Если мы быстро перелистаем предыдущие главы, то среди разнообразных тем и притязаний выделится одна черта, которая может послужить границей, отделяющей все прошлое от того, что считается собственно психологическим исследованием сейчас. Проще указать на это разграничительное свойство, чем определить его. Возможно, наиболее подходящим здесь будет термин "система". Если, например, спросить, что объединяет психологические взгляды Платона, Аристотеля, Аквината, Гоббса, Декарта, Локка и прочих, то окажется, что это общее для них намерение развивать систему психологии, способную охватить самый широкий круг психологических явлений: мысли, эмоции, память, поведение, мораль, управление, эстетику и т.д. Когда мы сравниваем это намерение с теми видами деятельности, которые наиболее ясно идентифицируют современную психологию, мы находим просто поразительное различие. Теория Фрейда в определенной степени применялась к разному личностному и культурному материалу, а современный бихевиоризм, хотя и в меньшей степени, пытался обратиться к разным сторонам социальной жизни и социальной организации. Но ни Фрейд, ни современный бихевиорист не претендовали бы на то, что его подход к психологии способен охватить такой же широкий спектр явлений, как и подход, который считался вполне обычным для предыдущего столетия.
Самые очевидные объяснения этого различия мало о чем говорят. Можно было бы утверждать, например, что, поскольку более ранние попытки не удались, современные психологи научились быть скромнее в своих целях, консервативнее в своих размышлениях. Тем не менее, если мы посмотрим на историю любого значительного интеллектуального предприятия, подобные неудачи обычны, но капитуляция - нет. Со времен досократиков было предпринято множество попыток объяснить все физические явления посредством небольшого набора универсальных законов, но ни одна из этих попыток не была успешной. Тем не менее сегодняшний физик-теоретик, точно так же, как и древние, исходит из всеобъемлющей теории материи. Аналогичным образом, страницы интеллектуальной истории наполнены попытками создать безошибочную теорию политики, но ни одна из этих теорий не осталась на поверхности и не заслужила единодушного одобрения человеческого рода. Тем не менее каждый год мыслящие ученые начинают строить набросок новой теории, нового множества базовых посылок, нового "решения". Поэтому мы не можем объяснить различие между старыми и новыми психологами просто отказом последних от дальнейших попыток, явившимся результатом предшествующих неудач.
Более тонкое объяснение начинается с отрицания данного утверждения. Современная психология, с этой точки зрения, преследует те же цели, которые стимулировали все предыдущие усилия, но она начинает с более элементарных процессов и не переходит к сложным явлениям до тех пор, пока эти процессы ею не поняты. Недостаток такого подхода в неоднозначности выбора тех процессов, в которых следует разобраться до того, как можно будет обратиться к более широким предметам обсуждения. Действительно ли современные исследования зрительного восприятия это предварительная стадия того, что, предположительно, должно превратиться в развитую психологию эстетики? Действительно ли современный психолог изучает принципы обучения и памяти с тем, чтобы можно было разрешить вечные проблемы эпистемологии?
Данные вопросы задаются не ради обесценивания современных усилий, а для того, чтобы оценить обоснованность положения о том, что направления этих усилий были умышленно выбраны в интересах более широких целей.
Наконец, в качестве примера очевидных, но не проясняющих ситуацию объяснений мы можем взять то, которое проводит отчетливую границу между наукой и всякой другой формой исследования. Тогда современная психология такова, какова она есть, поскольку она "научна", более же ранние психологии таковыми не были. В этом мнении вызывает беспокойство двойная дилемма: во-первых, как мы старались показать в главе 1, далеко не очевиден критерий, позволяющий решать, является ли психология "научной", или является ли она в любом требуемом отношении сколько-нибудь "более научной", чем психологические взгляды прошлого. Ясно, что она более экспериментальна, но это, скорее, другой вопрос. Во-вторых, странно использовать прилагательное "научный" как средство объяснения причины сужения предмета или диапазона тематики. Иначе говоря, из одного только факта или заявления, что X есть наука, не следует, что X оперирует или интересуется более узким кругом вопросов, чем Y.
Имеются, конечно, другие объяснения, слишком легкомысленные для того, чтобы их рассматривать. Например: сегодняшние психологи просто не так ярки или умны, как гении прошлого; сегодняшние психологи более практичны и менее спекулятивны, чем их предшественники; сегодняшние психологи просто более точно выбрали свои проблемы и приняли в качестве проблем только те, которые могут быть решены экспериментально. Первое из этих объяснений обидно и не подтверждено документально. Второе и третье, скорее, ставят проблему, чем решают ее.
Во введении к настоящей главе полезно проверить объяснение, менее очевидное, чем упомянутое выше, но более соответствующее истории тенденций. Нам лучше всего было бы начать с центрального факта: в сегодняшней психологии доминирует относительно небольшое число крайне специализированных областей исследования и практики, причем каждая из этих областей развилась и продолжает развиваться в значительной степени независимо от других, и путь ее развития для других областей зачастую безразличен.
