тонкости неоплатонизма, но сам постоянно мыслил в атмосфере напряженнейшей религиозной мифологии. Конечно, 360 ямвлиховских богов для Юлиана было многовато ввиду его восторженного солярного монотеизма. Но сама тенденция усматривать во всем религиозно-философские корни была, несомненно, одинаково присуща и Юлиану и Ямвлиху. Оба они хотели создать какую-то мировую, но чисто языческую церковь, оба считали христианство атеизмом. И оба всегда находились в состоянии религиозного экстаза со всеми крайними теургическими выводами.
Вся эта историческая картина совпадения двух талантливейших языческих мыслителей IV в. в небывалом чувстве единства мировой языческой церкви не может вызывать в настоящее время никаких сомнений и нуждается разве только в установлении второстепенных подробностей.
2. Личность Юлиана как показатель его эстетического мировоззрения
Эстетическое мировоззрение писателя далеко не всегда объяснимо особенностями его личности. Многие писатели стараются создавать свои произведения без прямой опоры на свои интимные переживания и даже, наоборот, стараются скрыть свою интимную сферу от тех, кто будет воспринимать их произведения. Но Юлиан относится как раз к таким писателям, которые все свое нутро, всю свою интимность, все свои затаенные чувства стремились так или иначе выражать вовне и даже придавать им художественную отделку. Разгадка эстетики Юлиана в его личности. Но эту личность нельзя разгадать без той катастрофической общественно-политической обстановки, среди которой волею истории она должна была жить и действовать.
3. Трагический общественно-политический фон
а) Эта общественно-политическая обстановка тогдашней римской империи характеризовалась бесконечными метаниями людей погибавшей в те времена в судорогах рабовладельческой формации. Императорская 393система была в свое время вызвана к жизни стремлениями рабовладельческой формации сохранить себя или, по крайней мере, отсрочить гибель. Эта гибель и была отсрочена на несколько столетий. Однако III и IV века н.э., несмотря на элементы стабилизации, все же обнаружили в конце концов недостаточность всей этой императорской системы. Внешним показателем этой недостаточности была неимоверная злоба и вражда среди самих императоров, часто приводившая к самой обыкновенной кровавой развязке.
б) Уже Константин I, подобно многим другим императорам, получил в 312 г. власть при опоре на армию и в результате междоусобной войны. Когда он умер в 337 г., претендентами на императорскую власть явились его три сына Константин II, Констант и Констанций II. В результате прямой узурпации Констант убивает Константина II, а сам в 350 г. тоже погибает от рук узурпатора ставленника галльских легионов, варвара Магненция. Констанций II, победив узурпаторов Магненция и Ветраниона, стал в 351 г. единоличным правителем империи.
Юлиан был сыном сводного брата императора Константина I и, следовательно, двоюродным братом Констанция II. Вся родня Юлиана погибла в 337 г., в результате солдатского мятежа. В живых остались только Юлиан и его сводный брат Галл. Констанций, естественно, относился к ним подозрительно как к ближайшим претендентам на власть. Дабы обезопасить себя, он поместил обоих в ссылку в крепость Мацеллум (Каппадокия), где Юлиан провел несколько лет в постоянном страхе за свою жизнь. Но в 355 г., будучи не в силах один управлять всей огромной империей, Констанций назначил Юлиана цезарем и дал ему в управление западные провинции империи. Так Юлиан отправился в Галлию.
в) Здесь, однако, наступает момент, когда мы должны указать на то счастье современного историка античности, которое заключается в обладании целым сборником писем Юлиана (их сохранилось несколько десятков), где Юлиан часто вскрывает свои внутренние настроения, а не только говорит о государственных делах. Для истории античности это редчайший случай, когда можно изучать внутреннее настроение исторического деятеля вместо обычного использования только одних государственных документов. Исследователь и переводчик этих писем Д.Е.Фурман пишет: "Юлиана... в его письмах мы застаем как бы врасплох, таким, как он открывался разным людям, в разное время и при разных обстоятельствах то ведущим переговоры со своим соперником, то грозящим религиозным противникам, то поверяющим свои сокровенные переживания другу"106. В силу всех этих обстоятельств письма Юлиана должны играть особую роль, если ставить своей целью изображение его личности. Сейчас мы воспользуемся переводом писем Юлиана у Д.Е.Фурмана, а также и его исследованием этих писем.
