<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Глава 12

СОВРЕМЕННЫЕ ФОРМУЛИРОВКИ

Метод как метафизика

Описывать современную психологию, прибегая к размытому термину "примечание", это значит впасть в ошибку scholastica successionis civitatium, которую мы торжественно обещали избегать в самой первой главе. Никто из современных психологов не обращается, благоговея, к анналам учений девятнадцатого столетия, пытаясь обнаружить там собственно психологические проблемы и методы. Самый небрежный взгляд на курсы и тексты по психологии как студенческого, так и профессионального уровня покажет без сомнения, а возможно, и без сожаления, что сознательно признаются лишь очень немногие достижения девятнадцатого столетия. Какой-нибудь честолюбивый психолог, конечно, может что-то знать о "методе Милля" или о том, что Вундт основал первую в мире лабораторию, посвященную исключительно психологическим исследованиям. Профессиональные преподаватели также ожидают от своих студентов знакомства с основными чертами дарвиновской биологии и с сенсорно-физиологическими теориями Гельмгольца. Однако никого уже более не просят вчитываться в работы Спенсера и Бэна, Фихте и Шеллинга, Канта и Гегеля. Даже Уильям Джемс изображается как музейный экспонат, а Э.Л.Торндайк – как автор известного закона и пророк метода, причем, и то, и другое изменены до неузнаваемости. Ни один вводный курс психологии и, конечно, ни одно средоточие "наиглавнейших" психологических исследований не считается полным или хотя бы приемлемым, если там периодически не упоминают великие старые имена, не стирают с них пыль, не поздравляют себя с тем, что увидели более, чем большинство, осторожно возвращая потом эти имена в их склепы и перемещая тем временем психологию к более насущным вопросам. Обычно, и это увидит всякий, готовый потратить время на просмотр более популярных общих и исторических текстов, список великих старых имен быстро сжимается. "Греками", конечно, не пренебрегают никогда. Возможно, несколько строк будет посвящено тому факту (хотя, может быть, это и не есть факт), что не очень много интеллектуальных результатов получено в период между падением Рима и эпохой Возрождения, за исключением, быть может, св.Августина и Фомы Аквинского. То, что было после, провозглашается "современной эрой", здесь воздается должное Локку и Декарту, после чего можно, оставив в стороне философию, начинать изучение психологии. Именно такой подход к основаниям науки более или менее гарантирует каждому поколению психологов привилегию переоткрытия некоторых из самых примечательных идей в истории мысли. Это также присваивает психологии тот статус вечно молодой науки, который провозглашается большинством ее представителей в течение всего времени ее существования. Титченер, следовательно, мог написать в своем очень читаемом Учебнике психологии (Primer): "Психология – это очень старая наука; у нас есть полный трактат, написанный рукой Аристотеля (384-322 гг. до н.э.). Однако экспериментальный метод был принят психологами лишь недавно"1. Из этого можно было бы сделать вывод, что наука приняла экспериментальный метод в античные времена, а наука психология – нет. Факт, однако, состоит в том, что эксперименты в большинстве областей науки стали реально доминировать над чистым размышлением лишь в восемнадцатом столетии, и тогда же, одновременно, начались и эксперименты по восприятию. По всем приемлемым в данном случае стандартам, первая психологическая лаборатория была создана позже, но не более, чем на 50-75 лет. Действительно, университетские лаборатории, подобные той скромной, которую создал Вундт, до девятнадцатого столетия были крайне редки и появились в Германии относительно поздно2. Правительство Французской революции в 1793 г. казнило Лавуазье и разрешило Французской Академии наук возобновить свою деятельность только в 1795 г., когда все убедились в том, что либертарианская риторика не решит проблем, стоящих перед Францией. Французские университеты, однако, стали выдающимися центрами экспериментальной науки лишь после проведения Наполеоном реформ образования. В Германии такие попытки начались еще позже, но когда Фехнер искал данные в поддержку своей науки психофизики, ему достаточно было найти работу Вебера Tastsinn und das Gemeingeföhl (1846), уже напечатанную в популярном учебнике3. Еще раз повторяясь, скажем, что психология приняла экспериментальную точку зрения очень близко к тому времени, когда данную точку зрения разделило все научное сообщество, и этим временем был девятнадцатый век. Поэтому неправильно настаивать даже на том, что психология молода как экспериментальное предприятие. Психология молода в том смысле, что она все еще решает свои вопросы при отсутствии унифицирующей теории, подобной теориям, выдвинутым Коперником, Галилеем или Ньютоном. В той степени, в которой это верно, мы должны быть готовы принять определенную, хотя и вызывающую беспокойство, возможность – возможность того, что психология не только молода как наука, но что она вообще еще не наука.

Характер науки определяется не механическим применением того или иного метода, а тем гораздо большим контекстом, в котором основанием для выбора методов служит их очевидная приемлемость для решения широко понимаемой проблемы. На уровне описания очень мало общего между методами, принятыми Архимедом в античной Греции, Ньютоном – в Англии семнадцатого столетия, Дарвином – в середине девятнадцатого столетия и Эйнштейном – в начале двадцатого столетия. Одним словом, здесь нет единого научного метода вообще. Здесь, однако, есть достаточно систематическое отношение между идентификацией значимой научной проблемы и последующим выбором одного из доступных методов наблюдения и измерения. Это отношение устанавливается посредством теории, богатой онтологическими или объяснительными возможностями. Теория, богатая онтологическими возможностями, – это такая теория, которая, если она оказывается достоверной, проясняет, а возможно, даже уменьшает область реально имеющихся сущностей. Мы уже более не верим в то, что причина увеличения объема предметов при нагревании – это то, что они в результате нагревания присоединяют некоторую субстанцию, называемую "летучим веществом". Мы более не объясняем явления, ссылаясь на свойства флогистона.

История экспериментальной психологии не следовала образцу развитых наук, а по прошествии времени ее границы отдалились от этого образца еще более. Какая же охватывающая теория экспериментально проверена современной психологией? Какая проблема решена? Как повлияли психологические гипотезы или открытия на объем и природу той онтологической области, в которой следует искать все истинно психологические явления? Характерная черта экспериментальной психологии – то, что она выбрала довольно прозаическое множество экспериментальных "проверок" и парадигму повторяющихся измерений. Этот метод работы, если его применять в широко различающихся ситуациях, позволял устанавливать довольно устойчивые функциональные соотношения между зависимыми и независимыми переменными, но в условиях, обычно настолько отличающихся от области интереса, что обобщения делались неинтересными. Заслуга психологов девятнадцатого столетия – в том, что они храбро попытались применить такие методы к психологическим явлениям, поскольку, лишь пытаясь развивать психологию таким образом, и можно было оценить границы этого метода. Меньшая заслуга – у тех легионов, которые, исполнившись сознанием долга, подражали этим усилиям в течение большей части столетия.

Мы допускаем ошибку scholastica successions civitatium, если, при отсутствии ясного основания, допускаем, что повторное появление некоторой идеи в более позднее время и в ином культурном контексте должно быть результатом ее заимствования из более ранней культуры. Мы вступили бы на этот путь, если бы предположили, например, что современный ученый-бихевиорист, изучающий реакции на удары током или пищевые подкрепления при обучении поведению, является учеником Иеремии Бентама. Даже если бы можно было показать, что создатели бихевиоризма в начале двадцатого столетия черпали вдохновение непосредственно из произведений утилитаристов, то и из этого не следовало бы, что люди, занимающиеся этой работой сейчас, являются учениками в любом полезном смысле этого термина. Скорее, говорить здесь следует о совершенно другом. Дело не в том, что девятнадцатое столетие оставило современной психологии непреодолимое наследие, а в том, что современная психология как раз и есть, в своих самых глобальных отношениях, психология девятнадцатого столетия и что ее современные отступления от взглядов девятнадцатого столетия произошли не под давлением научных фактов или теорий. Это определенное отступление современных психологов от методов и терминологии непосредственного прошлого объясняется причинами, отличными от причин, породивших аналогичные решения со стороны физиков, биологов и химиков. Современные физики не тратят силы на поиски флогистона, поскольку они показали, что такой вещи не существует. Они не работают над созданием вечного двигателя, поскольку закон сохранения энергии свидетельствует против него. Генетики не планируют экспериментов по проверке наследуемости приобретенных характеристик, поскольку в пределах любых не фатальных изменений среды молекулярная биология гена стабильна и, следовательно, не изменится в результате обучения или практики. В психологии сдвиги акцентов базируются не на таких соображениях. В первых двух десятилетиях нашего столетия самыми влиятельными фигурами в американской психологии были Джемс и Титченер. Титченер в своем Primer предложил психологию, не слишком отличающуюся от психологической концепции своего учителя Вундта. Психология должна заниматься экспериментальным анализом сознания.

"Когда мы стараемся понять психические процессы ребенка, собаки или насекомого по их проявлению в поведении и действии, понять внешние знаки психических процессов... мы должны всегда прибегать к экспериментальной интроспекции... мы не можем вообразить в другом уме такой процесс, который мы не находили бы в своем собственном. Экспериментальная интроспекция, следовательно, – наш единственный достоверный метод познания самих себя, это – единственные ворота в психологию"4.

Уильям Джемс в очень похожем духе начинает свой Учебник психологии, определяя предмет психологии как "описание и истолкование состояний сознания"5.

Сейчас ни один служитель современной психологической сцены не сомневается в том, что вряд ли сохранился хоть какой-то след той программы, которой занимались Титченер и Джемс. "Правила интроспекции", описанные первым, не применяются ни в одной лаборатории, не используются ни в одном продвинутом исследовании в рамках этой дисциплины, не составляют никакой части современного психологического образования. То же можно сказать о проводимом Джемсом подразделении этой дисциплины на ощущения, мозговую деятельность и тенденцию к действию6. Но посмотрим, какова разница между этим смещением или полным изменением интересов и теми изменениями, которые происходили в физике и биологии. Мы действительно обладаем сознаниями, мы являемся сознательными, мы можем размышлять о нашем индивидуальном опыте, поскольку мы имеем его. В отличие от эфира или наследования приобретенных свойств, эти явления существуют и являются наиболее общими для человеческого опыта. Следовательно, отсутствие ортодоксальных последователей Вундта, Тит-ченера или Джемса нельзя объяснить исчезновением предметов их исследования. Скорее, это следует понимать как результат невозможности применения принятого метода психологического исследования к этим предметам. Современный психолог, быть может неосознанно, связал себя метафизическим обязательством относительно метода и исключил per force* из области значимых вопросов те, которые не могут быть охвачены этим методом.

* Per force, лат. – силой.

Данный метод, сам по себе, – это не просто некоторый вариант экспериментального метода. Так считали и Титченер, и Джемс. Метод, о котором здесь идет речь, – это не только множество действий и процедур. Он включает в себя способ размышления о проблемах и способ их обсуждения. Этот метод нуждается в названии, и чаще всего его называют эмпирическим, однако всякое соблюдение обычаев возможно лишь с оговорками. Применение этого термина к данному метафизическому обязательству почти наверняка ввело бы в заблуждение таких исторических эмпириков, как Локк, Беркли, Юм, Милль и Джемс. Они вряд ли смогли бы понять психологию, старающуюся освободиться от менталистических предикатов. Мы можем лишь подозревать, что их реакция на представление о психологии как о "бихевиористской науке" будет варьировать от недоверчивой до эксцентричной. Термин "эмпирический", если рассматривается его современное употребление, должен также означать измерение, практическую направленность, беспристрастность, этическую нейтральность и (иронически говоря) антиметафизичность. Современные журналы, посвященные нейропсихологии, клинической практике, обучению животных или помощи семье, стараются отражать эти "эмпирические" свойства.

До какой степени этот всепроникающий аспект современной психологии также является "примечанием" к девятнадцатому столетию? Для ответа на этот вопрос нам следует еще раз задержаться и рассмотреть, каковы были влияние немецкого идеализма и реакция на него.

Философия Просвещения серьезно перекроила то, что некогда считалось рациональным обоснованием истинности. В Англии и Франции наука решительно повернулась в сторону светского направления, откуда впоследствии уже никогда не отступала. Неудачная попытка Французской революции изменить общие условия жизни французов, а также крайности этой революции способствовали развитию политического консерватизма по обе стороны Ла-Манша. Приход Наполеона к власти и происшедшие в результате этого войны привели к появлению разнообразных, не связанных друг с другом религиозных, социальных и политических движений. В Англии произошла определенная концентрация традиционных классовых различий и возросла враждебность по отношению к либеральным философиям, обвиняемым многими за имеющиеся в мире проблемы. Объективная и ультрарациональная философия британских эмпириков, как считалось, увела людей прочь от религии и вбила клин между повседневной жизнью и областью трансцендентного, придающего смысл повседневной жизни. Некоторые считали, что единственное разрешение этого кризиса веры следует искать в философиях идеалистического направления, в то время охвативших Германию. "Натурфилософию" Шеллинга британская аудитория встретила столь же сочувственно, как и любая аудитория в его собственной стране. Наиболее красноречивыми и сильными лидерами британского идеалистического движения были поэты "озерной школы", в особенности Кольридж (1772-1834) и Вордсворт (1770-1850). Они с большей проницательностью, чем прочие, ощущали ослабление исторических ценностей, подкрадывающийся релятивизм в этике и морали. Послушайте воззвание Вордсворта, призывающего из до-Юмовских времен героя, утерянного Англией:

Мильтон! ты должен был бы жить в этот час,
Англия нуждалась в тебе,
она – болото в застойных водах...              ("Лондон, 1802")

В его Ode to Duty и Character of the Happy Warrior также утверждаются традиционные идеалы – звучит призыв к высшим целям. Далее он заключает свою мольбу пятой строфой из Intimations:

Наше рождение – всего лишь сон и забытье,
Душа, восходящая вместе с нами, наша жизненная Звезда,
Где-то в ином месте зашедшая,
И пришедшая издалека;
И не все забывшая,
И не открывшаяся полностью,
Но, увлекая покров славы, мы все-таки идем
От Бога – нашего пристанища...

