В процессе обсуждения основных категорий античной эстетики мы уже подходили к основному выводу (выше, часть седьмая, глава VI, §2) о том, что последней и наиболее конкретной картиной античной эстетики является картина всей космической жизни в виде универсальной театральной постановки. И теперь, после рассмотрения основных эстетических категорий античности, сама собой возникает необходимость дать общую и сводную картину античной эстетики. Здесь мы подчеркиваем уже самый термин "картина". Дело в том, что основная интуиция античности заключается в фиксации живой и телесной вещи, способной производить целесообразную работу. Но ведь это не понятие вещи и не ее абстрактная форма. Ведь есть прямая и непосредственно ощутимая данность. Абстрактные стороны вещи мы изучили. И теперь, в поисках последнего вывода, мы опять должны вернуться к исходной вещественно-материальной и телесной вещи, которая должна быть представлена уже не в виде абстрактной системы категорий, но в виде все той же телесной вещи, теперь, однако, не слепой, но расчлененно-данной и фиксируемой именно в виде смысловым образом очерченной картины. Картина эта, повторяем, есть всеобще-космическое театральное представление. Изображение этой картины и должно стать окончанием всей истории античной эстетики.
Сначала мы попробуем привести основные тексты, а потом сделаем из этих текстов и все необходимые выводы.
Представление о жизни как игре издавна и постоянно было свойственно греческой мысли. На протяжении целого тысячелетия (VI в. до н.э. V в. н.э.) возникают неизменно удивительные образы, в которых самая обычная преходящая человеческая жизнь и бытие надчеловеческое, космическое, вечное понимаются не иначе, как игра, беспечная и неразумная, увлекательная и замысловатая. Можно забавляться шашками, мячом, куклами, пением и плясками, драматической постановкой, весело смеяться над игрой человеческих страстей и жизней, испытывая удовольствие от свободы ничем не сдерживаемых возможностей.
Уже читателей Гомера поражал веселый "неугасимый" (asbestos) хохот олимпийцев над страданиями людей и собственными божественными раздорами. Именно на этот неудержимый смех пирующих богов (Ил. I 599 611) обратил внимание неоплатоник Прокл (V в. н.э.), который, комментируя "Государство" Платона (In R.P. I 126 128 Kroll), толкует божественное устроение мира как "детскую игру богов", как "щедрую энергию, направленную на все, и причину порядка того, что находится в мире". Если демиургическая деятельность богов неистощима, то и смех их "неугасим". Смех богов нескончаем, "так как слезы их относятся к промыслу о вещах смертных и подверженных року, являясь то существующими, то несуществующими знаниями, смех же относится к универсальным и вечно тождественно движущимся полнотам (plërömata) универсальной энергии". Отсюда слезы удел человека, а смех не отделим от божественной сущности, вернее, является ее квинтэссенцией2.
Гераклиту принадлежит загадочный фрагмент: "Вечность (aiön) есть играющее дитя (paidzön), которое расставляет шашки (pesseyön): царство [над миром] принадлежит ребенку" (B 52 D). В этом образе неизменно юной и детски беззаботной вечности можно выделить несколько характерных моментов. Здесь царит неразумие, управляющее всем миром (ср. у того же Гераклита: "Война есть отец всего, царь всего" B 53; "Война всеобща... правда есть раздор и... все возникает через борьбу и по необходимости" B 80). Однако это неразумие мыслится игрой в шашки, то есть оно вполне разумно и творчески целесообразно. Но вместе с тем эта игра мировых сил есть не что иное, как естественное состояние универсума. "Злой мировой хаос, сам себя порождающий и сам себя поглощающий, есть в сущности только милые и невинные забавы ребенка, не имеющего представления о том, что такое хаос, зло и смерть" (ИАЭ I 365).
Платон видит в людях "чудесные куклы богов, сделанные ими либо для забавы, либо с какой-то серьезной целью" (Legg. I 644 д). В конечном счете людьми управляют боги, дергая за прилаженные к куклам нити или шнурки (neyra). Из них только одна нить золотая, руководимая разумом, а все остальные грубые, железные, влекомые человеческими страстями. "Миф о том, что мы куклы, заключает Платон, способствовал бы сохранению добродетели" (I 645 b). Добродетель, по мнению философа, несомненно укрепится, если признать человека "игрушкой богов" и видеть в жизни каждого мужчины и каждой женщины "прекраснейшую игру" (VII 803c), источник которой есть само божество, всегда разумное, знающее и совершенное. Вся человеческая жизнь в идеальном государстве превращается у Платона, таким образом, в пляску, сопровождаемую песнопениями, когда "все целиком государство должно беспрестанно петь для самого себя очаровывающие песни" (II 665c). "Надо жить играя", утверждает Платон. "Что же это за игра?" спрашивает он. И сам же отвечает: "Жертвоприношения, песни, пляски, чтобы уметь снискать к себе милость богов, а врагов отразить и победить в битвах" (VII 803c)3.