Не входя пока в мировоззрение Юлиана, отметим его острейший антагонизм с Констанцией и с чиновниками этого последнего, а тем самым укажем и на его постоянное беспокойство за свое существование. 394Христианских чиновников Констанция он именует "бандитами" и "безбожной шайкой", а одного его приближенного "грязным евнухом" (№8 по нумерации Д.Е.Фурмана). В другом письме (19) Юлиан так пишет о чиновниках Констанция: "Клянусь Зевсом, я имею в виду не моего брата Констанция (уж какой он был, такой и был), но тех окружавших его чудовищ, смотревших на каждого с вожделением и сделавших еще более жестоким того, кто и от природы-то не был ко всем мягким, хотя многим таким и казался". Здесь сквозит плохо завуалированная ненависть к самому Констанцию и страх перед его жестокостью. В том же письме по поводу смерти Констанция Юлиан пишет своему другу Гермогену, префекту Египта: "Позволь мне сказать тебе в поэтически-риторическом стиле: О, как нежданно я спасся! О, как нежданно я услышал известие и о твоем избавлении от трехголовой гидры!"
Смерть Констанция была для Юлиана неожиданной, и произошла она как раз в то время (ноябрь 361 г.), когда Юлиан, провозглашенный августом по желанию своих солдат, разгромив варваров, двинулся навстречу Констанцию. Армия Констанция после его смерти перешла на сторону Юлиана. Так Юлиан стал верховным правителем всей империи и в декабре того же года вступил в Константинополь. Казалось бы, с этим должны были окончиться все его душевные волнения. Но его письма указывают как раз на обратное.
Узнав о смерти Констанция, Юлиан пишет своему другу и учителю Максиму Эфесскому (13): "Все разом обступает меня и не дает говорить ни одна из моих мыслей не уступает дороги другой, назови это душевной болезнью или уж как тебе угодно". В письме 14 он пишет, что никогда не добивался императорской власти и что только по воле богов стал императором, сам вовсе не стремясь к власти, а только в силу смиренного послушания воле богов. И действительно, одни письма написаны более спокойно, выдерживая определенный стиль и порядок мыслей. Но зато другие письма полны всякого волнения и беспокойства, отличаются перескакиванием с одной темы на другую и в стилистическом отношении производят впечатление сумбурное. По этому поводу Д. Е. Фурман пишет: "И действительно, иногда поражаешься путаности мыслей, невообразимой композиции произведений Юлиана. Таково письмо и Дионисию-Нилу (37). Это письмо, написанное Юлианом в крайней степени раздражения, какой-то припадок на бумаге. Мысли путаются, Юлиан перескакивает с темы на тему. Ругается. Близко к нему по композиции, а вернее, по отсутствию композиции, 45-е письмо"107.
Таковы беспокойные настроения Юлиана, почерпаемые нами из его переписки. Однако, вероятно, и его мировоззрение было для него делом весьма нелегким, часто неестественно приподнятым, нервозным и страстным. Об этом тоже имеются яркие материалы в письмах Юлиана.
4. Между язычеством и христианством
О религии Юлиана обычно говорится в тех простейших тонах, которые сводятся к прославлению им язычества и к борьбе с христианством. Такое представление о Юлиане грешит слишком большим формализмом. 395Юлиан действительно верный поклонник и восхвалитель язычества. Даже поэты вроде Гомера, Гесиода или Пиндара, даже историки вроде Геродота и Фукидида, даже ораторы вроде Лисия или Демосфена, словом, вся эта древнейшая античная литература переживается Юлианом как сплошное пророчество и как исповедание древнейших богов. Свой приход к власти, как мы видели, Юлиан тоже объяснял своим послушанием богам. Его миф о Гелиосе, конечно, продиктован глубочайшим чувством благодетельной силы Солнца.
а) Но тут-то как раз и залегает весьма глубокий трагический конфликт в его душе. Этот свой видимый политеизм Юлиан трактует уж чересчур духовно, так что его учение о Солнце, в конце концов, мало чем отличается от монотеизма. Это своеобразный языческий монотеизм. В этом отношении письма Юлиана заставляют нас отходить от примитивной оценки его мировоззрения как языческого.