Кольридж, имевший еще большее число последователей, вселил это послание в души несметных тысяч, сочинив своего Старого морехода, герой которого считал "лучше свадебного праздника /... Идти вместе к церкви / С приятными собеседниками". Эти поэты воспевали природу, требовали возвращения к естественным чувствам, в том числе – к таким, как долг, нравственность, любовь невидимого, но известного Бога, доступного лишь тому, что Байрон в "Шильонском узнике" назовет "Бессмертный Дух свободного Ума".*

* Цит. по: Джордж Гордон Байрон. Поэмы. Новосибирск. Новосиб. книжн. изд., 1988. С.317.

Для того чтобы почувствовать дух Викторианской Англии, надо постараться объединить явно противоречивые силы романтизма и индустрии, натурализма и экспериментализма, свободы и долга, пуританской нравственной простоты и имперского социального изобилия, предприятий с потогонной системой и филантропии. Эти полярности не только постоянно присутствовали, каждая из них встречалась в поистине громадных масштабах. В то время как шахтеры задыхались до смерти за несколько пенни в день, Джон Констебль рисовал пейзажи, которые вряд ли кто-либо мог посетить. Пока Чарльз Белл воздействовал на спинномозговые нервы, пока Галль и Шпурцгейм пытались трансформировать мораль в неврологию, Теннисон описывал исковерканную судьбу всех материалистов в своем Лукреции, где основной герой, убежденный в своей собственной незначительности, раздавленный своей "бедной короткой жизнью, влачащейся полчаса", убивает себя.

В некотором смысле, который имеет свои основания, революция Дарвина сама создавала напряженность между натурализмом, романтизмом и материализмом: человек, эволюционировавший из природной слизи и развивающийся, благодаря инстинктивной обязанности выживать, до положения временного господства над всем живым; человек, "избранный" природой для того, чтобы выполнять свою теперешнюю роль. Но даже сам Дарвин, чьи работы станут авторитетным возражением против романтического идеализма, не смог избежать влияния со стороны поэтов "озерной школы". Он завершает свою работу Выражение эмоций у человека и животных гипотезой о том, что эмоции, получая свое выражение (в поведении), усиливаются, и эта тенденция к само-интенсификации очень ценна для адаптации животного. Таким образом, в конце объемного трактата, в котором он изучает строение лицевых мускулов и костей челюсти, Дарвин находит поддержку со стороны судьи, обладающего "удивительным знанием человеческого ума"7...

Не стыдно ли, что этот вот актер
В воображенье, в вымышленной страсти
Так поднял дух свой до своей мечты,
Что от его работы стал весь бледен;
Увлажнен взор, отчаянье в лице,
Надломлен голос, и весь облик вторит
Его мечте. И все из-за чего?              (Гамлет, II, 2)*

* Цит. по: Вильям Шекспир. Комедии, хроники, трагедии, сонеты. М., РИПОЛ, 1996, в 2 т. Т. 2. С. 190.

В романтической поэзии Вордсворта и Кольриджа, в литературных аллюзиях Дарвина мы обнаруживаем признаки внутренних конфликтов, бушевавших в Викторианской Англии. Для того чтобы понять их действительную суть, нам следует обратиться к авторам середины и конца девятнадцатого столетия – к Метью Арнольду, который в работе Культура и анархия стремился внедрить в индустриальную и жестко экономическую систему "свежесть и свет", хорошие манеры, вкус, разум и чувство жилища8, и к Дж.С.Миллю, чья работа О свободе провозглашала, что каждый человек, по существу, обладает интеллектуальной свободой и имеет право не встречать никаких ограничений со стороны государства за исключением тех случаев, когда он может причинить зло другим. Был еще и Джон Раскин, о чьем стиле и проницательности кратко говорилось в главе 6 и который написал историю искусств, превращавшую архитектуру в урок нравственности, – Раскин, при изучении зданий и картин этого периода снова утверждавший идеалы Возрождения или, по крайней мере, то, что он принимал за такие идеалы. Никакая отдельная глава, не говоря уже о нескольких страницах, не может отдать должное неустанно живому и стойкому уму викторианцев. Следует обрисовать этот период, хотя бы кратко, для того, чтобы мы увидели те популярные установки, с которыми сражался разум ученого. На самом общем уровне можно сказать, что он сражался с гегельянством, но одновременно в этом же гегельянстве он находил самую горячую защиту свободы и прогресса. Романтические умы того же периода сражались с наукой и материализмом, однако целями самих этих движений по-прежнему были идеалы свободы, безопасности, достойного дела и отсутствия нужды. Особенность современной психологии следует искать в том, что эти две силы девятнадцатого столетия не смогли найти средства примирения. Лишь их разъединение могло разрешить этот диспут. Гельмгольц подытожил ситуацию наиболее ясно:

"В последнее время философию естествознания упрекали в том, что она стала развиваться своим собственным путем, все более и более широко отмежевываясь от других наук, объединенных общими филологическими и историческими исследованиями. Это противостояние действительно долго было явным, и мне казалось, что оно возникло, главным образом, под влиянием философии Гегеля или, во всяком случае, приобрело под воздействием этой философии более отчетливые очертания... Цель кантовской Критической философии состояла лишь в том, чтобы установить истоки и пределы нашего знания, а также зафиксировать определенную цель и стандарт философских исследований по сравнению с другими науками... [Но гегелевская] Философия тождества была более смелой. Она начинала с гипотезы о том, что не только духовные явления, но также и реальный мир – то есть природа и человек – есть результаты воздействия мысли со стороны творческого разума, подобного, как предполагалось, по типу человеческому разуму... Философы обвиняли ученых в узости; ученые же в ответ парировали, что философы – сумасшедшие. И поэтому произошло так, что представители науки начали обращать внимание на устранение из своей работы всяких философских влияний; некоторые же из них, включая людей величайшей остроты ума, зашли так далеко, что осудили философию в целом не только как бесполезное, но и как вредное мечтание. Таким образом, как надо признаться, мало того, что были отвергнуты незаконные претензии гегельянской системы подчинить себе все остальные исследования, никакого внимания не обратили также и на справедливые требования философии, а именно: на критику источников знания и на определение функций интеллекта"9.

Все, кто стал заниматься психологией во время этого беспорядка, и все, кто пришел после того, как он (временно) утих, должны были выбирать между некоторой версией гегельянства и индуктивной наукой Милля. Даже феноменология Брентано и Гуссерля10, столь радикально отличавшаяся от того, что имел в виду Гегель, была переделана в "описательную психологию", являвшуюся скорее философией, чем психологией, но никак не "эмпирической" наукой. Таким образом, в Европе, где идеалистическая традиция была самой глубокой, психологи могли стать либо приверженцами Вундта, либо неогегельянцами, либо физиологами в обличье психологов. В Англии и Америке эти альтернативы были более упрощенными. Можно было стать либо философом, либо экспериментатором. Не оказаться в числе последних означало не оказаться в числе психологов. Заметим, что историческое развитие именно таковым и было: историческое и не научное. Не было найдено никакого логического доказательства для демонстрации несостоятельности рационалистической психологии. Никакое экспериментальное открытие не выявило отсутствие у нас нравственного чувства, соединенности с Богом или любви к красоте. Никакая хирургическая процедура не установила, что психологические измерения человеческой жизни легко свести к нервным механизмам. Даже "методы Милля", являющиеся сейчас основными средствами новой науки, не могли претендовать ни на истинность, подтвержденную логикой, ни на достоверность, требуемую наукой, – по крайней мере, в том виде, в каком эти методы применялись в психологической лаборатории. Скорее, действительно была принята метафизическая установка, причем не в отношении природы истины, а в отношении природы психологии. Было принято решение, что психология – это не более чем определенный вид метода, "экспериментальный" метод, и предмет ее исследования должен охватывать лишь те данные, которые поддаются этому методу. Послушайте, как другой выпускник Лейпцига Теодор Зийен (Theodor Ziehen) в 1895 г. определяет психологию:

"Психология, которую я буду вам представлять, – это не старая психология, стремившаяся исследовать психические явления более или менее умозрительным образом. Такую психологию давно отвергли те, кто принял метод мышления естественных наук, а ее место законно заняла эмпирическая психология"11.

Э.У.Скрипчер (E.W.Scripture), другой лейпцигский профессор, писал из Йельса в 1897 г., излагая это таким образом:

"Развитие науки состоит в развитии используемых ею средств расширения и совершенствования своего же метода наблюдения. Значительный шаг, недавно предпринятый в психологии, состоит во введении систематического наблюдения, производимого посредством экспериментальных и клинических методов"12.

Зийен говорит о "методе мышления", свойственном ученым-естественникам, и Скрипчер провозглашает введение усовершенствованного метода наблюдения. Но каков этот "метод мышления" и как этот метод наблюдения был улучшен? За ответом мы можем обратиться к Титченеру:

"Правила интроспекции бывают двух видов: общие и специальные... Предположим, например, что вы стараетесь выяснить, насколько малые различия можно уловить в запахе пчелиного воска, то есть насколько больше должна быть сделана стимулирующая поверхность, чтобы ощущение запаха стало заметным образом сильнее. Специальное правило будет говорить о том, что вам следует работать только в сухие дни, так как во влажную погоду воск пахнет значительно сильнее, чем в хорошую... Общие правила экспериментальной интроспекции таковы: (1) Будь непредвзятым... (2) Будь внимательным... (3) Будь спокойным... (4) Будь совершенно бодрым..."13

Именно посредством этих "методов" Титченер надеялся выявить структуру сознания: то есть построить структурализм как тот раздел психологической науки, роль которого совпадает с ролью анатомии в биологической науке. Эта "наука" долго не просуществовала и, конечно, не могла просуществовать. Самое большее, что структурализм мог вообще надеяться совершить, это переоткрытие того, что каждый человек – мужчина, женщина и ребенок – принимает за истину в любой сознательный момент повседневной жизни. Настояв на разрыве с философской традицией и утвердив это новое предприятие в статусе "естественной науки", основатели экспериментальной психологии вынуждены были сузить область проблем до... запаха воска. Законы ассоциации в конечном итоге позволяют каким-то образом объединить такие результаты в полное описание "элементов сознания". До некоторых пор высказывалась претензия на то, что эта цель достижима: что упорное наблюдение, осуществляемое "непредвзятыми, внимательными, спокойными, бодрыми" людьми приведет к естественной науке об уме, что само наблюдение безусловно и есть естественная наука об уме. Но здесь не было никакого "обобщающего закона", никакой теории, заслуживающей этого названия, никакого независимого множества измерений, относительно которых можно оценивать психофизические методы. Факты, полученные в исследованиях Вундта и передававшиеся снова в Лейпциг либо в титченеровскую лабораторию в Корнелле, не вели себя так, как предположительно подобает вести себя фактам. Даже самым спокойным людям, при всем их старании, в отдельных случаях трудно было иметь одинаковую "интроспекцию".

Несмотря на крайне очевидные обязательства, принятые в исследованиях Вундта-Титченера, экспериментальный метод остался в центре психологии и пребывает там до сих пор. В известном смысле это – метод, ищущий свой предмет, и в оставшейся части данной главы мы рассмотрим некоторые из извлекаемых при этом возможностей.

Бихевиоризм

Мы назовем Джона Б. Уотсона (1878-1958) "отцом" бихевиоризма, но лишь после того, как признаем, что отцовство влечет за собой наличие дедушки и бабушки, хотя бы одного супруга и потомка. К этому нам следует добавить тот факт, что дети не обязаны платить за грехи родителей и что приобретенные характеристики не наследуются. Но, поскольку исторический анализ охватывает область, намного большую, чем генеалогия, мы оставляем метафору "отцовства", заметив, что для бихевиоризма значим не факт его авторства, а факт его принятия.