Итак, мы имеем (а) психологию личности; (б) обучение и память животных; (г) психофизику человека; (д) психотерапию; (е) социальную психологию и (ж) генетическую психологию. Это едва ли исчерпывающий список, но он иллюстрирует разнообразие отдельных вопросов, которыми занимаются сегодняшние специалисты. В этом списке мы обнаруживаем только что отмеченную относительную независимость/безразличие. Социальный психолог может взяться за экспериментальные и теоретические программы, даже не приняв во внимание факты и методы психофизики. Психофизик, интересующийся способностью аудитории обнаруживать различия, не нуждается в исследовании нюансов психотерапии. Психотерапевт действует, вообще не прибегая к помощи литературы по сравнительной психологии, или обращается к ней очень редко. Этот факт ни "хорош", ни "плох", он не причина для радости или сожаления, не предмет для интереса или равнодушия. Но это факт истории, факт, который следует понимать, по крайней мере, частично, в исторических терминах. Как показали предыдущие главы, этот факт не возник неожиданно, он оформлялся в течение столетий. Каждый из старых -измов внес свой вклад: эмпиризм, рационализм, идеализм, материализм и нативизм. Так же развивались физические и биологические науки, также в основном произошел общий разрыв между наукой и философией, узаконенный в середине девятнадцатого века. Приблизительно тогда же и в течение последующих примерно пятидесяти лет естествоиспытатели и ученые объединяли в контексте этого великого разделения различные -измы и научные достижения, создавая таким образом определенные области психологического исследования и практики. Разговор об этих людях составляет предмет настоящей главы, они строители мостов, позволяющих нам перейти от обещаний "научной психологии" к реальностям современной психологии.
Атаки на картезианство, предпринимавшиеся в течение всей эпохи Просвещения, часто сопровождались специальной критикой декартовской "автоматной" теории психологии животных. Уже в работе Dictionary Пьер Бейль (Pierre Bayle) активно защищал взгляд, согласно которому человеческие способности можно, в той или иной форме, найти у развитых видов, притязания же человека на уникальность немногим отличаются от тщеславия1. А Франц Иозеф Галль еще за пятьдесят лет до дарвиновского Происхождения видов сформулировал эту проблему непосредственно в терминах эволюционной биологии2. Репутация достижений Галля впоследствии будет запятнана историей его же системы френологии, но подлинная роль Галля в истории физиологической психологии остается неизменной. По стандартам своего времени, он был усердным анатомом и блестящим теоретиком. Еще до конца восемнадцатого столетия он начал исследовать внутриутробное и постнатальное развитие нервной системы у ряда видов, включая человека. Он обосновал и весомо аргументировал заключение о том, что степень проявления любым животным своей нравственной и интеллектуальной доблести всецело связана со степенью мозгового развития этого животного. Он призывал к новому виду таксономии к той, которая базируется, скорее, на эволюции мозга и функциональных возможностях, чем просто на общей анатомии.
В предыдущих главах отмечалось, что восемнадцатый век был занят разработкой идеи прогресса. Существовало много философских версий эволюционной точки зрения, нередки были и научные версии. В начале девятнадцатого столетия эта же точка зрения укрепилась за счет истинной "религии природы", в число священнослужителей и пророков которой вошли Шиллер и Гёте в Германии, Вордсворт и Кольридж в Англии, Торо и "новые трансценденталисты" в Америке. Согласно этой версии, натурализм был, скорее, не дополнением к идее прогресса, а выводом из нее. По этой версии, его нельзя было рассматривать как несовместимый с ортодоксальным христианским учением. Здесь считалось само собой разумеющимся, что любое живое существо занимает свое место в Творении; что любая развитая форма жизни несет в себе свое примитивное прошлое; что в тайных сражениях живого мира красота и порядок вырастают из хаоса; что человек не ушел от этих естественных законов и сил; что всякий продукт природы есть всего лишь ступень в бесконечном ходе прогресса.
Присутствие натуралистической точки зрения очевидно во многих сферах деятельности начала девятнадцатого столетия в искусстве, политике, религии и науке. Во всех этих устремлениях ведущие фигуры использовали так называемый "метод естественной истории" эта фраза часто встречается в книгах и статьях данного периода. Именно так стали объяснять наличие жесткой связи между тем, чем вещь является, и тем, как она стала такой. Для того чтобы понять цивилизацию, изучали "дикарей". Для того чтобы понять управление государством, изучали исторически более ранние его формы. Таким образом, для того чтобы понять человеческую природу, рассматривали остальную природу. Заметим, что одна из занятных работ Дарвина работа о развитии его собственного сына. Не будет большим преувеличением сказать, что дарвиновские исследования окаменелостей и его тщательные наблюдения за маленьким сыном произошли из того же самого натуралистического взгляда, который воодушевлял произведения искусства, истории и философии девятнадцатого столетия.
Влияние этого взгляда на психологическую мысль данного периода слишком очевидно, причем оно одинаково очевидно как в период, предшествующий дарвиновскому великому вкладу, так и в последовавший за ним. В течение первых десятилетий девятнадцатого столетия в периодических изданиях общего характера встречалось множество описаний жизни и привычек "более низших отрядов" птиц, пчел, муравьев (особенно) и рыб. В тот же период сочетание филантропических чувств и натуралистического взгляда породило множество статей, посвященных прекращению жестокого обращения с одомашненными животными. Аргументы, выдвинутые в этих статьях, усиливались за счет постоянного и слишком преувеличенного упоминания человеческих качеств, свойственных кошкам, собакам, лошадям и др.
Теория эволюции, как ее изложил Дарвин, была в этом отношении завершающим достижением натурализма, а не его самой ранней библией. Она упорядочила и разместила на твердом фактологическом основании те взгляды, которые стали доминирующими в мышлении того века. Конечно, когда мы просматриваем критические замечания по поводу Происхождения видов, написанные современниками Дарвина и опубликованные в самых влиятельных журналах тех дней, нас впечатляют восторг и общее согласие, проявляемые в отношении этой работы3. Надо вспомнить, что знаменитая волна анти-дарвиновских выступлений началась не с Происхождения видов (1859), а с Происхождения человека (1871). Негативная реакция была адресована дарвиновской "метафизике", а не его натурализму.