В письме к александрийцам (55) Юлиан пишет:
"Но разве вы не знаете, что дается видимыми богами ежедневно не отдельным людям и не одному роду или одному городу, но вообще всему миру в целом? Или вы одни бесчувственны к исходящим от Гелиоса лучам? Вы одни не знаете, что от него зима и лето? Вы одни не знаете, что им все животворится и движется? И вы не чувствуете, что Селена от него и через него созидательница всего и что она для города источник многочисленных благ? И вы осмеливаетесь не поклоняться ни одному из этих богов, а Иисуса, которого не видели ни вы, ни ваши отцы, вы считаете Богом-словом. А того, кого испокон веков видит и на кого смотрит, и почитает, и, почитая, проводит жизнь в благополучии весь человеческий род, я говорю про вашего Гелиоса, про этот живой, наделенный умом и душой благодетельный образ умопостигаемого отца, Вы..."
Подобного рода выражения в письмах Юлиана безусловно свидетельствуют о том, что его язычество не только овеяно христианскими интуициями, но, можно сказать, глубоко пронизано христианским спиритуализмом. А вот это-то обстоятельство как раз и стало внутренней причиной постоянной приподнятости его религиозно-философского стиля, причиной его нервозности и его самой настоящей истерии. Мало того.
Есть данные, позволяющие считать, что эта странная и болезненная приподнятость чувств иной раз приводила Юлиана к тому, что мы сейчас можем прямо назвать галлюцинациями. В письме к Максиму Эфесскому (13) Юлиан писал, что он часто ощущает "присутствие богов". И по этому поводу у Д.Е.Фурмана читаем: "Очевидно, у Юлиана со временем развивается нечто вроде галлюцинаций на религиозной почве. Из других источников мы знаем, что у него были частые "видения", слышались "голоса богов". Возможно, "четкое и ясное повеление" идти на Констанция это тоже какой-нибудь "голос" или "видение"108. Таким образом, религиозно-философское язычество отнюдь не давало Юлиану того утешения и того успокоения, в котором он нуждался. Успокоение это было неестественное, насильственное. Оно было 396основано только на упорстве волевых усилий, а эти безрезультатные волевые усилия создавали во всей психике Юлиана внутренний надрыв, если не прямо психическое заболевание.
б) Если теперь вникнуть в материалы писем Юлиана, характеризующие его отношение к язычеству, то и здесь нельзя найти какую-нибудь решительную и единообразную тенденцию. То, что он уже очень рано стал чувствовать свою близость к язычеству, это ясно. Но его поведение в пользу язычества не отличалось большой выдержкой. Аммиан Марцеллин (XXI 2, 4-5) сообщает, что еще до открытого разрыва с христианством Юлиан всегда имел дело с разного рода языческими ауспициями, со жрецами-гаруспиками и авгурами. Но в январе 361 г. Юлиан в городе Вьенне был в христианском храме на празднике Богоявления и ушел из храма только по окончании церковной службы.
Ставши единоличным императором, он тоже далеко не сразу обнаружил открыто свои симпатии к язычеству. Сначала он лишь пассивно одобрял и приветствовал случаи нападения языческих толп на христианские общины. Когда охваченная гневом языческая толпа напала в Александрии на Георгия, арианского епископа, слишком далеко зашедшего в своем деспотическом поведении, и растерзала его, то Юлиан возражал против этого только формально, считая, что Георгий вполне заслужил эту кару, но только должен был предварительно предстать перед судом (письмо 29). По письмам видно, что от простого одобрения языческой расправы над христианами Юлиан постепенно доходил до прямого подстрекательства к этой расправе. Правда, дело не дошло до открытого гонения на христиан в государственном порядке, как это было во времена прежних императоров, когда христианам приходилось уходить в подполье. Но неизвестно, была ли для этого причиной скорая смерть Юлиана или какие-нибудь внутренние настроения императора.
в) Очень интересны наставления Юлиана, направлявшиеся им по адресу языческого жречества. Если вникнуть в соответствующие материалы (письма 39, 41, 43-45), то необходимо сделать один определенный вывод: Юлиан хотел, чтобы языческое жречество было организовано соответственно христианской иерархии, со всеми строгостями и морального и догматического характера. При этом Юлиан прекрасно понимал, что дело здесь вовсе не в одной морали, а дело в правильном положении жреца как посредника между людьми и богами. В настоящее время является сомнительным, чтобы тогдашнее языческое жречество понимало Юлиана в данном отношении. Искусственно восстановляемые и создаваемые Юлианом языческие культы не имели никакого успеха и вызывали только улыбку у самих же язычников.