Когда Курт Коффка (1886-1941) представил свои Принципы гештальт-психологии (1935) в качестве, помимо прочего, опровержения бихевиоризма, он отметил, что американцы обладают очень сильной предрасположенностью к науке, к науке "точной и земной", вызывающей у них

"...антипатию, иногда граничащую с презрением, по отношению к метафизике, старающейся уйти от сумбура простых фактов к более возвышенной реальности идей и идеалов"14.

Он, без сомнения, думал об американской психологии, которая стала отходить от проблемы сознания к объективному измерению поведения. Однако в 1935 г. эта тенденция только начиналась. В конце концов, Америка была страной Уильяма Джемса и Джона Дьюи, страной, которой Титченер предоставил возможность стать родиной структурализма. Однако не Джемс, не Дьюи и, без сомнения, не Титченер были теми, кто вызвал к жизни критику Коффки. Нам следует также заметить, что эта критика не была обусловлена самим по себе фактом превращения поведения в предмет возрастающего интереса. И, конечно, она не была обусловлена тем, что психология животных занимала в Америке значительное место, поскольку Вундт никогда и не пытался узаконить безразличие к таким вопросам. Фактически он в своих Лекциях по психологии человека и животных (1894) явно рекомендовал это:

"К изучению психологии животных можно подойти с двух различных точек зрения. Мы можем исходить из представления о некоего рода сравнительной физиологии души, универсальной истории развития психической жизни в органическом мире. Или же мы можем сделать основным предметом исследования психологию человека. Тогда проявления психической жизни у животных будут приниматься в расчет лишь настолько, насколько они проливают свет на эволюцию сознания человека... Человеческая психология... может ограничить себя всецело человеком, обычно она так и поступала, причем в слишком большой степени. Существует множество учебников по психологии, из которых вы едва ли узнаете, что есть какая-то другая сознательная жизнь, кроме человеческой"15.

Однако американский бихевиоризм не был просто обязательством изучать психологию животных, не ограничивал он себя также и эстетическим решением исследовать поведение, а не что-либо еще. Бихевиоризм Джона Б. Уотсона был, как минимум, настаиванием на том, что научная психология должна заниматься исключительно поведением и совершенно не интересоваться сознанием, психическими состояниями, интроспекцией, бессознательными процессами и прочими "призраками". Он провозгласил этот -изм с безупречной ясностью в 1913 г.:

"Психология, как ее видит бихевиорист, является чисто экспериментальным ответвлением естественной науки. Ее теоретическая цель – предсказание и контролирование поведения. Интроспекция не составляет никакой существенной части ее методов, научная ценность ее данных не зависит от того, насколько легко они интерпретируются в терминах сознания. Бихевиорист, пытаясь вывести универсальную схему реакции животных, не обнаруживает никакой разграничительной линии между человеком и животным. Поведение человека, со всем его совершенством и сложностью, составляет лишь некоторую часть полной схемы исследований бихевиориста"16.

Структурализм, с точки зрения Уотсона, неопределенен, замкнут по своим методам, безнадежно не контролирует свои данные и принял на себя миссию, которую нельзя успешно выполнить, поскольку ее никогда нельзя завершить. Число возможных "переживаний" никак не ограничено, это обусловлено, в особенности тем, что каждое из них можно испытать, находясь в любом из "от трех до девяти состояний ясности внимания". Уотсон, несмотря на свои поиски, так никогда и не нашел такого врача, юриста или бизнесмена, который когда-либо, хотя бы однажды, нашел применение методам или открытиям структуралистов. Ясно (для Уотсона), что предприятие, настолько неспособное внести вклад в практические дела жизни, может иметь лишь короткое будущее.

Распорядившись таким образом с Титченером и со всей вундтовской традицией, Уотсон обратил свое внимание – пребывавшее, как минимум, на девятой ступени ясности – на то, что функционалистская школа отождествляла с Джемсом и Дьюи. Уотсон искренне допускает, как и достаточно многие психологи, что он так и не сумел понять, чем именно предполагал заниматься функционализм в отличие от психологической концепции Титченера. Джемс в своем Учебнике психологии высказался против эмпирического ассоцианизма и против тех, кто описывает реку в терминах "стаканов, кварт, ведер, бочек и иных мер емкости"17. Он утверждал, что нельзя произвольно делить "поток сознания" ради удовлетворения потребности экспериментальных психологов и что, следовательно, любое разделение сознания на структуры могло бы привести лишь к искажению понимания сущности сознания. Постигая природу сознания, надо понять, для чего оно предназначено в дарвиновском смысле. Надо, таким образом, выявить его функцию; его роль в адаптации человека к требованиям среды. Такова была позиция Джемса в 1882 г., eifje до появления структурализма Титченера, и Титченер, цитируя Джемса в своем Primer, делает это всегда либо в поддержку одного из своих собственных утверждений, либо заимствуя остроты у мастера красноречия. Джон Дьюи (1859-1952) тоже нападал на элементаризм, утверждая, что понятие рефлекторных "единиц" не может объяснить согласованную природу успешного (то есть функционального) поведения18. Однако ни Титченера19, ни Вундта20 нельзя назвать наивными в этом вопросе. Уотсона беспокоило не то, что функционалисты находили в структурализме некий недостаток, а то, что они, тем не менее, рекомендовали плодотворный метод его исправления.

Уотсон, в суматохе бурной критики и революционной риторики, не нашел никакого компромисса ни с кем из своих непосредственных предшественников. Независимо от того, что считалось предметом: воспитание детей21, природа сравнительной психологии22 или предписания для всякого психологического исследования23, – миссия была всегда одинакова: каждая ветвь естественной науки должна быть посвящена предсказанию естественных событий; наука должна изучать лишь то, что можно наблюдать; психические состояния и личный опыт не существуют в мире общедоступной верифицируемости; одно лишь поведение составляет предмет подлинно научного исследования. Вундт и Титченер, следовательно, с самого начала выбрали неверный путь, предположив, что для утверждения научности их предприятия достаточно принять экспериментальную точку зрения. Они произвели правильное методологическое решение, но выбрали для своего изучения такой предмет, который никогда не сможет достичь научного статуса. Как полагает Уотсон, неверный акцент устанавливается в психологических концепциях Вундта и Титченера по каждому ключевому вопросу: человеку уделяется больше внимания, чем всему животному царству вообще; опыту уделяется больше внимания, чем действию; экзистенциальным соображениям – больше, чем эволюционным; теоретическим – больше, чем практическим. Бихевиоризм, как его определил Уотсон и как его с тех пор понимают, посвящен переориентации каждого из этих акцентов.

Трудно объединить вместе те разные факторы, которые привели Уотсона к его манифесту. Еще труднее выделить факторы, ответственные за быстрый успех бихевиоризма и за возрастание интереса к нему в последние полстолетия24. Высшее образование Уотсон получил в Чикаго во время работы там Дьюи, но его последующие атаки на функционализм чикагской школы наводят на мысль о том, что роль Дьюи не была позитивной. Дьюи критиковал то самое понятие "рефлекторной дуги", на которое будут существенно опираться последующие работы Уотсона. Философский прагматизм Джемса и Пирса был в то время почти официальной американской философией, и выдвигаемое им требование использовать только "наблюдаемые" научные термины поддерживало растущую неудовлетворенность Уотсона традиционными формулировками. Главный принцип прагматизма Пирса гласил, что значение каждого понятия как применимого к какой-либо вещи естественного мира не может быть чем-то большим, чем поведением этой вещи в разных ясно определенных условиях. Джемс привлек внимание многих американских философов и психологов к идеям Пирса или, по крайней мере, к своей, джемсовой, реконструкции этих идей. Мы могли бы и не проводить эту линию преемственности, а просто отметить сильный прагматический дух определений Уотсона и его критериев научного рассуждения.

Однако гораздо большую значимость по сравнению с работами Дьюи и Джемса имели опубликованные работы Торндай-ка (1874-1949) – он был учеником Джемса, и его работа Интеллект животных25 составила веху в истории так называемого бихевиористского анализа. Эта работа появилась в 1898 г., в ней описана серия экспериментов, посвященных обучаемости и организации памяти кошек. Торндайк, пользуясь самодельным, но вполне пригодным оборудованием, вычертил кривую скорости, с которой животные выскакивали из коробки для получения еды, помещенной снаружи. Он построил последовательности "кривых обучения", которые показали, что оно систематически совершенствуется при увеличении числа опытов. На основе этих и связанных с ними результатов Торндайк вывел знаменитый "закон эффекта", согласно которому поведение определяется своими следствиями. Поведение, ведущее к "удовлетворительным" состояниям дел, более желательно; поведение, ведущее к неудовлетворительным состояниям дел, менее желательно. Уотсон he одобрил торндайковский выбор терминов, сочтя закон эффекта слишком менталистическим, но одобрил объективные методы измерения и общую демистификацию данной дисциплины.

Торндайковские "условные" законы обучения, которые, как он полагает, проявляются "явным образом в любой серии экспериментов по обучению животных и во всей истории управления делами человека"26, – это такие законы, каких мы не встречаем более нигде в психологии:

"Закон эффекта таков: Среди нескольких реакций на одну и ту же ситуацию, при прочих равных условиях, более жестко связаны с этой ситуацией те из этих реакций, которым сопутствует или за которыми быстро следует удовлетворение желания животного, так что, если эта ситуация повторится, то, вероятнее всего, повторятся также и эти реакции; те же реакции, которым сопутствовал или за которыми быстро следовал дискомфорт в отношении желания животного, при прочих равных условиях, ослабляют свои связи с ситуацией, так что, когда она повторится, они повторятся с меньшей вероятностью. Чем больше удовлетворение или дискомфорт – тем значительнее усиление или ослабление связи.

Закон упражнения таков: У любой реакции на ситуацию, при прочих равных условиях, сила ее связанности с данной ситуацией пропорциональна числу возникновения этой реакции в связи с этой ситуацией и средней силе и продолжительности таких связей"27.

В каждом из этих законов лишь немногое нельзя было бы собрать по частицам из работ Локка, Юма, Бентама или, коли на то пошло, Аристотеля. Это – классические законы ассоциации, дополненные принципами Дарвина или Бентама. Различие, безусловно, в том, что Торндайк обосновывает эти законы экспериментальными результатами. Тем не менее, если бы даже не было экспериментальных данных, вряд ли кто-то стал бы возражать против любого из этих законов. Практика, как гласит изречение, совершенствует, и мы действительно склонны совершать то, что приносит удовлетворение. В том виде, в каком эти законы были сформулированы, они в большой степени менталистичны и, следовательно, не представляют угрозы для тех, кто верит, что психология – наука о сознании. Позиция Торндайка не была такова, но два его закона допускают данное истолкование. При формулировке закона эффекта он использует термины вроде "та же ситуация", "удовлетворение", при формулировке закона упражнения – "некоторая ситуация". Это – психологические термины, и они вполне подходят для интроспективной традиции, неважно, хотел того Торндайк или нет. Именно этот факт вызвал несогласие Уотсона:

"Большинство психологов... верят в то, что система привычек насаждена кем-то вроде фей. Например, Торндайк говорит об удовольствии, запечатлевающемся в успешных действиях, и о неудовольствии, запечатлевающемся в неуспешных действиях"28.

Вместо этого Уотсон предпочитает использовать язык физиологических рефлексов, недавно разработанный Иваном Павловым (1849-1936). Английские переводы павловских работ начали появляться после того, как Уотсон в 1912 г. стал читать лекции о бихевиоризме, но ко времени издания Бихевиоризма в 1930 г. система Павлова была полностью переведена на английский язык29. Нам не следует слишком преувеличивать влияние Павлова на размышления Уотсона. Основы психологической концепции последнего были заложены до того, как он узнал о русских теориях, и даже после разработки Павловым своих теорий обусловливания Уотсон сможет все же заметить:

"Большинство психологов тоже, причем очень речисто, говорят о формировании в мозгу новых путей, как будто бы там находится труппа крошечных слуг Вулкана, бегающих по нервной системе, прорубая молотком и долотом новые трассы или углубляя старые... С момента появления в психологии гипотезы об условном рефлексе и ее всевозможных упрощений (а я часто опасаюсь, что эти упрощения, возможно, чрезмерны!), у меня были свои собственные [взгляды]"30.

Согласно его собственным взглядам, в частности, условный рефлекс является "единицей" поведения, а все более сложные формы поведения состоят из таких единиц. Он благоразумно сопротивляется попытке заставить крохотных слуг работать в мозгу. По его мнению, объяснение психологического процесса (то есть детерминант поведения) должно представлять собой многоаспектное описание, которое относительно нейтрально в отношении физиологических деталей и относительно враждебно к вопросам его умственных референций. Психология должна определять, как из объединения простейших условных рефлексов формируются сложные навыки. Наши реакции на мир следует трактовать в терминах этих рефлексов. Даже наша наиболее превозносимая способность – язык – не более чем продукт условных рефлексов, управляющих работой гортанных мышц31. Посредством обуславливания (также и в юмовском смысле) все, что угодно может стать агентом, вызывающим определенную реакцию, если оно будет предъявлено в сочетании с безусловным стимулом. Благодаря ассоциации, стимул, первоначально нейтральный, становится заместителем безусловного стимула32.