Первый значительный автор, применивший эволюционную теорию к широкому спектру психологических вопросов, это Джордж Романее (1848-1894), чья первая важная работа на эту тему называлась Интеллект животных4 (1882). То, что сейчас мы были бы склонны расценить эту работу как относящуюся скорее к этологии, чем к сравнительной психологии, объясняется в основном совершенно не экспериментальным характером ее содержания и метода. Продолжая длинную традицию, включающую и самого Дарвина, Романее представляет анекдотическую информацию об умственной жизни низших организмов. В предисловии к своей работе он тщательно изучает ограничения "метода анекдотов" и утверждает, что будет привлекать только наблюдения, сделанные высокоуважаемыми натуралистами, объективность которых вне сомнения. Он также предвосхищает тех критиков, которые будут вообще оспаривать мнение о наличии у животных какого-либо интеллекта.
"Обучается ли организм новым приспособлениям или модификации старых в соответствии с результатами своего собственного опыта? Если дело обстоит так, то этот факт не может объясняться только действием рефлекса... Конечно, скептику данный критерий может показаться неудовлетворительным, поскольку он определяется не прямым знанием, а логическим выводом. Здесь, однако, достаточно указать на то ... что это наилучший из доступных критериев; и, более того, скептицизм такого рода логически обречен отрицать наличие ума не только у низших, но и у высших животных, и даже у людей, отличных от самого скептика"5.
Романее настаивал на том, что все свойства ума выводятся путем заключения, поскольку мы можем быть уверены только в своих собственных умах, но не в умах других. Наше заключения о том, что Смит боится, основано на том, что Смит совершает те же действия, что и мы, когда боимся. То же самое происходит и тогда, когда мы приписываем Смиту свойства сознания, мотивации, памяти и т.д. Романее понимал, что эти свойства обладают разной стойкостью и все они ослабевают по мере того, как мы переходим к наблюдению организмов, находящихся все ниже и ниже в эволюционной последовательности:
"Поскольку закат бессознательности, или восход разумной составляющей, постепенен и неопределенен как в животном царстве, так и в процессе взросления ребенка, то необходимо всего лишь, чтобы вначале, при самом, так сказать, пробуждении сознания, всякое различие между умственным и неумственным было смутным..."6
Этот тезис Романеса говорит о том, что сознание конечная стадия умственной эволюции, а примитивные рефлексы первая стадия. Инстинкты занимают промежуточное положение. Невзирая на свои права знаменитого биолога, он противился соблазну отстаивать этот тезис с помощью фактов, взятых из области физиологии. Он отмечает, что при перемещении функций с уровня рефлексов на уровень инстинктов, а с уровня инстинктов на уровень подлинно рационального, "задействованные нервные процессы везде одного и того же типа, различаются же они лишь по ... своей сложности"7. Таким образом, он возражает против биологического редукционизма и настаивает на том, что данный тезис следует оценивать на уровне наблюдаемого поведения.
В работе Романеса мы обнаруживаем переход от интроспективной психологии к бихевиоризму; здесь Романее обдумывает ценные качества и недостатки каждого из этих направлений. Вот к каким доводам он прибегает: (1) Я начинаю с того, что справляюсь о фактах моего собственного сознания, выявляя факторы, ведущие меня к определенным чувствованиям, действиям и мыслям. (2) Затем я беру эти интроспективно полученные данные и ставлю им в соответствие поведение низших организмов. Я аккуратно провожу различия между действительно адаптивным поведением и научением, с одной стороны, и более рудиментарными инстинктами и рефлексами, с другой стороны. (3) Наблюдая над животными, делающими те же вещи, какие делаю я вследствие происходящих у меня психологических процессов, я делаю вывод о том, что в обоих случаях имеют место сходные процессы. Таким образом, заключает Романее, муравьи практикуют рабство, королева термитов собирает аудиенцию, дверной паук думает, как воспрепятствовать незаконным вторжениям! Бихевиористская составляющая этого подхода обязательство видеть подтверждение наличия психологических функций только в наблюдаемом поведении. Менталистская же составляющая это, конечно, обязательство перевести данное подтверждение на язык сознания. Взятые вместе, эти стороны психологии Романеса служат примером антропоморфизма, что в современном свете представляется очень серьезным обвинением. Этот -изм обвиняется в совершении неоправданного логического заключения, превращающего человеческий разум в стандарт для объяснения поведения животных, отличных от человека. Так, например, мы обнаруживаем, что один из современников Романеса, знаменитый ботаник Уильям Лаудер Линдсей, посвятил два больших тома проявлениям психического здоровья и нездоровья у животных и настаивал на создании для них психических лечебниц8.
Противоядие для версии антропоморфизма, построенной Романесом, вскоре предложил его восторженный критик К.Ллойд Морган в работе Введение в сравнительную психологию (1894)9. Именно в этой работе Морган сформулировал свой знаменитый критерий:
"Нам никогда не следует трактовать действие как результат тренировки более высокой психической способности, если его можно трактовать как результат тренировки способности, расположенной на психологической шкале ниже" (53).
В той же работе, однако, Морган допускает, что "именно с... состояниями сознания должна иметь дело психология" (25), и мы, следовательно, можем разместить его в менталистическом контексте психологии девятнадцатого века. В отличие от Романеса, однако, на него произвели большее впечатление потенциальная полезность физиологии для изучения психологических процессов и необходимость освобождения научной психологии от использования в ней языка интроспекции. Мы видим оба эти соображения в следующих отрывках:
"Если мы признаем эволюцию подлинной основой объяснения и в биологии, и в психологии равным образом, то нам простительно сделать заключение о том, что... организации нервной системы и ее физиологическому функционированию сопутствует организация психической природы и психологического функционирования" (84).
"Одна из самых больших трудностей, которую необходимо преодолеть изучающему зоологическую психологию, состоит в том, что язык, который ему необходим и посредством которого он должен описать и попытаться объяснить психические процессы у животных, содержит в себе результаты огромного объема аналитических размышлений. Ему придется использовать фразы, подразумевающие анализ, для того, чтобы описать опыт, не включающий никакого анализа" (87).