Насколько власть Юлиана в религиозных делах была слабой, видно по многим историческим данным и хотя бы, например, по делу об изгнании из Александрии виднейшего и авторитетнейшего епископа Афанасия, который был известен и знаменит еще в связи с его деятельностью на первом Вселенском соборе в 325 г. Юлиан приказал ему покинуть Александрию, а он и не подумал выезжать. Юлиан приказал выселить его за пределы Египта, но никто не посмел прикоснуться к Афанасию (54-56). В конце концов, Афанасий выехал из Египта, но ввиду скорой смерти Юлиана опять вернулся в Александрию. Таким 397образом, если своих языческих богов Юлиан восхвалял не без надрыва, то и своих христианских врагов он преследовал тоже слабовато и не без досады.
г) Иллюстрацией такого психологически неустойчивого, если не сказать прямо надрывного, отношения Юлиана к прошлому могли бы служить самые разнообразные моменты его религиозно-философской, литературной и общественно-политической деятельности. Рассматривать все эти многочисленные материалы, требующие к тому же тонкой историко-филологической интерпретации, мы здесь не будем, а ограничимся только указанием на кинические, или, точнее сказать, антикинические взгляды Юлиана, выраженные им в двух специальных речах "Против невежественных киников" и "К кинику Гераклию". Обе эти речи достаточно обстоятельно проанализированы И.М.Наховым в его специальной работе "Император Юлиан и "невежественные киники"109.
Возникает своеобразная и в историческом отношении даже весьма парадоксальная фигура философа. Древний кинизм, как известно, был основан на отчаянном протесте против всяких культурных форм и в том числе против всякой философии. Юлиан же хочет показать, что на самом деле это было вовсе не так. Диоген Синопский вовсе и не думал критиковать тогдашние порядки и вовсе не отличался каким-то вольнодумством. Совсем наоборот. Своим "киническим" образом жизни, как и всей своей философией, Диоген критиковал только плохие стороны окружающей его жизни. На самом же деле в своих положительных теоретических взглядах он вполне совпадал с Платоном. Юлиан доказывает, что критиковать надо не прежний, так сказать, классический кинизм, но его последующее вырожденство, когда киники своим аскетизмом и ригоризмом стали содействовать росту ложного демократизма, направленного вообще против всего абсолютного и, в частности, против властей. Кроме того, в известном смысле кинизм отчасти стал совпадать и с христианством, особенно в области практической философии. Вот против этих киников новейшего типа Юлиан и восстает в своих сочинениях, взывая к Диогену и к Кратету, этим идеальным образцам настоящего философствования. Современный читатель всех подобных сочинений Юлиана не может отделаться от впечатления неимоверной натяжки, производимой Юлианом с представителями прежней философии, и не может не заметить нервического надрыва Юлиана в его насильственном искажении всех очевидных фактов из истории античной философии.
Как в оценке христианства у Юлиана не было настоящей последовательности, а был надрыв, приводивший к преувеличенным и искаженным оценкам и натяжкам, так и в отношениии к истории кинизма. да и к истории платонизма, все высказывания Юлиана полны истерики, а если и успокоения, то достаточно надуманного и деланного, поэтически преувеличенного.
5. Трагическая раздвоенность
На этом, однако, едва ли можно остановиться и тем закончить характеристику личности Юлиана 398и той его философии, которая вытекала из его личности и его жизненной судьбы.
а) Дело в том, что кроме переписки Юлиана в распоряжении историка находятся ценнейшие материалы, принадлежащие известному римскому историку, уже упомянутому у нас, Аммиану Марцеллину. Этот историк был близок к Юлиану, сопровождал его в персидском походе 363 г., красочно изобразил жизнь Юлиана в последние его годы и присутствовал в палатке умиравшего императора, куда тот был доставлен после тяжелого ранения на поле битвы. Аммиан Марцеллин рисует неимоверное беспокойство, бесконечную политическую и военную озабоченность Юлиана, его неугомонное перескакивание от одного смертельно опасного предприятия к другому такому же.