В "Политике" Платон среди искусств, которые выступают в качестве основных и вспомогательных причин в жизни самого государства (287b), называет "пятый род", включая в него искусство украшения, живопись, музыку и то, что, пользуясь ими, создает "подражания, направленные исключительно к нашему удовольствию" (288c). Весь этот род он охватывает одним именем "игра" (paignion), так как все вышеуказанное "делается не всерьез, но ради забавы" (288c); но забава эта, оказывается, помогает "искусству царя" править государством. Так объединяется у Платона игра и жизнь идеального общества со всем его законодательством, религией, обычаями и наилучшим управлением.
Стоик Эпиктет (I в. н.э.), в свою очередь, рисует выразительный и даже дерзкий образ Сократа, играющего в мяч (Dissert. II 5, 18 20 Schenkl.). Он подчеркивает умение Сократа, его знание игры (eidei sphairidzein) и вместе с тем иронически-шутливый характер (paidzein) этой забавы на суде, где Сократ, словно мячом, играет своей жизнью, соблазном бегства из тюрьмы, опасностью несвободы, угрозой принятия яда, женой и детьми, которых он оставит в сиротстве. В этой игре, как будто беспечной и вздорной, есть своя закономерность. "Он играл гармонично, размеренно (eyrythmos)", говорит Эпиктет (II 5, 21). Сократ, таким образом, придавая игре какой-то внутренний ритм, известный ему одному, опасно жонглирует мячом, направляемым не без веления судьбы и готовым в нужную минуту увлечь в своем падении самого мудрого из всех людей.
Гераклитовская вечность играла, как дитя, не сознавая всего ужаса, таящегося в ней. Сократ же со смехом и шутками беспечен вполне сознательно, так как его игра закончится смертью, а значит, и бытием, неподвластным злой человеческой силе.
У неоплатоника Плотина вселенная сурова к человеку и проницательна. Она непрестанно создает людей, "прекрасные и милые видом живые игрушки" (III 2, 15, 31 33). Слезы и заботы их, пусть даже самые глубокие, есть, с точки зрения вечности, только пустая забава (paignion). Люди, пишет Плотин, "принимают свои игрушки за нечто важное, так как им неведомо то, что действительно важно, и потому, что сами они игрушки" (III 2, 15, 54 56).
Даже из этих немногих примеров, ограниченных размерами главы, можно сделать вывод об одной неистребимой тенденции, свойственной греческой мысли и обусловленной тем, что во все эпохи физическая и материальная, телесная сторона живого существа не была осмыслена греками как личность. Человек смыкался со всей мировой материей и был един со всем физическим миром и природой, не выходя из круговорота материи, где все мыслилось вечным и смерть и рождение. Жизнь человека управляется божеством, которое само играет без ясно выраженной цели. Это божество еще тоже неотделимо от мирового хаоса и вечно изменчивых стихий земли, огня, воздуха и воды. Оно еще чересчур физично, внеличностно и потому преисполнено избытка сил и безмерной энергии, изливающейся в мир. Отсюда опасная безрассудность детски-наивной игры грозного хаоса и нестареющей вечности.
Беззаботная игра божественных сил никогда, однако, у греков не противоречила осмыслению мира и человека как направляемых вполне целесообразной и разумной волей, открытой вовне лишь мудрецам, пророкам и поэтам4.
Эта воля могла пониматься в разные периоды времени различно. Греки именовали ее Судьбой Мойрой, Ананкой Необходимостью. Она была Логосом Гераклита (A 8. 16. 20; B 1. 2. 72), Нусом Умом Анаксагора (B 12. 13), "беспредпосылочным началом" (archë anypothetos) Платона (R.P. VI 509a, 510b), Перводвигателем (pröton cinoyn) Аристотеля (Met. IV 8, 1012b 30), "творческим огнем" (pyr technicon) стоиков (SVF 1 171; II 217, 1134). Мировой Душой неоплатоника Плотина (III 1. 8 9; V 1, 2), Адрастией Неизбежностью, Дикой Правосудием и Софией Премудростью (III 2, 13, 16 17), демоном (III 4, 3; 5).