В первом из этих отрывков Морган предлагает считать анатомию и физиологию той основой, из которой могут выводиться правдоподобные заключения. Иначе говоря, утверждение о психологическом сходстве двух животных это всего лишь заключение, которое мы получаем в тех случаях, когда у этих животных, в дополнение к наблюдаемому поведению, имеется подобие и в нервном аппарате. Во втором отрывке он еще более уточняет свои предостережения. Ученый, наблюдающий пчел, муравьев или собак, привносит в свое наблюдение язык, богатый аналитическим содержанием. Две сталкивающиеся массы муравьев для него являются "армиями", поскольку лишь армии человеческих существ ведут себя тем же самым образом. Подобное наблюдение над человеческими армиями приводит к заключению о том, что данный военный поход осуществляется согласно определенной "стратегии" и ставит перед собой определенную "цель"; что действия одного типа "героические", другие же "трусливые". Тем не менее эти термины, "предполагающие анализ", у наблюдателя возникают, и они могут быть ошибочно применены к событиям, в которых нет никакого подобного анализа. Безусловно, даже в человеческих делах многие события можно объяснить без всяких ссылок на интеллект или сознание. Тем самым утверждается не отсутствие у человеческих существ того и другого, а возможность ограничить научную психологию наблюдаемым поведением и нервными процессами, посредством которых оно осуществляется.
До сих пор данный обзор сравнительной психологии Моргана дает изображение крайне современного психолога, бихевиористски настроенного и уверенного в том, что теория эволюции и наука физиология дадут психологии все, что ей нужно для достижения статуса науки. Но к концу своего текста он предлагает следующее:
"На вопрос: "Является ли психическое развитие на всех своих стадиях полностью, или хотя бы преимущественно, зависимым от естественного отбора, осуществляемого через уничтожение?" я отвечаю подчеркнутым нет ... Я не вижу никакого основания для доказательства того, что внушительный интеллект, математическая или научная способность, художественный гений или возвышенные нравственные идеи можно приписать одному лишь естественному отбору" (355-356).
В данном отрывке присутствует тот элемент консерватизма, который имеется у ряда дарвинистов, лояльных во всех прочих отношениях. Например, Альфред Рассел Уоллес (Alfred Russell Wallace), со-основатель теории эволюции, также был убежден в том, что эволюционное объяснение этики и абстрактных художественных или математических творений попросту несостоятельно10. Только когда мы переходим к радикальным эволюционистам вроде Геккеля (Haeckel) (1834-1919), все подобные оговорки заглушаются триумфом монистического материализма. Таким образом, обращаясь к тем, кто изымает искусство, этику или возвышенные мысли из области досягаемости эволюционной теории, Геккель побуждает их отказаться от своих суеверий. Что же касается таких якобы исключений, то:
"В реальности чистой науки они попросту перестают фигурировать как истины. В мире поэзии они сохранили определенное значение как творения, пробуждающие богатое воображение... Точно так же, как мы черпаем художественное и нравственное вдохновение в легендах античности... мы будем продолжать делать и в отношении историй христианской мифологии"11.
Однако это просто полемический дарвинизм, и строители современной психологии мудро избегали подобного материала. Вместо этого они брали из теории эволюции самое полезное, а у Романеса и Моргана то, что более всего соответствовало стилю и целям психологии двадцатого века. Первым ясным результатом этого явилась школа функционализма, кратко обсуждающаяся в следующей главе. Одним из ее основных архитекторов был Джеймс Роланд Энджелл (1869-1949), который, глядя назад на горячие битвы прошлого, говорил холодным и уверенным языком современного психолога:
"Сейчас мы всецело склонны видеть и открыто допускать, что поскольку заключения о психических операциях животных мы должны производить полностью в терминах их поведения, мы в особенности должны интерпретировать их деятельность самым осторожным из возможных способов"12.
Энджелл был учеником Уильяма Джемса в Гарварде и учителем Уотсона в Чикаго. Даже в этом коротком отрывке мы можем увидеть отступление от старого ментализма и интроспекционизма и появление на горизонте нового оперантного бихевиоризма.
Современная нейропсихология глубоко коренится не в чисто умозрительном материализме восемнадцатого века, а в клинических и экспериментальных открытиях девятнадцатого века. В связи с этим уже упоминались работы Галля, Белла, Мажанди и других (глава 10). Однако лишь в более позднем периоде девятнадцатого столетия было достигнуто воистину современное объединение клинических и экспериментальных открытий. Здесь уместно сравнить старый и новый взгляды на разум и болезни ума в рамках общего контекста медицины и биологии. Очень полезную базу для сравнения можно найти в истории права, в его отношении к защите обвиняемого, у которого обнаружено "умопомешательство".
И Греция, и Рим в периоды наивысшего расцвета античных цивилизаций старались разрешить вопрос о правовой ответственности и правовом обязательстве; законы обеих стран предусматривали ослабленную ответственность. Например, детям делались особые послабления. Но в отношении взрослых презумпция персональной ответственности была правилом, а не исключением. В своей развитой форме законы Греции и Рима определенно объявляли незаконными вендетту и так называемый "закон мести" (lex talionis), и делали это на том основании, что лишь действующего можно назвать ответственным за это действие. Но как тогда быть с душевнобольными? Опять же, и греческое, и римское право признавали состояния безумия, и оба допускали некоторую степень смягчения тем правонарушителям, которые были признаны душевнобольными. Однако критерий душевной болезни устанавливался достаточно определенно. В Риме, например, ответчик должен был быть сочтен fanaticus и non compos mentis. Первый термин эквивалентен слову "дикий", второй выражению "не обладающий силой ума" или "не контролирующий умственную силу". Другими словами, ответчик должен был быть квалифицирован как нечто более низкое, чем человеческое существо.