"Важность замещения стимулов или обусловливание стимулов нельзя переоценить... Насколько нам сейчас известно... мы можем взять любой стимул, вызвав стандартную на него реакцию и заместить его другим стимулом"33.

Поскольку таким образом можно обеспечить любое желаемое поведение, Уотсон готов отказаться даже от понятия инстинкта, отмечая, что мы были наделены большим их числом, но всякое изложение этого списка даст нам лишь немногое. Он приводит в качестве примера бумеранг, возвращающийся туда, откуда он был брошен. Его поведение – результат его устройства. Организмы тоже составлены из биологических систем, сконструированных так, чтобы отвечать стереотипным образом на определенные свойства окружения34. Нам, однако, не надо изобретать новый инстинкт при встрече с каждой новой моделью поведения или новой связью между стимулом и реакцией. В действительности, лишь изучая маленького ребенка, не имеющего истории обусловливания, мы попадаем в ситуацию, когда надо говорить о врожденных предрасположениях. Уотсон, изучая маленьких детей, убедился в том, что их единственные естественные психологические аппараты – это примитивные формы эмоций гнева, страха и любви35. Он признает это, так как у ребенка можно встретить поведенческие проявления этих эмоций. Он полностью отвергает интроспективный метод изучения эмоций, предлагавшийся Джемсом, и смеется над тем длинным списком инстинктов, который сделал столь популярным Уильяма Мак-Дугалла.

Уотсон начал свой крестовый поход еще в 1912 г., к 1913 г. он подготовил свою первую программную статью, а учебник – к 1924 г. Во введении к изданию Бихевиоризма 1930 г. он так размышлял над эволюцией бихевиористских перспектив:

"Влияние бихевиоризма началось еще до его открытого признания и длится на протяжении восемнадцати лет своего существования. Чтобы убедиться в этом, надо сопоставить содержания наших журналов, заголовок за заголовком, за 15-летний период до возникновения бихевиоризма и за последние 15-18 лет... Сейчас ни один университет не может избежать преподавания бихевиоризма... более молодому поколению студентов необходимо хотя бы как-то ориентироваться в бихевиоризме"36.

Уотсон был прав. К 1930 г. эти признаки несомненно присутствовали. Психологи разделилась на два лагеря – и здесь уместно употребить именно слово "лагерь". В одном из них находились те, кто провозгласили сами себя учеными в этой профессии, в другом лагере – все остальные! Эти "ученые" еще не были бихевиористами, но они изучали поведение животных, условные рефлексы, отношения между поведением и мозгом. Метод интроспекции отходил на задний план. Влияние Фрейда становилось международным, но психоанализ был все еще таким менталистичным, таким терминологически бестолковым, что не представлял никакой угрозы для новой науки "подлинной" психологии. Конечно, все еще сохранялись и некоторые проблемы. Система Уотсона базировалась на представлении о том, что полный спектр так называемого произвольного поведения можно объяснить в терминах разрастания рефлекторных связей. Это казалось крайне неправдоподобным для всех, не посвященных в данный -изм. Психология Уотсона также оставляла за бортом тот вопрос, с которым не хотели расставаться даже "ученые": восприятие. Факты, рассматривавшиеся Уотсоном в контексте его претенциозной системы, были поразительно разбросанными, а предложенные им методы – вызывающе неопределенными. Например, его обещание создать "дантистов" посредством павловского обусловливания у многих членов психологического сообщества вызвало скептическое настроение, других – сбило с толку, третьих же – поймало в ловушку. Попросту выражаясь, бихевиоризм не мог выжить в форме, завещанной Уотсоном. Ревизионизм витал в воздухе и нашел свое ясное выражение в работе Б.Ф.Скиннера Поведение организмов37 (1938). Этот текст, будучи опубликованным, повлиял на американскую психологию так сильно, как никакая другая отдельная работа в истории данной дисциплины. Строя свою концепцию бихевиоризма, профессор Скиннер (1904-1989) пересмотрел начальные формулировки этой системы и расширил ее так, чтобы она охватывала вопросы общего социального характера38. Несмотря на эти изменения, бихевиоризм в трактовке Скиннера сохранил следующие свойства.

Психология – это естественная наука, предмет которой ограничен наблюдаемым поведением организмов. Цель этой науки – предсказание и контролирование поведения. Она не старается дополнить биологические науки, и истинность ее принципов не зависит от открытий в биологии или нейрофизиологии.

"Неврология не может доказать ошибочность (бихевиористских) законов, если они обоснованы на уровне поведения. Законы поведения не только не зависят от поддержки со стороны неврологии, они в действительности создают определенные ограничительные условия для всякой науки, берущейся за изучение внутреннего строения организмов"39.

Как описательная наука, посвященная рассмотрению регулярных (юмовских) связей между предшествующей ситуацией и поведенческими следствиями, психология не стремится к теоретической систематизации. Ее закон – это закон эффекта, выраженный в чисто операциональных терминах. Согласно операциональному определению, положительное подкрепление – это то, что увеличивает вероятность предшествующего ему поведения. То, что уменьшает вероятность предшествующего поведения, есть отрицательное подкрепление. Психология интересуется тем поведением, которое воздействует на среду и таким образом влияет на выживание организма. Павловские рефлексы, будучи условными, имеют тенденцию затрагивать подсистемы организмов. Они, безусловно, тесно связаны с балансом адаптивных способностей организма, но они не дают таких прямых и быстрых результатов в приспособлениях к окружающей среде, как оперантное поведение. Если возможность создания дантиста посредством павловского обусловливания и кажется неправдоподобной, то само появление дантиста есть prima face* доказательство успеха оперантного обусловливания. Для научного анализа детерминант поведения не надо рассматривать сознание, свободу воли, намерения и тому подобное. Сам язык – это всего лишь "вербальные операнты", которые изобрело общество в поисках менталистских интерпретаций подкрепления.

* Prima face, лат. – прежде всего.

Высказанная выше позиция не находится в интеллектуальном вакууме. То же самое можно сказать и об ее принятии – как о позитивном, так и о враждебном. Основы "скиннеровской" психологии были заложены на годы и даже на столетия ранее, возможно уже тогда, когда Оккам отверг универсалии. Более точно можно сказать, что она возникла во времена Юма и достигла первого большого плато в функциональной биологии Дарвина, утилитаризме Милля и прагматизме Джемса. Для Джемса знание есть полезность. Тогда же, когда Джемс открыл Ч.С.Пирса, Эрнст Мах (1838-1916) способствовал распространению похожего движения в Вене – это было движение от метафизики (особенно кантовской) к практике. Пирс уже написал свою небольшую классическую работу Как сделать наши идеи ясными (1900), предложив в ней антиметафизические утверждения вроде: "назвать тело тяжелым означает попросту сказать, что оно упадет". Вызов, брошенный Эйнштейном самоуверенности ньютонианцев, также держал физиков в страхе перед метафизическими следами "натурфилософии". Кроме этого, произошла Первая мировая война, с ее сильными национализмом и шовинизмом. Научная беспристрастность не могла сохраниться в этой войне, так усилившей давно существующую трещину между континентальной и англоязычной философией, психологией, этикой. Вспомним, что Коффка отмечал увлечение американцев "земной наукой" и их отвращение к "идеям и идеалам". Мы не собираемся оценивать научный статус бихевиоризма ни в терминах его истоков, ни в терминах тех социальных факторов, которые могли привести его к популярности. Но для того, чтобы его можно было оценить как науку, он должен был возникнуть, и мы проявим невнимательность, если не взглянем на атмосферу начала двадцатого столетия – времени особенно благоприятного для бихевиористского способа мышления. Книги и статьи Уотсона имеют такое же анти-гегельянское звучание (даже без обращения к Гегелю), как статьи и книги, появившиеся в то же время в философской литературе англоязычного мира40.

Современный бихевиоризм: Б.Ф.Скиннер

Мечте или надежде Уотсона не суждено было реализоваться в его собственных трудах и еще менее – в сомнительных открытиях и бессистемных методах, перемежающих его полемические трактаты. Но после того, как он заложил основу своей концепции, началась опустошительная мировая война, в ходе которой злодейский враг возвел принцип наследственности до уровня политической идеологии. Во время Второй мировой войны и после нее страны-союзники не проявляли радушия по отношению к генетическим или инстинктивным теориям психологии. Даже если отбросить в сторону технические или научные заслуги того времени, к 1940-м гг. люди в значительно большей степени были готовы принять энвайронменталистскую психологию, чем в те более ранние времена, когда Уотсон защищая свои взгляды. Нужный человек появился как раз в подходящее время – им был Б.Ф.Скиннер, предложивший в своих книгах и статьях гораздо более сложную и многообещающую версию бихевиористской психологии.

Бихевиоризм многим казался привлекательным еще со времен Уотсона, это объяснялось отчасти его свободой от тех трудностей, которыми страдают различные формы психологического материализма. Бихевиоризм не считает себя каким-то образом обязанным говорить о мозге и разуме. Уже в 1938 г., в своей самой первой книге (The Behavior of Organisms), Б.Ф.Скиннер провозгласил независимость своей психологии от неврологии, и те, кто принял так называемую скиннеровскую версию бихевиоризма, нейтрально или безразлично отнеслись к вопросу о роли обсуждения мозга в психологии. Это не противоречит тому факту, что каноны бихевиоризма защищают независимость психологии как исторически уникальной дисциплины лучше, чем какая-либо другая альтернативная теория. Бихевиоризм уступил (без сожалений) разум философии, тело – биологии, а личность – клиницистам. В определенных отношениях, в трактовке Скиннера бихевиоризм освободил себя от целей и методов науки девятнадцатого столетия более успешно, чем это сделала какая-либо другая ветвь данной дисциплины. Скиннер и его ученики выступили против того, чтобы пытаться изобрести грандиозные теории, произвести удовлетворительные объяснения, объединить психологию со всеми другими науками, раскрыть "механизмы", постичь "разум". Вместо этих исторических и все более меркнущих миссий бихевиористы предложили развивать описательную науку о поведении, позволяющую предсказывать и контролировать действия организмов.

Принципом, направляющим бихевиористское исследование, служит та или иная форма "закона эффекта", и чем дальше отходят исследователи от теоретизирования, тем ближе они находятся к этому закону. Он излагается уже не на том богатом психологическом языке, который использовал Торндайк в конце девятнадцатого столетия. Современные версии этого закона, будучи лишенными всех менталистских свойств, провозглашают лишь то, что определенные стимулы ("подкрепления") изменяют вероятность той реакции, которая им предшествует.* Пользуясь неприкрашенной этикой утилитаризма, бихевиористы просят, чтобы о них судили по тому, что они могут делать, а не по тому, что им удается или не удается сказать об уме или психической жизни. В этом вопросе наследие Уотсона выражается наиболее резко. Уотсона могло бы обрадовать также замечание о том, что бихевиористы внедрили методы оперантного обусловливания в школьные классы, в психиатрические клиники, в ремесленные училища, в программы производственного обучения, в адвокатские конторы и даже на игровые площадки. Технические приемы модификации поведения уместны как в уголовных обществах, так и в лабораториях по изучению животных или в любом замкнутом сообществе. Эти приемы с одинаковой уверенностью рекомендуется применять как по отношению к "организмам" белых крыс, осужденного преступника, аутистического ребенка, дрессированного тюленя, шизофреника, так и по отношению к трудному студенту.

* В оригинале опечатка: "...produces them" вместо "precedes them". – Прим. ред.

В критике скиннеровского бихевиоризма не было недостатка. Атаки на него были обширны, зачастую дельфийского характера, редко бесстрастны. Гуманисты осудили его за "дегуманизирующую" психологию, теологи – за безбожную, этики – за аморальную. Философы, примыкающие к традиции Британского эмпиризма, сочли его совершенно неотразимым; гегельянцы – совершенно абсурдным. Теоретики из области политики, относящиеся к линии, начинающейся с Бентама, нашли его вполне здравым, последователи Канта – явно фашистским. Даже Фрейд не привлек столь разнообразного множества друзей и врагов. Все эти проявления внимания и осуждения, далекие от того, чтобы сдерживать защитников бихевиоризма, спровоцировали смелое решение, совсем недавно засвидетельствованное в работе Скиннера По ту сторону свободы и достоинства (Beyond Freedom and Dignity), предназначавшейся для научного оправдания его утопической схемы41. Самую сильную неудовлетворенность бихевиоризмом вызывает его неспособность распознавать рациональные, волевые и интенциональные элементы человеческого поведения. Иначе говоря, увлекаясь раскрытием причин поведения, коренящихся в окружении, он игнорирует основания и мотивы поведения человека. Предлагаемые им объяснения поведения ограничиваются, таким образом, ответами на вопросы "когда" и "где", оставаясь ошеломляюще безмолвными по отношению к вопросам "почему". Отказываясь открыто взглянуть на основания, побудившие Смита совершить действие X, бихевиорист пренебрегает тем, что некоторые считают самой важной психологической детерминантой, – мотивацией. Ответ, даваемый бихевиоризмом, обманчиво прост. Что, спрашивает он, добавляется к описанию общенаблюдаемых отношений между реакциями и подкреплениями в случае введения понятия "мотивация"? Что может означать термин "мотив", кроме действенности силы стимула в отношении контроля поведения, вызывающего или избегающего его? Подытоживая то, что говорилось о прототипе бихевиористского описания самого объяснения, мы могли бы прийти к более полному пониманию всей бихевиористской системы в целом. Следующие рассуждения представляют собой синтез многих бихевиористских работ, имеющих отношение к вопросу об основаниях-объяснениях versus причинах-объяснениях.