Стихийность и разумность никогда не исключали друг друга у древних, а взаимно дополняли и поясняли свою суть. Вот почему мудрые законы судьбы, богов и демонических сил постоянно вмешивались в мир видимых явлений, в человеческую жизнь, осмысляя и направляя ее. Ананка Необходимость главенствует у Платона над космосом, вращая мировое веретено (R.P. X 617b). Ее дочери, или ее ипостаси, богини судьбы, три Мойры, воспевая прошлое, настоящее и будущее, помогают ей вращать веретено. Они присоединяют свои голоса к пению сирен, сидящих на каждой из восьми небесных сфер веретена и своим пением создающих гармонию вселенной (617c). Однако в этой провиденциальности судьбы не был предусмотрен элемент случайности.
Он укрепился и стал развиваться в эпоху эллинизма вместе с новой богиней, Тюхе Случаем, бывшей некогда только персонификацией случайности. Примечательно, что еще в VII веке до н.э. у Архилоха (frg. 8 Diehl2) Тюхе выступала вместе с Мойрой как благодетельница людей. Она же, по свидетельству Павсания, прямо становится у Пиндара (V в. до н.э.) одной из Мойр (VII 26, 8; Пиндар, фрг. 41). В гимне неизвестного поэта V века до н.э. Тюхе "начало и конец для смертных" (Adesp. 4 Diehl). Хотя трагики противопоставляют Тюхе благоразумию (Chaer., frg. 2), но ораторы IV века до н.э., признавая ее "неразумность" (Демосфен, XVIII 207), вместе с тем почитали ее "владычицей" (VIII 69), а Менандр (frg. 417 Koerte) поместил Тюхе выше разума человеческих отношений. Она дыхание (pneyma) божества или разум (noys) самого божества. Таким образом, Тюхе, будучи дыханием высшего разума и абсолютно нелогичной в ограниченном человеческом представлении, по-своему вполне логически управляет жизнью и ее процессами. Именно Тюхе, столь характерная для эллинизма с его крушением старых, устойчивых полисов и бурной деятельностью македонских и римских завоевателей, совмещает в себе беззаботность игры мировых стихий с продуманностью скрытого от людей замысла закономерной и неизменной в своих решениях судьбы. Отсюда вся человеческая жизнь представляется уже не просто беспринципной игрой, но игрой сценической, управляемой мудрым хорегом, умело распределяющим роли, жестко следящим за их исполнением и не допускающим для актера никаких вольностей вне текста.
Замечательную картину именно такой человеческой трагедии живописует Платон в "Законах" (VII 817). Здесь граждане идеального государства состязаются с профессиональными поэтами в театральной постановке. Они "сами творцы трагедии, наипрекраснейшей сколь возможно и наилучшей". "Прекрасная" и "наилучшая" жизнь является в их государстве не чем иным, как "наиболее истинной трагедией" (einai tragöidian tën alëthestatën), и весь государственный строй в "Законах" представляет собой ее "подражание" (mimësis). Граждане города и поэты творцы. У них один и тот же предмет творчества. Они, можно сказать, соперники по искусству в "наипрекраснейшем действе".
Но человеческая трагедия, разыгрываемая в наилучшем из государств, несоизмерима с трагедией, созданной искусством. Эта последняя изгоняется из гражданского обихода, что Платон находит вполне естественным, ибо трагедия жизни выше трагедии вымысла.
Хрисипп, один из основателей древней Стои (IV III вв. до н.э.), также сравнивает государство (urbs) и мир (mundus), где уважается право каждого человека, с театром. Ведь театр представляет собой общность (commune), "в которой место принадлежит каждому, кто его займет" (SVF III 371).
Оратору Демократу (IV в. до н.э.) приписывают изречение о космосе сцене и жизни как пароде, то есть проходе к ней. Человек приходит на сцену жизни, видит нечто и покидает ее5.
Хороший актер оказывается для философов иной раз образцом, по которому люди могут строить всю свою жизнь. Киник Телет (III в. до н.э.) полагает, что хороший человек в начале, середине и конце жизни поступает "как хороший актер, хорошо играющий в прологе, и в середине, и в решительном повороте действия" (catastrophë 16, 4 Hense).
Историк Полибий (III II вв. до н.э.), грек, прославивший мощь римской державы, объединял богиню Тюхе и сценическую игру. Случай сила, которая выводит на подмостки жизни то одного, то другого героя. В связи с этим Полибий упоминает Тюхе, которая поставила на сцене третью драму о македонских политических событиях (XXII 1 10, 12). Он пишет об "эписодиях случая" (ta episödia tes tychës II 35, 5), употребляя традиционную театральную лексику.