По Аммиану Марцеллину, Юлиан в этом роковом для него персидском походе вел себя также абсолютно бесстрашно и небывало героически. Вопреки предупреждениям своей охраны он бросался из одного опасного пункта сражения в другой, подавая пример своим солдатам и постоянно ободряя их своими речами и своими подвигами. Кто интересуется личностью Юлиана, должен внимательнейшим образом проштудировать эти страшные по своему трагическому драматизму страницы историка-очевидца (XXV 3, 1-14). Однако самое сильное впечатление производят те суждения Юлиана, которые он произнес перед смертью в окружении своих близких друзей и в том числе самого Аммиана Марцеллина, записавшего эти суждения дословно.
б) В этих предсмертных суждениях Юлиана бросается в глаза неумолимая строгость, принципиальность, суровость и возвышенная самоотверженность политика, воина и прежде всего философа. Этот умирающий император перед своим последним вздохом прославлял силу духа, отказ от всякой суеты и мелочей и безраздельное предание себя воле божией.
Здесь мы читаем, например, такие слова:
"Не горюю я и не скорблю, как можно бы подумать, потому что я проникнут общим убеждением философов, что дух много выше тела, и представляю себе, что всякое стремление лучшего элемента от худшего должно давать радость, а не скорбь. Я верю и в то, что боги небесные даровали смерть некоторым благочестивым людям как высшую награду" (XXV 3, 15 Кулаковский).
Читая подобного рода предсмертную исповедь Юлиана, мы начинаем уже колебаться в решении вопроса о том, предстает ли здесь перед нами языческий неоплатоник, максимально одухотворивший своих богов, или это верный христианин, который умирает, предавая себя воле божией и чистому, уже абсолютному духу.
Так или иначе, но все это предсмертное поведение Юлиана и все эти его предсмертные речи (XXV 3, 15-23) необходимо объединить с тем, что дают его письма. Аммиан Марцеллин, несомненно, воодушевлен личностью Юлиана и, несомненно, выдерживает его изображение в очень высоких и торжественных тонах, к тому же дипломатично избегая всяких вопросов о христианстве и язычестве Юлиана. Но при всех преувеличениях Аммиана Марцеллина огромная доля истины, конечно, содержится в его драматическом повествовании.
399в) Да, Юлиан это та граница между язычеством и христианством, где уже нельзя отличить одно от другого, как и окружность круга одинаково принадлежит и самому кругу и его окружающему фону. Вот почему трудно определить, где у Юлиана кончались его сердечные надрывы и где начиналось неколебимое и уже окончательное спокойствие духа. На примере Юлиана видно, как неоплатоническая мифология доводила своих богов до абсолютного совершенства и одухотворения и как она в то же самое время не могла принять христианских догматов, основанных не на почитании Солнца, но на почитании абсолютного духа. Такая неоплатоническая мысль безусловно возникла в обстановке бесконечных душевных изломов и глубочайшего истерического самочувствия. Но это потому и было истерикой, что одновременно это было торжеством чистого духа. Таковы трагические противоречия каждой эпохи, особенно переходной, и таков замечательный синтез душевного надрыва и торжественного духовного спокойствия у Юлиана.
г) При всем том, однако, имеется одно обстоятельство, которое далеко не всегда принимается во внимание у исследователей, но которое весьма специфически окрашивает и эти последние минуты жизни Юлиана и всю его личность. Дело в том, что у многих в те времена и в наше время излишним образом сближается конец Юлиана с тем предсмертным настроением Сократа, которое зафиксировано в знаменитых платоновских "Критоне" и "Федоне". Некоторые исследователи увлечены этой аналогией и безоговорочно отождествляют философский смысл предсмертных речей этих двух мыслителей. Другие говорят, что такого рода высокое настроение умирающего философа вообще в античности не редкость и что как будто бы в изображении Аммиана Марцеллина нет ничего особенного. Были даже и такие исследователи, которые полагали, что такого рода изображение смертного часа Юлиана создавалось теми, кому хотелось подчеркнуть христианскую настроенность умирающего Юлиана в сравнении с его антихристианской деятельностью и такими же убеждениями. С разными суждениями в этой области читатель может познакомиться по работе G.Scheda "Смертный час императора Юлиана" в сборнике под редакцией Р.Клейна, с. 381-386. В связи со спорами на эту тему мы хотели бы сказать следующее.