Ни похвала, ни проклятия не следуют из описания причин поведения. Если мы полагаем хождение, разговор и работу Смита результатами воздействия подкрепляющего стимула, мы тем самым исключаем такое поведение из области мнения и размещаем его в области естественных явлений. Приписывая же Смиту основания, мы приобретаем право оценивать намерения Смита как нечто, находящееся за пределами его явных действий и за пределами явных следствий этих действий. Мы, например, можем сказать, что Смит намеревался убить Джона, даже несмотря на то что пуля не попала в "свою мишень". Мы можем сказать, далее, что Смит "плохой", злой, достоин нашего гнева и заслуживает наказания. Следствием нашей собственной истории получения подкреплений является наше стремление контролировать поведение других, а право судить как раз и есть такого рода контроль. Мы можем возвышаться до благородных целей до тех пор, пока мы низводим Смита до статуса подчиненного. Таким образом, одна из причин нашего поиска "оснований" – это не более чем способность контролировать других. Существует также компонент социальной желательности разговора об "основаниях". Он коренится в религиозных традициях, согласно которым считается, что священникам и знахарям присущи сверхъестественные силы и возможности разума. В современном обществе след этой традиции проявляется в форме аплодирования тем, кто способен "более глубоко видеть" и "более полно понимать" "истинные" основания поведения Смита. Сохранение этих представлений позволяет нам наделять себя "восприимчивостью", "проницательностью" и другими признаками отличия. Не довольствуясь лицезрением одного только Смита, мы сообщаем, что обнаружили ВНУТРЕННЕЕ Я Смита, которое на самом деле ответственно за действия Смита. Такая сила интуиции, конечно, дарована не каждому. Особый статус теперь приобретают те из нас, которые, отличаясь от общего движения человечества, способны видеть дальше, раскрывая якобы тайные, вынашиваемые в уме и загадочные мотивы этой скрытой под покровом "Я" личности. Природа особого статуса такова, что люди, приобретающие его, более полно распоряжаются распределением "доступных ресурсов", то есть подкреплений.

Причинные же объяснения, по крайней мере в принципе, доступны каждому. В обществе, которое ограничивает изучение психологии личности общенаблюдаеуыми и проверяемыми отношениями между событиями окружения и поведенческими следствиями, каждая личность обладает одинаковой способностью судить и решать. Точно так же, как поиск и раскрытие "оснований" ставят наблюдателя в привилегированное положение, убежденность в основаниях, в отличие от убежденности в причинах, придает тому, кто действует, особую силу. Основания, будучи личными и, следовательно, "чьими-то собственными", ставят действующего в положение контролирующего, тогда как причины в положение контролирующего ставят природу. Индустриальные общества особенно сильно поощряют соревнование. Вторичные подкрепления распределяются таким образом, чтобы усилить поведение работающего сообщества. Титулы и специальные знаки отличия способны столь ;ясе сильно влиять на контроль поведения (включая вербальное поведение), как в более примитивных обществах это делают пища и убежище. Соответственно, способ контролирования современных граждан таков, что распространение получают те способы поведения, которые будто бы выводят его из-под непосредственного контроля остальных. Для них становится все более значимым обращение к "свободе" и "достоинству", так как вменение таких свойств влечет за собой возможность определенного социального статуса. Такие люди уже не являются просто животными, старающимися добыть пищу, теперь они – само-мотивирующиеся, само-актуализирующиеся рациональные создания; и все это можно доказать, если мы заявляем об основаниях действий, а не об их естественных причинах. Те же, кто критикует причинное описание путем внедрения "оснований" в "сознание" Смита, на самом деле просто вводят в словарь Смита определенные слова, причем вводятся эти слова в точности таким же способом, каким нажатие рычага вводится в поведенческий словарь лабораторной крысы. С другой стороны, чисто описательное причинное объяснение позволяет составить спецификацию имеющихся в среде источников контроля поведения. Эта спецификация, в принципе, является полной, обладает прогнозирующей силой, прагматически успешна. Она не станет более совершенной, если в нее включить внутреннее "Я", мотивы, основания, мнения, желания, верования и даже нейроны. Объяснить поведение – это значит предложить описание случайностей, наблюдаемых в мире, а не ссылки на ненаблюдаемые, неуловимые цели, предрасположения или намерения. Цели, если они вообще имеются в виду, понимаются как объекты, находящиеся в среде, а не в личности, и могут быть описаны, только исходя из фактов. О них можно сказать, что они достигнуты, но нельзя сказать, что они найдены. Пока общество не признает неотъемлемую истинность упомянутого выше, оно будет продолжать хвалить и порицать, создавать героев и злодеев, столетиями подвергаться разрушительным войнам и радоваться лишь случайному миру. Еще хуже: оно будет рассчитывать на создание генетиками и нейрохирургами "хорошего фонда" или "здоровых мозгов", не понимая того, что все социальные проблемы никогда не являются чем-то большим, чем поведенческими проблемами, и что большинство из них можно решить теми методами, которыми мы сейчас обладаем.

"Экспериментальный анализ перемещает детерминанту поведения от автономного человека к среде – среда ответственна как за эволюцию видов, так и за репертуар свойств, приобретенных каждым представителем... Оказывается ли человек, таким образом, "упраздненным"? Как вид или как результат индивидуального развития, – конечно, нет. Упраздняется именно автономное внутреннее "Я", и это есть шаг вперед"42.

У читателя, который знакомится с этим тезисом впервые, возникает подозрение, что что-то было упущено, но при этом он может не найти в аргументации никакого фатально слабого места. При дальнейшем исследовании он, однако, начинает подозревать, что эта кажущаяся неуязвимость данного тезиса может быть следствием того, что посредством него вообще ничего не удалось сказать! Мы подступаем к такой возможности с осторожностью. Мы начинаем с того, что признаем дарвиновские основания бихевиоризма. Подобно всем концепциям психологии, начиная с вундтовской (включая также и фрейдовские формулировки), эта система разделяет убеждение в том, что психологические свойства человека эволюционировали, что они присутствуют в более низких формах жизни и являются результатами взаимодействий между организмом и средой. Не используя менталистских терминов, она подписывается под той или иной формой "принципа удовольствия", полагая его ответственным за достоверность закона эффекта. Из ранних формулировок Уотсона здесь сохраняется упор на практическую применимость и объективность, антиментализм и нейтральность по отношению к философии. Из павловской теории сохраняются принципы обобщения, подкрепления и угасания. В отличие от большинства более ранних эмпирических психологии, здесь имеются лишь неопределенные связи с материализмом, и природа этих связей, скорее, концептуальная, нежели операциональная или прагматическая. Каждое из этих свойств бихевиоризма делает его объектом многих более или менее основательных возражений.

Называя психологическую систему или тезис дарвиновскими по своему виду, важно понимать, что тем самым мы не демонстрируем их обоснованность, а призываем к прояснению. Нам требуется прояснение, так как то, что является "дарвиновским", не сводится к небольшому множеству описаний или утверждений. Эволюционная теория сама находится в процессе развития и далека от адекватной научной теории. В самом деле, отдаляясь от исследований и работ молекулярных биологов, мы обнаруживаем, что эволюционные принципы размещаются в рамках того направления, которое можно охарактеризовать лишь выражением "вольная беседа". В мире не существует такой "вещи", как "отбор", точно так же, как мы не объясняем фенотипические последствия, связывая их причины с "естественным отбором". Термин "среда", который психологи имеют тенденцию использовать так, как если бы это было электрическое напряжение или вес, означает постоянно изменяющийся, необычайно большой и сложный набор переменных, неизбежно описываемых в терминах, несущих на себе печать обычаев и предубеждений изучаемой культуры. Для организма, способного к передвижению, "среда" никогда реально не бывает постоянна. Для организмов с памятью она никогда реально не исчезает. Более того, как только бихевиористы связывают себя с любой версией эволюционной теории, так им сразу же необходимо признать факт и следствия генетической гетерогенности, в силу которой нельзя определить фатальные факторы отбора, не определяя одновременно и наследственные нюансы изучаемых организмов. Ультрафиолетовая радиация, являющаяся основным свойством среды для рабочей пчелы, не объясняет мир человека. Таким образом, действующая среда – это не то, что вольным образом называется "среда", а бихевиористы, обещающие подвести поведение под контроль "среды" путем изменения последней, могут обнаружить, что всякий раз, когда генотип действующего организма отличается от того, который они только что изучали, им следует побеспокоиться о новом множестве условий. Этот факт становится значительным как раз в силу традиционного безразличия психологов-бихевиористов к рассуждениям из области генетики. То, что системе психологии под названием "эволюционная" пришлось проявить такое безупречное равнодушие по отношению к наследственным факторам, выглядит, безусловно, откровенной иронией. Всем, кто подвергает сомнению такое пренебрежение к генетике, принято отвечать, что закон эффекта применим ко всем организмам, вне зависимости от наследственных особенностей, поскольку организмы, не способные обеспечить получение подкреплений и избегание неприятных стимулов, не способны к выживанию. Но так же, как и термин "дарвиновский", выражение "закон эффекта" однозначно не соотносится с множеством утверждений или демонстрируемых фактов. В формулировке Торндайка он столь богат менталистскими терминами и столь тавтологичен по своей логической структуре, что, возможно, ни один из современных бихевиористов не сможет его принять43. Тот факт, что мы и некоторые другие животные стремимся делать вещи, доставляющие нам удовольствие, не заставит нас усомниться ни в одном из философских или психологических положений относительно природы человека. Но если мы скажем, что подкреплением является всякий "X", изменяющий вероятность предшествующих ему реакций, то мы настолько детально распишем всю область подкреплений, что станет невозможно или, по крайней мере, бесполезно помещать воздействующий стимул в эту среду, заполненную теперь воистину бесконечным числом "подкреплений".

В числе многих важных открытий Скиннера – влияние режима подкрепления. Было обнаружено, что поведение, контролируемое подкреплениями, которые в течение периода приобретения реакции давались нерегулярно, крайне устойчиво и сопротивляется угасанию. Способность случайных подкреплений давать фактически неугасаемую реакцию – это одно из самых поразительных доказательств во всей психологии. Тем не менее не существует ни одной формулировки закона эффекта, позволяющей его предсказать; этот результат не является также логическим следствием закона, более общего по отношению к нему. Таким образом, даже если мы примем модифицированную нейрофизиологическую версию закона эффекта – то есть версию, предоставляющую научный статус, – мы не сможем использовать этот закон для построения объяснений интересующих нас событий поведения. Мы вынуждены заключить, что либо бихевиористский тезис не имеет охватывающего его закона, либо этот охватывающий закон на самом деле его не охватывает. Этот недостаток, хотя он и имеет мало отношения к практической полезности бихевиористского тезиса, в то же время гарантирует, что данный тезис никогда не сможет научно объяснить те явления, которые он призван охватывать. Для исправления этого недостатка Скиннер продемонстрировал некое неожиданное заигрывание с биологией44. В своих более поздних работах он пытался представить поведение как что-то близкое "пищеварению", но чистым результатом этой аналогии должно стать перемещение его психологической системы обратно в девятнадцатое столетие – в то время, когда метафора машины служила господствующим теоретическим средством.

В целом, бихевиоризм от Уотсона до Скиннера посулил больше, чем произвел, и вынудил психологов отбросить слишком многое из того, что вдохновляло развитие этого предмета с древних времен. Отброшены были именно те когнитивные, ориентированные на решение проблем способности, те подвиги творчества и самовыражения, которые являются признаками психического. Задача всегда состояла в том, чтобы сохранить предмет, развивая далее научные методы и теории. Одна из альтернатив бихевиористского подхода, предназначенная для компенсации его явных недостатков, – гештальт-психология, предтеча сегодняшней нейрокогнитивной перспективы.

Гештальт-психология (ответ континента)

Образование гештальт-психологии ассоциируется с именами Макса Вертгеймера (1880-1943), Курта Коффки (1886-1941), Вольфганга Келера (1897-1967). Все трое несколько лет, начиная с 1909 г., работали вместе в Психологическом институте во Франкфурте. Всем психологам известен "фи-феномен", "открытый" Вертгеймером: видимость непрерывного движения, возникающая вследствие воздействия двух разных, пространственно разделенных стимулов при их последовательной экспозиции с короткими интервалами. Поскольку к 1910 г. стробоскопы уже использовались в детских игрушках, а самые ранние движущиеся картинки были засняты примерно на 20 лет раньше, нам следует проявить осторожность по отношению к тому смыслу, в котором мы используем термин "открытие". Франкфуртская группа открыла не факт видимого движения, а новый подход к психологии – подход, базирующийся на таком феномене восприятия, как фи.