Давнишний стандарт "дикого животного" сохранялся в западном праве до самого начала девятнадцатого столетия13. Но событие, происшедшее в Англии и связанное с судебным делом Хедфилда (Hadfield) (1800), сыграло роль поворотного пункта данному стандарту был брошен прямой и успешный вызов. Адвокат со стороны защиты утверждал, что Хедфилд, приговоренный к тюремному заключению (за попытку убийства Георга III), действовал под влиянием галлюцинации и что эта галлюцинация, скорее всего, была результатом мозгового ранения, полученного на войне14. Случай с Хедфилдом иллюстрирует всеобщую готовность признать заключение специалиста-невролога основанием для оправдания. Мы видим, следовательно, что уже в 1800 г. "мозговая теория" разума была настолько непреодолима, что играла решающую роль в знаменитых юридических случаях. Здесь важно не то, что к 1800 г. даже простой обыватель стал принимать материалистическую психологию, а то, что он готов был признать возможность провоцирования определенных особенных состояний ума патологическими состояниями мозга. Таким образом, понятие свободы воли не отбрасывалось, но, до некоторой степени непреднамеренно, вовлекалось в более широкий натуралистический контекст. Хедфилд, согласно данному рассуждению, не вел себя свободно потому, что его воля была затуманена галлюцинацией, галлюцинация же была обусловлена болезнью мозга. Заметим, что никакого свидетельства этого в данном случае реально предоставлено не было; это выводилось лишь как следствие. И заметим также, что в огромном большинстве подобных ситуаций с уголовными преступлениями бездоказательная ссылка на "мозговую болезнь" редко подтверждается клинической неврологией вплоть до наших дней.
Однако во время более или менее официальных обменов мыслями происходили (и происходят) затяжные дебаты о том, в какой степени психическую жизнь можно постигать, пользуясь чисто неврологическими терминами и чисто неврологическими методами. В течение всего девятнадцатого столетия появлялись замечательные ученые, предлагавшие широкий набор аргументов в защиту обоих противоположных мнений. Всякая беглая попытка суммировать эти аргументы рискованна, так как может привести к их дискредитации, но мы можем, по крайней мере, постараться уловить сущность конкурирующих взглядов. Согласно одному мнению назовем его "менталистским", предметом психологии является сознание и самый лучший (если не единственный) метод, которым оно может изучаться, это психологический метод самонаблюдения. Мы называем такой подход "интроспекционизмом", но важно отметить более тонкий смысл этого термина. Как показали ранние философские психологи (например, Локк, Беркли, Юм), интроспективный метод ограничивался исследованием чьих-то собственных идей и переживаний, исходящим из предположения о том, что у всех здоровых людей идеи и переживания в основном одинаковы и происходят согласно одинаковым базовым принципам. Но когда начали исследовать ощущения, то есть начали производить реальные эксперименты на перцептивных процессах, интроспективный метод стал, так сказать, экстернализирован. Таким образом, тот интроспективный метод, который критиковал Вундт, был методом личной или персональной интроспекции философов. Метод же экспериментальной интроспекции есть не что иное, как психофизический метод, варианты которого были разработаны Фехнером и который восхвалялся тем же Вундтом. В своей основе эти методы происходят из убеждения в том, что рассказать о некоем переживании может лишь тот, кто его испытывает. Поэтому надлежащее исследование таких переживаний (ощущений, восприятий, познавательных актов) необходимым образом зависит от объективного наблюдения и измерения самонаблюдений субъекта.
Джон Стюарт Милль назвал это "психологическим методом" и отстаивал его, противостоя той крайне биологизированной психологии, которую требовала Позитивная философия Конта. В самом деле, одним из оснований нетерпимости Милля в отношении позитивизма Конта, решительно поддерживаемого им ранее, было его заключение о наивности и узости позитивистского подхода к науке о разуме. Противостояние Конта и Милля по этому вопросу не было следствием разных взглядов на экспериментальную науку, так как здесь они находились в полном согласии. Оно было обусловлено разными взглядами на природу объяснения. Защита Миллем "психологического метода" шла в одном русле с его общими и развитыми взглядами на индуктивную науку, его противодействием метафизическим рассуждениям и его отказом от применения дедуктивных методов к фактическим данным.
Рассмотрим теперь другой взгляд, который в нашем контексте будем называть "редукционным материализмом". Его защитники начинают с утверждения о том, что все умственные состояния, события и процессы происходят из состояний, событий и процессов тела, а точнее, мозга. Развитие истинной науки о сознании, следовательно, требует постижения законов, управляющих организацией и деятельностью мозга. Для этого требуется лишь тщательное наблюдение над подходящими к случаю клиническими больными и систематическая программа исследований функций мозга у развитых видов.
Одной из самых влиятельных работ, возникших в рамках этого направления (и сильно способствовавшей превращению его в "официальное"), была Физиология и патология ума (1867) Генри Модслея (Henry Maudsley)15. Моделей был известен благодаря многим своим вкладам. Он в значительной степени ответственен за создание благоприятных условий для амбулаторных больных в психических лечебницах и за энергичную защиту "медицинской модели" психических болезней16. В своей книге 1867 г. Моделей останавливается на исследовании позиции Милля:
"Мистер Милль усиленно защищал так называемый психологический метод. В своей критике Конта в Westminister Review в апреле 1865 года и в своем "исследовании философии сэра Уильяма Гамильтона" он сказал все, что можно сказать в пользу психологического метода, и сделал то, что только можно сделать для принижения физиологического метода... Поклонники мистера Милля не могут не испытывать сожаления, видя его столь усердное обхаживание того, что представляется делом окончательно безнадежным. Физиология, кажется, никогда не была любимым предметом исследований мистера Милля... Удивительно, однако, то, что он, сделавший так много для изложения системы Конта, для ее усиления и дополнения, в этом вопросе упорно отходит от нее полностью, следует и хвалит метод исследования, который прямо противоположен методу позитивной науки"17.