Лукиан (II в. н.э.) рассматривает человеческую жизнь как театральное шествие (pompë), где распоряжается один хорег, Случай, прилаживая участникам шествия маски (schëmata) и сбрасывая их по своему желанию. Поэтому один в жизни носит маску (prosöpeion) царя, другой раба, один прекрасен, другой смешон. От воли Тюхе зависят богатые и нищенские одеяния актера (hypocritas) этой жизненной драмы (drama, Menipp. s. Necyom. 16). У того же Лукиана Тюхе "играет людьми" "на сцене в драме с множеством лиц" (polyprosöpoi dramati). Случай при этом играет или забавляется (paidzein) делами людей (Nigrin. 20).
Плутарх (I II вв. н.э.), блестяще выразивший собою расцвет греческого Возрождения, в жизнеописании Деметрия Полиоркета объединяет Случай и историю, которые "как бы переносят действие с космической сцены на трагическую" (ec cömicës scënes... eis tragicën. гл. 28). Биографию Деметрия он резюмирует так: "Македонская драма сыграна, пора ставить на сцену римскую" (гл. 53). Тонко и психологически убедительно рисует Плутарх биографию Демосфена, его вещий сон перед смертью. Демосфен, борец против македонской партии и ненавистник предателя Архия, некогда трагического актера, а теперь явившегося с отрядом для захвата Демосфена, даже во сне соперничает со своим противником. Плутарх пишет: "Снилось ему, будто они с Архием состязаются в трагической игре (antagonidzesthai... tragöidian hypocrinomenos), и, хотя он играет прекрасно и весь театр (theatron) на его стороне, из-за бедности постановки (chorëgia) победа достается противнику" (гл. 29). Умирая, Демосфен упрекает Архия в "неубедительной игре" и просит оставить себя без погребения, чтобы завершить злодеяние Архия ролью в духе софокловского Креонта.
Жизнь не раз соперничает у Плутарха с драмой, так что иногда бывает трудно разобрать, где кончается естественный ход событий и где начинается сценическое искусство. Пример такой нерасторжимости жизни и сцены находим в жизнеописании Красса.
Плутарх безжалостно изображает посмертную участь римского полководца. Театральная декламация из "Вакханок" Еврипида в присутствии армянского царя Артабаза превращается в восторженную одержимость, когда к ногам актера неожиданно явившийся гонец бросает голову убитого Красса. Ясон из Тралл "впадает в состояние вакхического исступления" (гл. 33), потрясая, как Агава, растерзавшая сына, мертвой головой и выкрикивая стихи Еврипида. Армянские властители, восторженные поклонники театра, вознаграждают актера талантом серебра, а Плутарх бесстрастно заключает: "Таков, говорят, был конец (exodion, которым, словно трагедия (hösper tragöidian), завершился поход Красса".
Хороший актер недурной образец для подражания мудрецу. Стоик Эпиктет сравнивает Сократа, предпочтившего бегству смерть от яда, с "хорошим актером" (agathos hypocritës), который готов лучше прекратить игру, чем играть вопреки удобным для него обстоятельствам (Dissert, IV 1, 165 Schenkl., ср.: Цицерон о выборе актерами ролей, "наиболее подходящих к их индивидуальности". De off. I 31, 110). Гелиодор (IV в. н.э.), автор романа "Эфиопика", скажет впоследствии устами своего героя Феагена о божестве Тюхе, которое "подшутило" над людьми, "выведя нас словно на сцену и сделав из нашей жизни представление" (V 6). Александрийский эпиграмматист Паллад, враг христианства, четко выразит сценическое представление о жизни в следующем двустишии: "Наша жизнь сцена (scënë) и забава (paignion). Или учись играть (paidzein), отложив заботу, или неси страдания" (Anth. Pal. X 72 Beckby). А один из ранних учителей церкви (III в.), Климент Александрийский, не хуже классического язычника тоже вспомнит смиренного христианина, который исполняет предназначенную ему роль в "драме жизни" (Strom. VII 11, 65 Dind.).