Прежде всего, сопоставление с предсмертными речами Сократа, как они даны в платоновском "Федоне", во всяком случае, нелепо в одном смысле. Сократ умирает смиренно, в надежде на переход к радостям вечной жизни. В противоположность этому Юлиан все время расхваливает самого себя, всякие свои заслуги, и государственные, и военные, и даже лично-моральные, чувствуя себя праведником, непогрешимой личностью и исключительным героем во всех делах. Ведет он себя в свой смертный час небывало надменно. Можно только удивляться, каким это образом подобная противоположность Сократа и Юлиана никому не бросается в глаза. И если кто-нибудь таким отождествлением Юлиана с Сократом хотел возвысить образ Юлиана в глазах христиан, то о бессмысленности такого предприятия можно только пожалеть.
Другое дело, однако, если Юлиан при всем своем самоутверждении признает себя исполнителем божьей воли. Тут, как мы сказали, у 400Юлиана действительно была некоторого рода христианская черта. Но все дело как, раз в том и заключается, что самый бог-то, которому служил Юлиан, по своей внеличностной основе как раз не имеет ничего общего с христианским абсолютным персонализмом. От христианства к Юлиану перешел монотеизм, или, вернее сказать, само язычество в ту эпоху уже созрело до монотеизма. Но от язычества к Юлиану перешло обожествление природы, а заодно и обожествление героической личности человека в качестве момента, входящего в эту обожествленную природу. Вот почему этот монотеист умирает так нескромно и, даже можно сказать, надменно.
Такое размышление не приходит в голову и Либанию, который в своей надгробной речи Юлиану (XVIII 272) как раз весьма убежденно отождествляет предсмертное поведение Юлиана и Сократа. Это и понятно, поскольку Либаний был и оставался до конца убежденным язычником. Он прямо не говорит, что Юлиан погиб в сражении с персами от христианской руки. Но он рассказывает (274-275, ср. XXIV 6), что персидский царь велел явиться солдату, убившему Юлиана, за получением награды и что никто из персидских солдат к нему не явился, поскольку убийца Юлиана не был перс. Подобного рода рассказ Либания, не говоря уже о всей его хвалебной речи, посвященной обзору жизни Юлиана, ясно свидетельствует о личных симпатиях Либания к язычнику Юлиану и о всемерном старании Либания возвысить Юлиана до степени такого мирового авторитета, каким был Сократ в течение всей античности.
Для нас Юлиан это действительно величественная фигура. Но как раз это самое и лишает предсмертную речь Юлиана ее внутреннего единства и при мысли о личности Юлиана заставляет думать о трагическом совмещении в ней несовместимого.
6. Некоторые иллюстрации
а) Обрисованное нами трагическое раздвоение личности Юлиана отличается настолько яркими, часто аффективными, а иной раз и просто истерическими чертами, что мы считали бы и возможным и необходимым привести некоторые материалы из первоисточников, прямо-таки изобилующие изображением соответствующих фактов жизни Юлиана.
Раздвоение личности Юлиана осуществлялось в самых разнообразных направлениях. Но три направления этой раздвоенности были особенно яркими: умиротворенное, вполне спокойное, созерцательно-философское восхождение в высшие сферы, с одной стороны, и, с другой стороны, неугомонное, суетливое, крикливое искательство всяких примет, магических операций и чудес, доходящее до истерики и до потери умственного равновесия; с одной стороны, еще с двадцатилетнего возраста влюбленность в отжившее язычество, долголетнее притворство христианином и в конце концов формальный разрыв с ним, а, с другой стороны, явное заимствование из христианства его идей и учреждений, доходившее до мысли об организации языческих монастырей, мужских и женских; и, наконец, с одной стороны, преклонение перед всем чистым, благородным и возвышенным, а, с другой стороны, весьма частое аморальное поведение, которое даже и в его наружности проявлялось в достаточно безобразном виде. Приведем некоторые примеры этого 401душевного раздвоения Юлиана, пользуясь по преимуществу Аммианом Марцеллином.