Называя это направление "редукционным материализмом", надо заботиться о том, чтобы не спутать его с новой версией атомизма, эпикуреизма или сенсуализма. "Редукционизм" означает требование сводить явления психической жизни к законам нервных функций. Более того, делается упор на динамическую природу мозговых функций на их эволюционный характер. Моделей, например, возражал как против ассоцианистской психологии Милля, так и против его "психологического метода".
"Бесконечные вред и путаница обусловлены привычкой говорить об идеях так, как будто бы они механические отпечатки впечатлений в памяти, тогда как на самом деле они органические выделения, возникающие в ответ на определенный стимул; наша психическая жизнь это не копия, а идеализация природы, осуществляемая в соответствии с фундаментальными законами"18.
Не встречаем мы уже более ни случайных "вибраций" Гартли, ни пассивной, но "чувствующей статуи" Кондильяка. Новая нейропсихология готова ассимилировать весь объем психологических детерминант, действие которых сказывается на мозге:
"Если мы довольствуемся сообщением о том, что некоторый человек спятил от беспокойства или огорчения, мы узнаем очень мало. Как получается, что другой человек, сталкиваясь с теми же самыми обстоятельствами, не сходит с ума? Очевидно, что при столь разных реакциях набор причин не может полностью совпадать, мы же хотим раскрыть как раз то скрытое сочетание обстоятельств, внешних или внутренних, благодаря которому психический шок, не повлекший следствий в одном случае, имел столь серьезные следствия в другом. Полное описание биографии человека, не пренебрегающее анализом его наследственности, само по себе будет достаточно для ясного установления причины его безумия"19.
Сопоставляя позиции Милля и Модслея, мы заметим отблеск темы, обсуждением которой была занята вся психология девятнадцатого столетия, независимо от того, развивалась ли эта психология в лаборатории, в лекционном зале, в клинике или в частной психиатрической службе. Результатом совместного влияния натурализма, дарвинизма и идеи прогресса явился вызов, брошенный в адрес традиционной самоуверенности кабинетных психологов. Никто более не верил в то, что все множество психологических законов можно обнаружить посредством локковской или юмовской формы рассуждения. Не было здесь уже и былой готовности отмежеваться от "сумасшедших" на том основании, что науке не следует тратить время на рассмотрение несчастных случаев и странностей. Каждая индивидуальная жизнь теперь расценивалась как жизнь в развитии, как эволюционирующая жизнь, понять и объяснить которую можно, лишь нанеся на карту ее уникальный опыт, ее уникальную наследственность, ее динамические состояния сознания.
Но даже и здесь девятнадцатый век был зажат в тиски одного из тех колоссальных противоречий, которыми печально знаменита Викторианская эпоха. С одной стороны, имелся эволюционный натурализм, рассматривавший историю и судьбу видов как целое. С другой стороны, имелась либертарианская этика, почти истощившая себя в борьбе за сохранение свободы и защиту достоинства каждой личности. Пути искоренения этого противоречия, изобретавшиеся тем столетием, были сложными, запутанными, запутывающими и сохранились в значительной степени по сей день. Как говорилось в предыдущей главе, подход Вундта настаивал на двух разных науках: первая была направлена на индивидуальное сознание (на его "многообразие сознания") и опиралась, прежде всего, на методы психофизики; другая обращалась к социальным сообществам и опиралась на методы исторического и антропологического анализа20. Первая наука должна совершенно естественным образом быть связанной с другими естественными науками, в особенности с биологией. Однако Вундт в своих Лекциях о психологии человека и животных вполне ясно говорит о том, что ни радикальному материализму, ни радикальному идеализму в этой науке места не будет21. Он продолжает фокусироваться на фактах сознания, а не на якобы существующих неврологических или духовных причинах.
"Если бы мы могли видеть каждое колесо физического механизма, работу которого сопровождают психические процессы, мы все же обнаружили бы не более чем цепочку перемещений, в которых не было бы каких-либо признаков, указывающих на их значимость для ума... Все, являющееся ценным для нашей умственной жизни, все-таки попадает в область психики*"22.
* В оригинале, по-видимому, ошибка: вместо "...psychical side", как это следует по смыслу, напечатано "physical side" (p. 308). Прим. ред.
Но психология индивидуального ума у Вундта все же является "физиологической" в том смысле, который обсуждался в предыдущей главе. Психологические законы и принципы можно извлечь посредством расширенных методов психофизики.
Что же касается второй науки "психологии народов", то ей Вундт отводит самую разоблачительную роль в борьбе с детерминизмом психологии девятнадцатого столетия. Обсуждать надлежит социального человека, человека действия, а не идеализированного человека, изучаемого в лаборатории по исследованию восприятия. В современных дискуссиях по истории психологии стало общепринятым рассматривать Вундта как "волюнтариста", никак не связывая это с противовесом его психологических исследований. Однако мы заметим эту связь, если посмотрим на выводы, содержащиеся в приведенной выше цитате и в цитатах, содержащихся в главе 10. Вундт был приверженцем психологии сознания, науки о разуме как об уме. Когда он в приведенном выше отрывке настаивает на том, что "все, являющееся ценным для нашей умственной жизни, все-таки попадает в область психики", делая это уже после исчерпывающего исследования механизмов мозга, он попросту заявляет о том, что защищает, по существу, психологический метод. Таким образом, отвергается не столько тезис о радикальном материализме, сколько коррелированная с ним претензия на то, что методы радикального материализма одинаково подходят и научной психологии. Опять-таки, признаем, что Вундт в действительности почитал и глубоко знал методы и открытия, полученные нейро-науками его времени. Но он не отдавал себя им во власть, полагая, что они проявляют чрезмерное самодовольство, когда заявляют, что они решают (или смогут решить) проблемы психологии.