Но, может быть, самая внушительная картина человеческой жизни как сценической игры, поставленной великим хорегом высшим разумом (ho logos), или Единым (to hen), нарисована Плотином в его трактате "О промысле" (III 2). Разум управляет миром человеческих дел, где все уже им заранее детерминировано, вполне целесообразно. В хорошем государстве, например, никогда не бывает равенства граждан, как и положено для драмы, где все действующие лица, естественно, не могут быть героями (III 2. 11, 12 16). Смерть не страшна человеку, так как она только иная форма существования, подобная актеру, сбросившему свое одеяние (schëma) и надевающему новую маску (prosöpon. 15, 21 29). Человек есть не что иное, как живая игрушка (paignion), рожденная во вселенной (15, 31 33). Поэтому смерти и катастрофы людей подобны театральному зрелищу на сцене (epi tön theatrön tais scënais. 15, 43 50).
Человеку не дозволено упрекать и бесчестить божество так же, как и сценическому персонажу (hypocritën) немыслимо бранить создавшего автора (toy poiëtoy toy dramatos. 16, 7 10).
Жизнь человека действие (energia), и не простое, а замысленное художественно (technicë). Она напоминает движение танцовщика (ho orchëstës). Искусство (technë) танца руководит его движениями, жизнь движет созданным ею существом (16, 23 27).
Разум вселенной, продолжает Плотин, строго и неукоснительно соблюдает единство и связь людей, как полагается для драматического сюжета (ho toy dramatos logos), где благодаря вводимым автором связям гармонично объединены (eis mian harmonian) все столкновения и сложности (ta memachëmena. 16, 34 41).
Отсюда добро и зло противостоят друг другу как два полухория в драме (17, 8 10)6. Хороший и злой человек находятся на своих местах, как положено в драме, где автор каждому предназначает свою роль (toys prosëcontas logoys). Добро и зло распределены соответственно природе и разуму (17, 10 23).
Каждая душа (psychë) в мире получает свою роль для игры (psychë mën hypocrinetai) от поэта (poiëtoy), то есть создателя вселенной, как в драме, где автор раздает маски (prosöpeia) и костюмы (esthëta), чтобы актер выявил в задуманной роли свои качества и недостатки. Как драматург награждает актера или лишает его возможности играть, так и душа, "войдя в поэму (poiëma) вселенной", или вознаграждается, или наказывается. Однако не следует забывать, что актеры жизненной драмы играют на сцене, несоизмеримой с обычной театральной, и им дается несоизмеримая свобода действия "поэтом вселенной" (toy poiëtoy pantos 17, 27 56).
Строгая распорядительность космического драматурга, говорит Плотин, создает из вселенной прекрасно налаженный инструмент, лиру или флейту Пана, где каждая душа на своем месте и отличается своим музыкальным тоном (17, 59 89). Во вселенной все обосновано и продумано так же, как в театре, где актер никогда не может выйти за пределы авторского текста (18, 7 15). Мировое зло и добро поэтому на сцене вселенной являются частями универсального разума (töi panti logoy), как роли в театральном представлении являются непременными частями драмы (18, 18 26).
Картина, изображенная Плотином, поражает продуманностью и жесткой регламентацией жизни вселенной, зависящей от демиургического и драматического талантов высшего разума. Это и позволило систематизатору Плотина и его последователю Проклу в комментарии на платоновского "Тимея", подводя итог деятельности вселенской души (tës holës psychës), сравнить ее с трагическим поэтом (tragöidias poiëtës drama poiësas), который создает драму и отвечает за произносимый текст и за игру актеров. Вселенская душа "в качестве единственной причины" (tën mian aitian), а ею в театральном представлении является драматург, объединяет все части целостного космоса (ta de merë tois holois), создавая ни с чем не сравнимое единство мира (In Tim. II 305, 7 25 Diehl).
Итак, среди различных представлений древних греков о жизни космической и человеческой можно определенно выделить одно, возводя его к модели игры с несколькими ее модификациями. Во-первых, это стихийная, неразумная игра вселенских сил, изливающая преизбыток своей энергии на человеческую жизнь, входящую в общий природный круговорот мировой материи. Во-вторых, жизнь универсума и человека есть не что иное, как сценическая игра, строжайше продуманная и целесообразно осуществленная высшим разумом. Обе эти тенденции не исключают одна другую, а существуют вместе, корригируют друг друга, часто нерасторжимы и даже тождественны7. Доказательством их слиянности является роль Случая Тюхе, апофеоза алогической стихии и вместе с тем божественного, неведомого людям замысла, который блистательно разыгрывает театральные представления (правда, только в плане человеческой жизни, личной и общественной), не смея конкурировать с трагедией, поставленной на бескрайних просторах сценической площадки вселенной космическим драматургом8.
Из всех приведенных здесь текстов попробуем сделать окончательные выводы.