б)
"Среди множества разнообразных дел, пишет Аммиан Марцеллин, Юлиан ревностно предавался исследованию внутренностей жертвенных животных и наблюдал полет птиц, стараясь узнать наперед исход событий; но ответы были сомнительны и неясны, и он пребывал в неизвестности о будущем. Наконец один галльский оратор, человек опытный в гаруспицине, открыл ему грядущее, уразумев его из рассмотрения, как он сам говорил, печени, которая оказалась покрытой двойной пленкой. Так как Юлиан опасался, что измышляют знамения, применяясь к его страстному желанию, то и находился в мрачном настроении духа, пока сам не увидал гораздо более радостного предзнаменования, в котором совершенно ясно была предсказана смерть Констанция. В тот самый момент, когда Констанций умер в Киликии, солдат, который подсаживал Юлиана правой рукой на коня, споткнулся и растянулся на земле. Тут Юлиан в присутствии многих громко воскликнул, что упал тот, кто вознес его на высоту. И хотя он считал это радостным предзнаменованием, тем не менее оставался в пределах Дакии и чувствовал себя очень тревожно, считая рискованным доверяться предположениям, которые, быть может, получат совсем противоположное истолкование в своем осуществлении. Так он жил между страхом и надеждой, как вдруг явились отправленные к нему послы. Они объявили ему о смерти Констанция и что император последним предсмертным словом назначил его преемником своей власти. Эта весть чрезвычайно ободрила Юлиана, освободив от мучительных тревог и грозных боевых опасностей" (XXII 1, 1-2; 2, 1)."Направляясь в запустевший город Дару, император разглядел издали отряд солдат и стал на месте в недоумении насчет того, что они несут. И вот они поднесли ему льва огромных размеров, который напал на их строй и был пронзен множеством стрел. Ободренный этим предзнаменованием, Юлиан преисполнился гордых надежд на будущее; но голос судьбы всегда неверен и исход дела оказался совсем иной. То было предвестие смерти царя, но оставалось неизвестным, которого. Этрусские гаруспики, знатоки в деле предзнаменований, свидетельствовали, что это знамение задерживающего значения и что оно неблагоприятно для государя, предпринимающего наступательную, хотя бы и справедливую, войну в чужие пределы. Но они были бессильны перед возражениями философов. В качестве аргумента, поддерживающего их толкование, последние приводили факт из прошлого. Когда император Максимиан собрался вступить в битву с Нарзесом, царем персидским, убиты были лев и огромный кабан и преподнесены ему. Он одержал тогда победу и вернулся невредимым. Философы не принимали в соображение того, что это знамение возвещало гибель наступающему, а тогда Нарзес первый занял Армению, находившуюся в зависимости от Рима" (XXIII 5, 8. 10-11).
"На следующий день молния убила солдата, по имени Иовиан, и двух лошадей, которых он вел назад, напоив в реке. Вызваны были по этому поводу толкователи знамений и опрошены. Они настойчиво заявляли, что и это знамение воспрещает поход, и утверждали, что эта 402молния "советодательная", так называются молнии, которые советуют что-либо или отсоветуют. Это знамение, по их мнению, было тем значительнее, что молния убила солдата, носившего столь великое имя, вместе с боевыми конями, а книги о молниях не дозволяют ни взирать на места, пораженные молнией, ни ступать по ним. Философы, напротив, говорили, что блеск священного, внезапно усмотренного огня не заключает в себе никакого предзнаменования, что это только течение более сильного дуновения, направленного некой силой из эфира вниз; если же отсюда можно извлечь указание на будущее, то этим предрекается императору в его славнолюбивых предприятиях возрастание его славы, так как известно, что пламя по своей природе без сопротивления вздымается вверх" (XXIII 5, 12-14).
"В полной уверенности, что после первых неудач последуют другие подобные, он готовил много жертв Марсу-мстителю. Но из десяти великолепных быков, которые были выведены для этой цели, девять, еще не будучи подведены к жертвенникам, сами жалостно простерлись на земле, а десятый оборвал веревку и убежал. С трудом привели его назад, и когда его заклали в жертву, то знамения по внутренностям оказались неблагоприятными. Увидя это, Юлиан в сильном негодовании воскликнул, что он не будет более приносить жертвы Марсу" (XXIV 6, 17).
"Поднявшись с постланного на земле ложа еще среди глубокой ночи, Юлиан совершил отвращающие бедствие священнодействия. Тут он увидал пламенеющий факел, который, казалось, падал с неба и, пролетев по воздуху, исчез. Ужас охватил его при виде этого явления, так как он боялся, не сам ли Марс столь открыто явил бедой грозящее небесное знамение" (XXV 2, 4).
в) Из всех этих текстов становится совершенно ясной внутренняя неустойчивость Юлиана, в которой философ-умозритель причудливейшим образом объединяется не только с языческими обрядами и таинствами, но и с прямым суеверием, доходившим до неимоверной глупости.