Общий дух гештальт-психологии, так же как и ее философскую ориентацию, мы можем уловить, прочитав работу Ивана Павлова Критика идеалистических понятий Келера (1935)45. Дело не в том, что в гештальт-движении имеется что-то особенно "идеалистическое". Ни в каком из основных трудов по гештальт-психологии не содержится подтверждение влияния на них Гегеля или Беркли. Ни один гештальт-психолог никогда не отрицал существования материи и не предполагал, что психическое образует основное вещество вселенной. Но к 1935 г. физиология, как и психология, декларировала свою враждебность по отношению к метафизическим решениям. Павлов был как раз один из наиболее известных деятелей той материалистической и ассоцианистской школы, которая считала, что любой отход от ортодоксальной интерпретации есть "идеализм". Если уж надо вольным образом объединить гешальт-психологов с немецкой идеалистической традицией Канта, Гегеля и неогегельянцев, то это следует делать на основе представления о категориях разума, превращающих чувственные данные в организованные восприятия. С риском упрощения мы могли бы провести параллель между экспериментами Торндайка и экспериментами Вертгеймера, Коффки и Келера. Она такова: Торндайк заимствовал ассоцианистские философские принципы, объединив их с утилитаристским акцентом на "принципе удовольствия", и создал экспериментальную среду, в которой можно демонстрировать эти принципы. Гештальт-психологи, приняв принцип чистых категорий рассудка Канта-Гегеля, связали их со стадиями зрительного восприятия и тем самым обеспечили лабораторную демонстрацию роли разума в организации *и трансформации сырых фактов опыта. Таким образом, фи-феномен был как раз средством демонстрации основной посылки гештальт-психологии: восприятие есть результат взаимодействия между физическими характеристиками стимула и психическими законами, управляющими переживаниями наблюдателя. Условия для демонстрации фи – это темная комната, в которой можно расположить две подсвечиваемые прорези, отстоящие на несколько дюймов друг от друга. Интервал между подсвечиванием одной щели и другой можно подобрать таким образом, чтобы наблюдатель видел не две щели, а движение одной слева направо или справа налево, в зависимости от порядка освещения. Важный момент здесь таков: ничто в экспериментальном окружении, за исключением собственно самого феномена, не приводит к предсказанию видимого движения. Иначе говоря, не существует никакого физического свойства окружения, позволяющего предсказать этот эффект. Если лабораторные условия описать на чистом языке стимулов, то не будет никакого намека на движение. Движение создано наблюдателем. Движение воспринимается, но это не есть реакция на движение изучаемого объекта. Короче говоря, предмет изучения – психическое, а не сенсорное или поведенческое состояние.

Гештальт-психология – далеко не идеалистическая: она всегда подчеркивала значимость деятельности мозга для объяснения многочисленных и разнообразных гештальт-феноменов. Келер настаивал на том, что перцепция и нейрофизиология изоморфны друг другу, имея в виду соответствие структурных свойств результата перцепции структурным свойствам функциональной организации мозга:

"Мы склонны допустить, что, если человек каким-то образом чувствует соотнесенность с объектом, то, на самом деле, в мозгу имеется силовое поле, распространяющееся от процессов, соответствующих человеку, к процессам, соответствующим объекту. Принцип изоморфизма требует, чтобы в данном случае организация опыта и лежащие в ее основе физиологические факты имели одну и ту же структуру"46.

Критика гештальт-психологами бихевиоризма бескомпромиссна47. То, что бихевиористы опираются на физиологические рефлексы, не просто считается упрощением: в этом видится противоречие с чисто физиологическими фактами. Бихевиоризм, который предполагалось построить по модели физики, не смог взять из физики ее самые знаменитые открытия – те, которые позволяют понять динамические процессы. Даже наиболее современные формы бихевиоризма, столь тщательно старающиеся не связываться ни с какой теорией или комплексом знаний из области физиологии, все же, на взгляд Келера, сочетаются со старым ассоцианистским принципом обучения и его гединистскими следствиями. Именно поэтому те способности, которые животные проявляют в обстановке, не упрощенной в соответствии с требованиями бихевиоризма, всегда должны приводить последний в замешательство. Последнее положение Келер иллюстрирует результатами изучения шимпанзе, проводившимися им в 1913-1917гг. на Станции человекообразных обезьян в Тенерифе48. Эти эксперименты больше говорят о гештальтистском видении психологии, чем многое из написанного об этой системе. Если крыса в коробке – это образ, созданный термином "бихевиоризм", то шимпанзе с двумя палками в руках – символ гештальт-лаборатории.

Утверждение о том, что о способностях животного можно узнать лишь столько, сколько позволяет ему продемонстрировать тестовая ситуация, уже превратилось в аксиому. Обезьянам Келера предлагалось разрешать проблемные ситуации. Их, например, ставили в условия, при которых еда была подвешена над ними настолько высоко, что ее нельзя было достать. Затем по клетке разбрасывали коробки. Шимпанзе быстро решает задачу, складывая коробки и взбираясь по ним, чтобы достать еду. Здесь же производятся и самые известные исследования инсайта: животному дают две палки, каждая из которых недостаточно длинна для того, чтобы достать еду, подвешенную на расстоянии от клетки. После нескольких случайных действий и длительного разглядывания палок, шимпанзе неожиданно соединяет их вместе, сооружая одну палку двойной длины, и успешно подтягивает ею к себе награду. Животное также может отодрать и ветки для того, чтобы добиться аналогичного результата. Иначе говоря, они будут подражать поведению человека, занятого решением подобных проблем. И из таких результатов Келер заключает, что эти процессы,

"...протекают у шимпанзе в точности так же, как у человека... Это – "впечатления", вовсе не являющиеся у шимпанзе "чем-то привнесенным", а принадлежащие элементарной феноменологии их поведения. Если это – антропоморфизм, то таково же и утверждение "У шимпанзе зубы устроены так же, как у человека""49.

Более поздние формулировки гештальтистской позиции, особенно формулировки Е.Ч.Толмена (1886-1962)50 сохранили исходный акцент на когнитивных аспектах обучения, а не на тех аспектах психологии обучения, которые описываются на языке "стимулов-реакций". В работе Толмена Когнитивные карты у крыс и у человека51 (1948) подытоживаются и интерпретируются те многообразные гештальт-подобные эксперименты по осваиванию лабиринта и разрешению проблемных ситуаций, в которых поведение подопытных животных вроде бы скорее основывается на "умственном образе" или "карте" экспериментальной ситуации, чем на чисто ассоцианистских законах поведения в этой ситуации. Здесь, как и везде, Тол мен проводит различие между действием, находящимся под контролем подкреплений и наказаний, и обучением, происходящим всякий раз, когда сложный организм перцептивно взаимодействует с непосредственным окружением. Крысы, которым разрешалось свободно бегать по лабиринту, впоследствии, в ситуациях появления пищевого подкрепления стали находить выход из лабиринта быстрее, чем животные, не имевшие исходного "не относящегося к делу" опыта. Было сделано предположение, что так называемое "латентное обучение" нарушает закон эффекта, согласно которому при обучении требуется подкрепление. Аналогичным образом, если животное получает подкрепление, реагируя, к примеру, на круг размером пять дюймов в диаметре, и не получает подкрепления за реакцию на круг размером два с половиной дюйма, то впоследствии оно будет выбирать круг размером десять дюймов, если ему предложить круги в десять и пять дюймов. Таким образом, после исходного обучения на кругах в "5" vs "2,5" дюймов животное, которому предлагают новый выбор между "10" vs "5" дюймами, вместо того, чтобы выбрать "5" (с которым были ассоциированы все предыдущие подкрепления), выбирает больший круг. Это, согласно гештальт-психологии, вынуждает нас предположить, что изначально было усвоено отношение, а не просто чисто физическая величина. Тем самым приводится пример транспозиции, при которой абстрагируются относительные свойства стимулирующих элементов. Более общий случай транспозиции встречается в музыке, когда слушатель узнает мелодию при ее исполнении в разных музыкальных тональностях, хотя при переходе от одной тональности к другой, частоты реальных нот совершенно разные.

С точки зрения гештальт-психологии латентное и транспозициональное обучение вносят фатальную трещину в традиционную бихевиористскую концепцию. Первое рассматривается как очевидное свидетельство против закона эффекта, второе – против ассоцианизма. Гештальт-психолог, хотя он и уподобляется любому бихевиористу в своей оппозиции против интроспективной психологии, не находит в бихевиоризме ничего оправдывающего его претензии на превосходство. Одно дело – объявлять психологию Вундта-Титченера "субъективной", но совсем другое дело – отрицать уместность изучения непосредственного опыта человека и всех других сложных организмов. Одно дело допускать, что условный рефлекс возникает благодаря формированию рефлекторных связей между корковыми нейронами, но совсем другое дело – предполагать, что в мозгу могут возникать только такие "связи". Одно дело демонстрировать, как упражнение и подкрепление влияют на действия, но совсем другое дело – согласиться с тем, что упражнение и подкрепление являются единственными детерминантами обучения. В свете этих оговорок теоретик гештальт-психологии предлагает свои собственные решения и гипотезы:

"1. Организмы не просто реагируют на свое окружение, они взаимодействуют с этим окружением.

2. "Окружение" это – не только физические объекты, ближайшие к животному, но и результат взаимодействия между перцептивными полями организма и этими физическими объектами. Таким образом, воздействующие стимулы всегда следует определять с точки зрения организма.

3. Отношение между переживанием и действием, с одной стороны, и физиологией мозга, с другой стороны, есть отношение изоморфизма. Соответственно, в той степени, в какой переживание или действие организма имеют нерефлекторный характер, характер лежащей в их основе физиологии мозга также не должен быть рефлекторным. Рефлекторная организация мозга – это всего лишь одна из многих форм организации, использующихся подобными сложными системами.

4. Восприятие, также, как и все другие биологические в своей основе процессы, управляется законами или принципами организации. Законы восприятия таковы, что организм может накладывать на физическое окружение определенную форму (гештальт) или организующее качество (gestalt-qualität). Именно благодаря такой фильтрации и трансформации стимулирующих элементов организм оказывается способным реагировать на требования окружения экономным и упорядоченным образом. На следующем рисунке мы видим два набора (а, б) из шести линий, но справа (б) мы "видим" перцептивно нечто иное, чем шесть линий. Мы видим три группы, в каждой из которых содержатся две линии. Группировка это – лишь один из примеров наложения гештальт-качества (gestalt-qualität) на элементы ощущений.

Именно благодаря подобным принципам перцептивной организации наше восприятие константно, несмотря на изменяющиеся стимулы. Столовые тарелки видятся круглыми независимо от того, под каким углом мы на них смотрим. Их округлость очевидна, даже несмотря на то что в любой плоскости, отличной от нормальной, они проецируются на сетчатку в виде эллипса. Константность формы нарушает предсказания геометрической оптики, так как последняя не принимает в расчет перцептивный принцип константности. Для бихевиориста или интроспекциониста отбрасывание таких эффектов как "иллюзорных" равноценно невключению в область психических исследований основной части человеческого опыта.

5. Следует отказаться от наивного феноменализма Дж.С.Милля, Титченера и других. Отношение между материальным миром и миром опыта не является простым. Мы не "видим" объективные стимулы, мы трансформируем их. Если мы можем сказать вместе с Миллем, что материя – это постоянная возможность ощущения, то мы должны также сказать, что ощущение – это постоянная возможность восприятия. Согласно Келеру, "сенсорная организация представляет собой типичное достижение нервной системы. Это необходимо отметить, поскольку некоторые авторы, кажется, думают, что согласно гештальт-психологии "гештальты", то есть отдельные сущности предметов, находятся вне организма и попросту распространяются или проецируются на нервную систему. Этот взгляд, как следует заметить, ошибочен"52.

Подобно бихевиоризму, гештальт-психология раскололась на большое число производных направлений. Не всякий современный "когнитивный" психолог выражает лояльность по отношению к формулировкам Келера, так же как многие "ученые-бихевиористы" спешат отказаться от своего родства с Уотсоном и даже со Скиннером. Кларк Халл (1884-1952), например, предложил бихевиоризм, богатый математическими обозначениями и тесно связанный с физиологией и эволюционной биологией, но ни одна из этих особенностей не свойственна повседневной деятельности современного "оперантного" психолога. В рамках гештальтистской традиции многие исследователи тщательно изучают нюансы организации восприятия, законы обработки информации и т.д., не заботясь при этом о психофизическом изоморфизме или гештальт-качестве (Gestalt-qualität). Везде и все в большей степени лаборатории занимаются по существу описательной работой, предназначенной для того, чтобы установить, в какой степени модификации окружения приводят к изменениям измеримых свойств поведения. Теоретическое напряжение, по крайней мере, на время, ослабло, и это следует воспринимать как некого рода победу современных бихевиористских предписаний, направленных против теоретизирования, физиологизирования и математизирования53. Основы гештальт-психологии еще живы и активно разрабатываются в трудах европейских психологов, например, Жаном Пиаже, чьи теории когнитивного и нравственного развития прибегают к помощи неогегельянских представлений о стадиях развития и гештальтистских представлений о когнитивной организации и нейро-перцептивном изоморфизме. Психолингвистика тоже получила импульс от когнитивных элементов гештальт-психологии, но многие бихевиористские психологи считают, что она, как и психология Пиаже, имеет мало общего с собственно психологией. Для этих психологов идея о некоей "заданности" языковой структуры звучит очень похоже на теории инстинкта 1920-х и 1930-х гг.