В чем состоял источник его сопротивления? Очень просто, таковым были факты самого сознания, показывавшие, что значимые человеческие действия происходят из воления и что воление не объяснимо в терминах нервных событий.
Чтобы понять это рассуждение, необходимо разобраться в том, что Вундт подразумевал под "волением". Если он имел в виду всего лишь "желание" или "мотивацию", то мы просто противопоставим его положению легко устанавливаемые факты, связывающие активность мозга с состояниями мотивации. Но для Вундта мотив это уникальная психологическая сущность, которую не следует путать с биологическими стимулами или эмоциональными состояниями. Мотив есть основание для действия:
"После того как мы учли все внешние основания, ставшие детерминантами действия, воля все еще остается неопределенной. Мы должны, следовательно, называть эти внешние условия не причинами, а мотивами воления. А между причиной и мотивом имеется очень значительная разница. Причина необходимо производит свое следствие, мотив нет... Поскольку истоки всех непосредственных причин волевых действий в личности, нам следует поискать истоки воления в самой сокровенной сущности личности в характере. Характер это единственная непосредственная причина волевых действий"23.
Опять же, Вундт не был анти-детерминистом, он был анти-механицистом. Под "характером" он понимает сложный продукт биологической организации, культурных влияний, наследственных предрасположений и той цементирующей массы верований, мнений, установок и чувств, которые придают личности уникальную тождественность. Чтобы понять эту личность, необходимо обратиться к методам исторической, а не физической науки. Так как понять характер человека этот) же, что понять культуру в целом и детерминанты осознания этой культуры.
Многие из этих положений можно найти в Принципах психологии (1890) и других работах Уильяма Джемса пожалуй, самой значительной фигуры в истории американской психологии. Читая книги и статьи Джемса, а также Вундта, мы видим, что научная психология начинается с фактов сознания и простирается до законов их организации. Здесь же мы видим общий отказ от взгляда, согласно которому такие факты и законы сводятся (хотя бы в принципе) к физическим и биологическим процессам. И, наконец, мы видим, что особое место отводится факту человеческой воли, той особой автономии, которую она демонстрирует в целом ряде психологических установок, к числу которых не в последнюю очередь относятся религиозные верования.
В урезанной версии своего классического двухтомника (1892) Джемс начинает описание психологии со ссылки на биологический взгляд и предлагает в качестве правдоподобной гипотезы материализм: "Непосредственным условием состояния сознания является та или иная активность полушарий мозга"24. Он считает, что эту гипотезу в большой степени поддерживают многие медицинские и экспериментальные открытия, и поэтому решает "без колебаний признать... что неизменная корреляция между состояниями мозга и состояниями сознания есть закон природы"25. Его последующее исследование сенсорных и моторных функций направлено на подтверждение этой "рабочей гипотезы". Но затем, когда обсуждение переходит к вопросу о самом сознании, лояльность Джемса в отношении этой гипотезы вначале испытывает замешательство, а затем и вовсе исчезает:
"Когда психология разрабатывается как естественная наука... считается доказанным, что "состояния сознания" непосредственно даны в опыте; а рабочей гипотезой... служит лишь эмпирический закон, состоящий в том, что целостному состоянию мозга в какой-нибудь момент всегда "соответствует" определенное состояние сознания. Все это хорошо, пока мы не вступили на метафизическую почву и не задали себе вопрос: что же именно означает это слово "соответствует"? Это понятие является темным до крайности... Трудности с проблемой "соответствия"... связаны не только с ее решением, но даже с ее простейшей постановкой... Мы должны знать, какого рода душевное явление и какого рода мозговой процесс находятся, так сказать, в непосредственном соответствии друг с другом. Мы должны отыскать то минимальное душевное явление, которое непосредственно соотносилось бы с мозговым процессом... Наша собственная формула избегала... допущения психических атомов, принимая целую мысль (даже о сложном объекте) за тот минимум, который относится к психической стороне, и целостный мозг за тот минимум, который относится к физической стороне. Но "целостный мозг" не есть вовсе физический факт!.. Таким образом, реальное в физике кажется "соответствующим" не реальному в физике, и наоборот; вопрос становится запутанным до крайности"26.
Друг Джемса, выдающийся философ Ч.С.Пирс (о котором более подробно говорится в следующей главе) изложил это более прямо:
"Материалистическое учение кажется мне настолько же несовместимым с научной логикой, как и со здравым смыслом, поскольку оно требует от нас предположить существование особого рода механизма, который будет чувствовать; это было бы гипотезой, абсолютно непреодолимой для разума предельной, непостижимой закономерностью, тогда как единственно возможным оправданием всякой теории является то, что она должна делать вещи ясными и здравыми"27.
Джемс, Вундт, Пирс и их ученики были так же нетерпимы, как чрезмерно самоуверенный материализм, и также стремились освободить психологию от тяжелого метафизического багажа, который неизбежно привносился теми, кто настаивал на решении важных вопросов сейчас, раз и навсегда. Но эти же самые свойства можно приписать и тем, кто, подобно Модслею, находил в нейропсихологии ту самую простоту описания и экономию объяснения, которую философские психологи искали веками.