О том, как Юлиан хотел реформировать язычество путем введения в него христианских институтов, ярко пишет историк Созомен:
"Предполагая, что христианство укрепляется жизнью и поведением принадлежащих к нему лиц, Юлиан задумал языческие храмы повсюду украсить принадлежностями и чинностью веры христианской, а языческое учение возвысить кафедрами, председаниями, преподавателями и чтецами языческих догматов и увещаний, установлением молитвословий в известные часы и дни, учреждением монастырей для ищущих любомудрия мужчин и женщин, гостиницами для странников и убогих и другими делами человеколюбия к нищим. Подражая христианскому преданию касательно произвольных и непроизвольных прегрешений, он предписывал также соответственное грекам исправление себя посредством покаяния. Не менее, говорят, соревновал он епископам в сочинении посланий, которыми, обмениваясь, они обыкновенно поручали друг другу странников, и с которыми, откуда бы кто из них ни пришел и к кому бы ни приехал, по этому свидетельству принимаем был как присный и возлюбленный. Вводя это, Юлиан старался приучить язычников к обычаям христианским" (V 16 цит. по Алфионову).
403г) Что касается внешнего поведения и наружности Юлиана, то имеется достаточное количество первоисточников, рисующих его не только в противоречивом, но часто даже в отвратительном виде. Большой знаток юлиановских первоисточников Я.Алфионов пишет:
"Необыкновенная суетность и тщеславие проглядывали в самой простоте образа жизни Юлиана, доходившей до презрения всяких жизненных удобств и отрицания всяких приличий. Будучи заклятым врагом всякой роскоши и пышности, Юлиан в то же самое время удовлетворял своей суетности и тщеславию, нося грязный плащ философа и не обращая решительно никакого внимания на свою телесную чистоту и опрятность. В одном из своих сатирических произведений, известном под именем Мисопогона, он весьма подробно и даже с видимым удовольствием и гордостью описывает свои длинные ногти, грязные, никогда не мытые руки, длинную, растрепанную, никогда не чесанную бороду, наполненную паразитами. Понятно, что при таких цинических крайностях Юлиан не только не в состоянии был вызывать в своих современниках удивление простотой своей жизни, лишениями и самоотвержением, но встречал с их стороны одни насмешки и остроты над своими странностями и нередко подавал повод к составлению против себя чрезвычайно едких сатирических пасквилей"110.
д) Однако при всей этой противоречивости, доходившей у Юлиана до какого-то неряшливого сумбура, у него никогда не прекращались внутренние искания, его смятенный, истерзанный дух был постоянно неудовлетворен. С этим согласуется та его наружность, о которой пишет Григорий Назианзин (Розенталь):
"Глаза блуждающие... походка шатающаяся и нетвердая... постоянно без нужды утвердительное и отрицательное покачивание головой, речь нерешительная и часто прерывающаяся, вопросы несвязные и беспорядочные и ответы, путавшиеся один в другом, противоречивые, без порядка и системы".
е) Наконец, вся эта противоречивая картина личности Юлиана не должна заслонять от нас его искренней преданности язычеству в самом глубоком и даже мистериальном смысле слова. После восьмилетнего пребывания в Галлии, собираясь идти походом против Констанция, он приказал совершить над собой обряд, который был символом его возвращения из христианства в язычество. Обряд этот назывался тавроболией или криоболией. Он заключался в том, что человека помещали в глубокую яму и сверху через деревянную решетку на него лили кровь жертвенного животного быка или барана. Григорий Назианзин говорит, что Юлиан хотел этим обрядом смыть воду своего христианского крещения.
В заключение нам хотелось бы привести те риторические вопросы, которые задает по поводу всей деятельности Юлиана в целом его учитель и близкий друг, известный оратор Либаний, с которым выше мы уже имели дело, в надгробной речи Юлиану (XVIII 281 Розенталь):
"Почему же, боги и демоны, вы не спасли его?.. В чем попрекнув его душу, что из поступков его не одобрив? Разве он не 404воздвиг жертвенников? Разве не сооружал храмов? Разве не чествовал великолепно богов, героев, эфир, небо, землю, море, источники, реки? Разве не воевал он с супротивниками вашими? Разве не был он целомудреннее Ипполита, справедлив по примеру Радаманта, умнее Фемистокла, храбрее Брасида? Разве вселенную, как бы терявшую сознание, не он подкрепил?"
Великий и гениальный неудачник Юлиан. Его трагическая судьба не может в настоящее время не вызывать чувства горечи и сожаления.