Физиологическая психология

Хотя бихевиоризм действительно отчасти почерпнул вдохновение из работ И.Павлова, важно заметить, что Павлова вряд ли можно назвать "бихевиористом" в том смысле, в котором этот термин принято использовать. Павлов был физиолог и по образованию, и по роду занятий. Он стремился четко сформулировать законы функционирования центральной нервной системы, отвечающие за так называемые физиологические измерения жизни. Обучаясь в Германии, он познакомился со школой Гельмгольца – преимущественно с одним из коллег Гельмгольца, Карлом Людвигом, – но он был признанным физиологом еще до того, как покинул Россию.

В своей речи при получении Нобелевской премии (1909) за пионерские исследования физиологии желудочной деятельности, Павлов ввел в употребление в научном сообществе понятие условного рефлекса. Его важные труды по обусловливанию рефлексов не переводились на английский в течение нескольких лет, но получение Нобелевской премии тогда, как и сейчас, привлекало широкое внимание. То, что он посвятит оставшуюся часть жизни этому вновь открытому феномену, можно предвидеть по сказанным им тогда заключительным словам:

"Фактически лишь одна вещь в жизни представляет для нас интерес, это – наш психический опыт. Но его механизм был и остается погруженным в тайну. Все человеческие ресурсы – искусство, религия, литература, философия, историческая наука – объединились для того, чтобы пролить свет на эту тайну. У человека имеется в распоряжении еще один мощный ресурс – естественная наука с ее строго объективными методами... Факты и рассуждения, которые я вам привел, представляют собой одну из многочисленных попыток применения – к изучению механизмов высших жизненных проявлений у собаки, лучшего друга человека в животном царстве, – непротиворечивого, чисто научного метода мышления"54.

Психология Павлова, некоторые тривиальные аспекты которой недавно были переоткрыты и возведены в ранг "науки" под именем "биологической обратной связи" ("biofeedback"), за пределами России составляет очень малую часть современной бихевиористский психологии. Как метод обусловливания активности вегетативной нервной системы, она оказала большое влияние на область психосоматической медицины. Но реальные процедуры обусловливания, сами по себе, редко встречаются в современных исследованиях, разве что в тех случаях, когда они являются составляющими более сложных вопросов. Обычно выражают согласие с тем, что автономное* обусловливание происходит, что оно протекает так, как впервые описал Павлов, и что оно нуждается в подтверждении не более чем открытие Галилея. Даже в своей речи 1909 г. Павлов поспешил заметить, что "издавна было известно, что вид вкусной пищи приводит к выделению слюны во рту голодного человека"55.

* Здесь слово "автономный" – синоним к слову "вегетативный". – Прим. ред.

Таким образом, с самого начала, эффект обусловливания вряд ли можно назвать революционным. Именно поэтому непсихологу при чтении современных учебников трудно понять, как психология была "революционизирована" Павловым. Дело, конечно, в том, что Павлов стал вызывать споры вовсе не из-за исследования им условного рефлекса, а из-за теории, развитой на базе этих исследований. Хотя Уотсон никогда и не был тонким знатоком системы Павлова, его бихевиоризм, как отмечалось выше, закладывает такие основы. Мы не будем анализировать детали. Грубо говоря, теория Павлова требует сводимости всех так называемых психических функций к рефлекторным механизмам мозга. Благодаря тому, что нейтральные стимулы часто ассоциируются со стимулами, имеющими безусловное биологическое значение, первые приобретают способность вызывать те реакции, которые первоначально вызывались только посредством последних. Ассоциированные таким образом стимулы теперь становятся условными (или обусловленными) стимулами. Если их предъявлять повторно, не применяя при этом безусловных стимулов, то они утратят свою способность вызывать реакции, то есть произойдет "угасание". Определенные условные стимулы не просто приобретают свойства безусловных стимулов; те стимулы, которые физически подобны условным стимулам, также приобретают эти свойства благодаря "генерализации". Таким образом, если тон в 1000 гц совмещается с поднесением измельченной пищи ко рту, то этот тон в 1000 гц приобретет способность вызывать выделение слюны. То же произойдет и с тоном в 900 гц, 1100 гц и т.д. Сила условной реакции будет уменьшаться пропорционально разнице между начальным условным стимулом и тестовым стимулом. Генерализация стимулов объясняется "иррадиацией" корковых реакций на стимул. Заданный стимул (например, тон в 1000 гц) максимально активирует определенный участок коры, и эта активность распространяется по смежным участкам коры, уменьшаясь с расстоянием. Соответственно устанавливается та рефлекторная ассоциация, которая сильнее всего связывает "еду" и 1000 гц, а более слабо – "еду" и тон, отличающийся от 1000 гц. Наряду с условным возбуждением мозговой коры может происходить условное торможение, например, когда во всех пробах применяется второй стимул без подкрепления. Реакции на пару "S+" и "S°" (где "+" обозначает применение подкрепления, а "°" – его отсутствие) будет слабее, чем реакции только лишь на "S+".

Эти принципы – обусловливание, угасание, иррадиация, торможение – центральные элементы биологической психологии Павлова. Концептуально она вряд ли отличается от ассоциации рефлексов у Гартли или, коли на то пошло, от концепции Декарта, лишенной дуалистической составляющей. Однако по методике она полностью отличается от всех своих философских предшественников из-за доверия к лабораторным исследованиям и количественному измерению. Поскольку статус этой психологии устанавливался на основе фактов, критика вынуждена была принять экспериментальную форму, источником же ее в основном был Карл Лешли (Karl Lashley) (1890-1950).

Во времена Джона Хопкинса Лешли и Уотсон были коллегами и даже написали в соавторстве статью о детерминантах поведения птиц при их возвращении домой (1915)56. Лешли обучался анатомии, но посвятил свою жизнь физиологической психологии. Он не был ни "менталистом", ни "идеалистом", но быстро заметил недостатки того биологического ассоцианизма, который пестовали Павлов и – в менее зрелой форме – его американские ученики. Если бы нам надо было подытожить его роль в достижениях физиологической психологии двадцатого века, то мы могли бы сказать, что он находится в таком же отношении с последователями Павлова, в каком Флуранс – с френологами. Мы склонны называть его гештальт-психологом – этот термин не должен был бы его обидеть ни в малейшей степени, – однако его работе свойственны строгость и систематичность, редко обнаруживаемые в ортодоксальной традиции гештальт-психологии. Более того, он не просто рассуждал о нервной системе, он непосредственно ее исследовал. Что же касается других продуктивных экспериментов, то мы не будем анализировать их детали. Самые важные положения Лешли собраны его бывшими учениками, с их публикацией можно ознакомиться57. Для исторических целей достаточен очень короткий обзор.

Лешли, как и Флуранс, достаточно знакомый с клиническими открытиями неврологии и нейрохирургии, знал, что не существует никакого простого соотношения между определенными частями мозга и сложными психическими процессами вроде восприятия, обучения, памяти. Как и Келер, он допустил, что это соотношение представляет собой некоторую форму изоморфизма. Его собственные исследования последствий хирургического разрушения областей мозга у животных, обученных различать набор некоторых признаков, доказали, что после удаления или истощения даже значительных объемов корковой ткани сложные способности сохраняются. Однако другие исследования показывали, что последствия разрушения или удаления ограниченных областей мозга были весьма существенными. Лешли сформулировал два общих принципа, объясняющих столько фактов, сколько общее положение, вероятно, и должно охватывать, это – принципы "действия массы" и "эквипотенциальное(tm)". Посредством принципа "действия массы" Лешли намеревался передать такую идею: когда дело доходит до сложных психологических процессов, мозг функционирует как целое, и его следует понимать как целое. Принцип эквипотенциальности был изобретен для объяснения факта, во всех прочих отношениях запутанного, согласно которому произведенные хирургическим вмешательством дефекты со временем исчезают. Эти дефекты свидетельствуют о том, что конкретные области мозга действительно выполняют особые специфические функции, однако, как показывает послеоперационное выздоровление, другие области мозга способны принять эти функции на себя в случае разрушения или удаления первичной области.

Если исследования Павлова были тщательны, то исследования Лешли – искусны и даже театральны. Кошке накладывали на глаз повязку и предлагали обучиться визуально различать некоторые вещи: например, перепрыгивать с платформы на круг, а не на треугольник. Когда животное научалось выполнять это действие достаточно хорошо, наклейку убирали с правого глаза и помещали на левый. Первое тестовое испытание кошка проходила так же успешно, как и последнее. Поскольку оптический нерв, задействованный при первоначальном обучении, не был задействован в тесте, проводившемся после перемещения наклейки, нам следует проявить осторожность при установлении тех типов "ассоциаций" в нервной системе, которые требуются для объяснения обучения. Ясно, что не импульсы оптического нерва стали ассоциироваться с определенными моторными действиями. Последние Лешли предложил объяснять по-другому. Если передние корешки спинного мозга пережаты, то конечность, располагающаяся на рассматриваемой стороне, парализуется, а импульс, идущий от спинного мозга к периферическим мышцам, блокируется. Со временем конечность* восстанавливается. Таких подопытных животных можно научить производить подходящие реакции посредством нормальной конечности, пока обработанная конечность неподвижна. Затем у подопытных животных пережимают моторные корешки на нормальной стороне; таким образом конечность, выполнявшая задание, теперь более не может это делать. Вскоре после этого изначально обработанная конечность восстанавливается. Каковы достижения животного? Ответ таков: превосходные. Та конечность, которая не была и не могла быть вовлечена в реальное научение, используется столь же эффективно, как и в данный момент неподвижная конечность, которая до этого "тренировалась" в движении. Повторим еще раз: если согласно ассоцианистской теории для того, чтобы произошло обучение, необходимо объединение конкретных сенсорных и конкретных моторных элементов, то эта теория ошибочна.

* Точнее, функции конечности, поскольку сама конечность оставалась интактной. – Прим. ред.

Что же касается генерализации и "гипотезы иррадиации", предназначенной для объяснения этого эффекта, то Лешли представил результаты исследования транспозиций, намереваясь продемонстрировать, что воздействующий стимул вовсе необязательно точно отображается в мозге. Более того, в некоторых сенсорных системах сенсорная реакция вообще топографически не представима. Переживание громкости, например, не основывается на анатомическом сопоставлении центров постепенно возрастающей громкости.

Возможно, наиболее значительны открытия Лешли в области обучения и памяти. В большом числе разных экспериментальных ситуаций он продемонстрировал, что способность животных усваивать сложный поведенческий репертуар и воспроизводить его после длительного периода сохранения не связана систематическим образом с определенной локализацией в мозговой коре. Он эксцентрично заявил, что после многолетнего поиска "энграммы" памяти он был вынужден заключить, что обучение попросту невозможно! За этим противоречивым замечанием скрывалось предостережение о том, что мозг – это не часы Ламетри, так же, как человек – это не чувствующая статуя Кондильяка. Более современные открытия физиологической психологии показали, что позиция Лешли относительно локализации функций была, возможно, чересчур пессимистична и что он, конечно, был введен в заблуждение своей сосредоточенностью на мозговой коре и игнорированием подкорковых механизмов. Эти открытия, однако, не привели к отрицанию его главной миссии.

Определяя психологию

Актив и пассив той или иной из многочисленных школ и систем психологии интересуют нас лишь в той мере, в какой они нечто сообщают нам об интеллектуальной истории, в том числе и об истории, пишущейся сейчас нашим текущим веком. Основы бихевиористского тезиса можно найти в учениях всех предыдущих веков. Его механистический дух – это чистейший гоббизм. Его единственный "закон" можно найти в работах Эпикура, Марка Аврелия, Оккама, Гассенди, Ламетри, Локка, Юма, Бентама, Милля и многочисленных других известных ученых. Методы обусловливания развились до уровня, никогда не достигавшегося ранее, но это – один из тех фактов, которые историк должен попытаться объяснить, а не просто отметить. Эти методы развивались, поскольку их старались усовершенствовать многие психологи нашего столетия и поскольку современное общество оказало поддержку их развитию. В семнадцатом и восемнадцатом столетиях такие старания могли заинтересовать только дрессировщиков диких или ручных животных, теперь же их можно встретить в университетских лабораториях всего мира. Промышленники сконструировали подходящие приспособления, посредством которых можно модифицировать поведение детей на игровых площадках, ручных животных в загонах, пациентов в психиатрических палатах, передавая электрошоковые импульсы с большого расстояния. Эти средства новы, но сама идея – доисторическая. Нам следовало бы задаться вопросом: почему современный мир так стремится контролировать поведение настолько тщательно и точно? Ясно, что у разных культур имеются методы установления "истин". Научная риторика двадцатого столетия претендовала на то, чтобы наука обладала тем же авторитетом, каким некогда обладали боги и который раскрывается в их действиях и речах. Сегодня говорить "авторитетно" означает заимствовать (а возможно, и иметь) дискурсивные свойства научной речи. Психологов это поветрие охватило, как минимум, с середины предыдущего столетия, хотя сначала они хотя бы осознавали наличие определенных ограничений.

Если "научные" психологии разных направлений имеют общую основу, то это – та, которая всегда служила базой для неприятия "автономного человека". Нейрокогнитивные психологии вместо этого говорили о совокупности процессов, не подвластных личностному, сознательному контролю. Бихевиоризм очень рано поставил своей целью избавиться от "автономного человека", считая, что сам этот термин обременен мистицизмом. Согласно общепринятым взглядам, представление о наличии "свободной воли" в детерминированной вселенной нарушает все законы экономии, единство науки, объективность и даже законы термодинамики! Кантовский категорический императив кажется мучительно причудливым миру, менее чем за столетие дважды ввергавшемуся в войну; миру, в настоящий момент привыкшему к идее о нашей детерминированной, материальной и временной биологии, являющейся, подобно населяемым нами планетам, случайностью бессмысленного творения. Современные люди обращаются назад – к романтическим видениям Вордсворта, к простой вере средневекового крестьянина и к захватывающему эксперименту, начатому в Афинах, – так же, как они вспоминают свое собственное детство. Но каждая стадия индивидуального развития, точно так же, как и каждый период интеллектуальной истории, обнаруживает людей, верящих в то, что они раскрыли истины, неизвестные во все более ранние времена. Коперник – это отец Птолемея, Эйнштейн – это более зрелый Ньютон. Наша современная приверженность научным методам и взглядам не сильнее средневековой приверженности силлогизму или убежденности эпохи Возрождения в натуральной магии. Каждая эпоха находит идею, которая ей кажется раскрывающей некую общую составляющую основных событий, заполняющих эту эпоху. Наука одновременно и направляет ту эпоху, в которой она находит пристанище, и следует за ней. Психологи античности, взирая на свою эпоху, обнаружили в ней закон, иллюзию, разнообразие культур, мужество, хитрость и судьбу. Их психологии предоставляли достаточно пространства для всего этого. Авторы средневековья верили в личного Бога спасения и справедливости, творца неизменных, рациональных и неизбежных законов. Средневековая психология вполне естественным образом находила божественное в сознании людей, чье понимание рациональных несомненных фактов и универсалий спасало теологию, объяснявшую истоки такого понимания. Так продолжалось и дальше, вплоть до нашего времени: создаваемый нами мир вначале предназначен для того, чтобы использоваться в качестве метафоры нас самих, но вскоре становится реальностью, по отношению к которой мы выступаем лишь в качестве моделей или копий. Если нам не удается найти назначение или замысел нашего собственного мира, то мы подвергаем сомнению существование назначения или замысла нас самих. Оглядываясь вокруг и находя только материю в движении, мы начинаем видеть то же самое в зеркале. Один из скрытых триумфов человеческого сознания состоит в том, что оно может свести себя на нет, пытаясь опровергнуть свое собственное существование. С полной, так сказать, непринужденностью мы намереваемся доказать вымышленность нашей автономии, доказывая ее тем самым еще более.

Нередко научно настроенные психологи выражают недоверие в адрес ученых, придерживающихся других взглядов и настаивающих на том, что сейчас так же далеко до научной оценки действий и переживаний человека, как и в досократовские времена. Вместе с этим недоверием часто высказывается убеждение в том, что не принимающие научный взгляд хватаются за соломинку метафизического дуализма и религиозного мистицизма. Создается впечатление, что такая реакция на сохранение данной позиции учеными внушена боязнью того, что в основе этого должно лежать их отрицание законности самой науки. Верить, например, в то, что изучение поведения организмов, отличных от человека, вряд ли прольет свет на факторы, ответственные за человеческое поведение, означает, как нам следует догадаться, отрицание теории Дарвина. Сомневаться в том, имеют ли нейрофизиологические открытия непосредственное отношение к вопросу о психологической причинности, означает подвергать сомнению детерминизм. В таком взгляде содержится опасность, и опасность эта в большей степени угрожает науке, нежели тем направлениям, которые, как предполагается, враждебны современным задачам науки. Это – опасность застоя, так как если существует верная дорога, ведущая к интеллектуальной атрофии, то такая дорога вымощена самодовольной уверенностью в том, что те, кто критикуют, обманываются.

Защитники научной психологии последовательно стремились отделаться почти от всех конкурирующих направлений, относя их к "идеализму". Так же огульно они объявляли физику конечным арбитром, эволюционные понятия – безупречными, а практический успех – конечным критерием достоверности. Но это не могло принести успеха. Принципиальные дебаты о возможности научного понимания вещей нельзя разрешить посредством апелляций к науке, поскольку тем самым спорный вопрос решается бездоказательно. Если бы (что неверно) умственные события, способные повлиять на поведение, нарушали второй закон термодинамики, то так бы это и было – в точности в тех случаях, когда имеются такие события, и в точности тогда, когда они на самом деле имеют поведенческие следствия. Факт опыта не может быть уничтожен посредством теории, издающей против него законы. Что же касается эволюционной теории, то это, в первую очередь, – изложение фактов, разновидность естественной истории жизни, и мы имеем полное основание включать в нее себя. Но ничто в этой теории не накладывает ограничений на те фенотипы, которые могли бы возникнуть под давлением эволюции, ничто здесь не требует (как раз наоборот!) и того, чтобы эти фенотипы были бы одними и теми же на всем протяжении филогенеза. Единообразность не должна быть ожидаемой, и если возникают исключения, то их следует не отбрасывать, а объяснять. Испытанию подвергается теория, а не факты. Задержимся еще ненадолго на эволюционной теории: обратим внимание на склонность психологов (ошибочно) полагать, что эта теория требует производить межвидовые сопоставления в числовом континууме. Принявший такое допущение оказывается в ловушке привлекательного, но ошибочного предположения о том, что структурные аналогии влекут за собой функциональную эквивалентность. Никто не отрицает, что такие гомологические структуры, как руки, крылья и плавники, функционируют эквивалентным образом, предоставляя возможность перемещения; однако научные принципы, необходимые для построения полного описания детерминант плавающих, летающих и ходячих, не идентичны. Локомоции имеют место на каждом уровне биологической организации в животном мире, а также и в некоторой части царства растений. Следовательно, указание на очень существенные качественные различия между всеми видами означает не отрицание дарвиновских принципов, а их утверждение. Дарвиновская концепция может, например, требовать, чтобы все успешно реализовавшиеся виды адаптировали свое поведение к запросам среды. Здесь не требуется, чтобы такая адаптация поведения достигалась в точности одним и тем же способом или хотя бы в согласии с одинаковыми принципами. Адаптация одного вида может предусматривать изменения цвета шерсти или кожи, другого – сезонную миграцию, третьего – зимнюю спячку. Все это – поведенческие способы адаптации, и все они могут быть охвачены посредством дарвиновской системы. Тем не менее, если исключить тот факт, что все это – способы адаптации поведения, едва ли можно найти какое-либо качественное подобие между окраской, миграцией и зимней спячкой. Одно дело настаивать на том, что поведение должно приспосабливаться к требованиям среды, но совсем другое дело говорить, что такое приспособление должно проявляться инвариантным образом.

Мы обнаруживаем, таким образом, что возражать против возможности сравнения видов при рассмотрении вопроса о контроле поведения это – не то же самое, что усомниться в обоснованности эволюционных принципов. Тем самым не утверждается, однако, что не позволено ставить такой вопрос. Если, например, можно было бы показать, что некоторое? конкретное свойство человеческой жизни нигде более в природе не наблюдается в форме, хотя бы приближающейся к способу проявления этого свойства у человека, то мы должны были бы заключить, что либо за этот факт отвечает давление отбора неизвестного типа, любо дарвиновская модель просто не располагает средствами рассмотрения этого факта. Некоторые предположили, что таковы человеческие система морали и язык; другие – что таково наше сознание. Здесь не место для оценки таких предположений, хотя есть смысл указать на то, что, как оказалось, способ освоения речи ребенком удивительно стойко не поддается бихевиористскому анализу. Стоит также отметить, что наличие у какого-либо существа потребности избегать боли и страдания зависит от его способности таковые испытывать, а не от какой-то другой способности.

Скиннер некогда сетовал на то, что "ни один современный биолог или медик не будет обращаться за помощью к Аристотелю... но студентам все еще предлагают читать диалоги Платона, ссылаясь на них так, как будто бы они проливают свет на человеческое поведение"58. Где-то в другом месте он провозгласил, что "Методы науки более не нуждаются в словесной защите; никто не может посредством диалектики заставить Луну вращаться вокруг Земли"59. Подобные отрывки проясняют ту установку современной психологии, которая вдохновляет эту дисциплину безразличием позитивизма конца девятнадцатого и начала двадцатого столетия. Однако, если бы этот -изм был принят, то его первой жертвой стала бы сама психология. Единственные отношения, связывающие законы физики с принципами психологической жизни, по крайней мере до сих пор, – это метафорические отношения. Человек, безусловно, подчиняется законам физики: когда он прыгает с высоты, он падает; когда он гребет в лодке, он работает против сил торможения; когда он расхаживает по Луне, он весит меньше, чем на Земле. Однако значимость законов физики не имеет никакого отношения к вопросу о значимости бихевиористского тезиса, который в любой из своих форм не может быть уподоблен какому-либо физическому закону. Масса и плотность человеческого тела и вязкость земной атмосферы таковы, что никто никогда не сможет избежать гравитационного притяжения посредством махания руками вверх и вниз, – это неопровержимый закон природы. Мы признали этот закон и приступили к изобретению аэроплана. Наш разум не завербован против попыток нарушать те самые законы природы, которые этот разум раскрыл. Скорее, он использует эти законы, придавая методам и инструментам форму, позволяющую нам более успешно адаптироваться к требованиям среды.

Теория Дарвина, современная генетика, нейрофизиология, биохимия и экспериментальный анализ поведения очевидным образом связаны с любой дисциплиной, признавшей человеческую психологию своим предметом. Изучающие такую дисциплину, кстати, могут достаточно обоснованно принять в качестве рабочей гипотезы любое число метафор, заимствованных из науки и искусства. История, однако, учит, что прогресс тормозится тогда, когда ученые оказываются неспособными отличать метафору от того факта, который эта метафора предназначена представлять. Чувствующая статуя Кондильяка, часы Ламетри и телефонные переключатели начала этого столетия почти не использовались ни при развитии нейрофизиологической науки, ни при совершенствовании понимания нами самих себя. Конечно, современные психологи отлично могут вполне успешно игнорировать эти уроки истории и продолжать оперировать со своим предметом любым образом, который они считают подходящим. Они, в конце концов, автономны.

Упрощения живучи. Логический бихевиоризм 1930-х гг. не является исключением. Однако все в большей степени уменьшается число серьезных философов, готовых поспорить с тем, что любые психологические предикаты в конечном итоге сводятся к утверждениям о действиях или о "предрасположениях к действиям"60. А психофизическая проблема, оказавшаяся неподвластной лабораторным методам и устройствам, не в большей степени отступает и перед лицом философского позитивизма – логического или какого бы то ни было.

Прошлое обращается к современному миру. Оно говорит нам не о том, что наука оказалась несостоятельной, а о том, что она имеет ограничения; не о том, что психология бесцельна или незрела, а о том, что, подобно всем интеллектуальным предприятиям, она неполна и развивается. История цивилизации оказывается запутанной и вызывает сожаления, но не будь цивилизация такова, не появилось бы никакого стандарта*ясности и никакого базиса для сожаления. История науки тоже изобилует неудачами и банальностями, но не будь эта самая история такова, у нас не было бы и возможности расценить ее таким образом. История психологии – это лишь один из срезов более обширной истории цивилизации. Как творение человеческого интеллекта, она учит посредством своих ошибок так же хорошо, как и посредством удач. Создаваемые нами психологические системы, даже если они пропитаны грубыми ошибками и противоречиями, являются нашими творениями и, следовательно, сообщают нам что-то о нас самих. Бихевиоризм и психоаналитическая теория, нейропсихология и френология, утилитаризм и прагматизм – все они раскрывают качества ума, предметы надежды, множества ценностей или восприятий, уникальных для нашего биологического вида, одного из несметного числа видов. Это сочинение началось как попытка разместить психологию в истории идей. Заключается же оно очевидным признанием того, что психология есть история идей.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)