Основные участники дискуссий по проблеме свободы воли и детерминизма вначале появились в сфере "волюнтаризма" и "материализма", но девятнадцатое столетие предоставило место также и другим точкам зрения. Некоторые наблюдатели были убеждены в том, что реальные факты человеческой жизни как следует не поняты и не охвачены полностью ни одним из господствующих учений; что интроспекция, ограниченная "состояниями" сознания, неспособна раскрыть законы ума; что дарвинизм путает аналогии с тождествами; что материализм безнадежно неадекватен сложности социальной жизни. Джордж Генри Льюис (George Henry Lewes) (1817-1878) пример тех мыслителей девятнадцатого столетия, которые предполагали, что психология будет "позитивной" наукой, но отвергали известные -измы, разрабатывавшиеся их современниками. В своих Проблемах жизни и разума: психологическое исследование28 (1874-1879) Льюис, в значительной степени продолжая традиции Дж.С. Милля, выступал против тех, кто, как он считал, некритично принял дарвинизм, материализм и интроспекционизм:
"Условия существования психических явлений предмет не только биологических, но и социологических исследований. Серьезное их изучение будет способствовать отказу от большей части, а то и от всех, сложностей, заставляющих людей цепляться за спиритуалистическую гипотезу из-за того, что на них произвела глубокое впечатление неадекватность материалистической гипотезы" (Ch. IV, Sec. 61).
"Нам следует отказаться от интроспекции ради наблюдения. Мы должны изучать операции ума по его проявлениям, подобно тому как мы изучаем электрические операции по их следствиям. Мы должны варьировать свои наблюдения над действиями людей и животных экспериментальным образом, заполняя пропуски в наблюдениях посредством гипотезы" (Ch. IV, Sec. 75).
"Мистеру Дарвину для достижения своих целей было необходимо акцентировать позицию, согласно которой "нет фундаментальной разницы между умственными способностями человека и высших животных"... Нам, для нашей цели, необходимо указать на то, что, хотя и нет фундаментальной разницы в функциях этих двух разновидностей живых существ, здесь имеется явная и фундаментальная разница в развитых способностях... Когда Конт утверждает, что в человеческом мире нет ничего такого, зародыши чего отсутствуют в животном мире, это утверждение требует уточнения. Животных можно назвать обладающими зародышами нашей нравственной или интеллектуальной жизни, но примерно в том же самом смысле, в каком змеи обладают рудиментами наших конечностей" (Ch. VIII, Sec. 101).
Заметим, что в этих отрывках Льюис отрицает не столько детерминизм, сколько его механистические версии, и указывает на более широкий социальный контекст, внутри которого действуют детерминирующие силы. Отметим также то, что он настаивает на необходимости экспериментирования и важности объективных наблюдений над деятельностью (поведением) человека и животных. Льюис не возражал против изучения психологии животных. Он предостерегает, однако, против тех чрезмерно "дарвинизированных" интерпретаций получаемых результатов, которые могут быть сделаны в ходе подобного изучения. В конечном итоге вопрос о детерминизме либо бессмысленен, либо допускает эмпирическую проверку. В любом случае собственным предметом психологии является действительное поведение реальных людей в социально значимых условиях, их дела, их идеи, и оказываемые на них давления.
Не только в области сравнительной психологии, но также при исследовании сознания и психической жизни психология девятнадцатого столетия продвигалась в направлении практическом, анти-метафизическом, анти-теоретическом. В некоторых отношениях работы Вундта, Льюиса, Джемса, Пирса и других ослабили общий энтузиазм по поводу редукционистской физиологической психологии. Но более серьезный их результат подготовка места для психологии как естественной науки, как науки о сознании и как социальной науки. Таким образом, возникновение специалистов не было неожиданным, те определенные методы и проблемы, которые в силу самой своей природы превратились впоследствии в набор специальностей, принимались постепенно.
Дарвиновскому взгляду также было свойственно подвергать сомнению роль редукционного материализма в психологии. Акцентируясь на динамике, он выступил против традиционных механистических теорий жизни и успешно заменил их общей теорией функциональной адаптации. Акцентируясь на прогрессе, осуществляемом через борьбу, он водрузил на твердое натуралистическое основание подход к решению психологических вопросов, построенный по типу "история жизни" ("life history"). Точнее, он придал психологическим исследованиям всепроникающий прагматический стиль. Он заменил интроспекционистский вопрос "Что есть это состояние сознания?" функционалистским вопросом "Зачем оно?". Он же вел к уничтожению вековых различий между инстинктом и рациональным выбором, привычкой и целью, случаем и замыслом. Опять же дарвинизм был, скорее, кульминацией, чем источником таких взглядов.
Представление о бессознательных источниках мотивации очень старо как в литературе, так и в философии. Даже в эпических поэмах Гомера мы встречаем торговцев снами, которых боги присылают для того, чтобы сеять идеи и страхи в душе ничего не подозревающего спящего. Так же старо и более общее представление о том, что в действительности под покровом разума нашей психической жизнью управляют страсти.
История теорий психических болезней предмет, достойный отдельной книги, но существо дела здесь раскрывается в двух конкурирующих и конфликтующих предположениях о самой природе разума: первое, как мы видели в предыдущих главах, натуралистическое, второе спиритуалистическое. Но, проводя данное различие, мы не всегда можем предвидеть те следствия, которые могут быть выведены из этих предположений. Рассмотрим, например, теорию "одержимости дьяволом", широко распространенную со времен позднего средневековья до периода Елизаветы и заменившую ее "лунную" теорию безумия. Доводы в пользу одержимости разума дьяволом или духом не всегда, и даже не часто, базируются на явном суеверии. Скорее, они как раз непосредственно следуют из теории разума, по своему типу картезианской, теории, не противоречащей взгляду Аристотеля. Не развивая подробно эту аргументацию, просто примем следующие утверждения как само собой разумеющиеся. (1) Разум на наивысшем уровне своей активности постигает абстрактные принципы, универсалии и общие понятия, не доступные чувствам или через чувства. (2) Именно эта рациональная способность позволяет рациональным существам подчинять свое поведение целям и приводить свои суждения в соответствие с реальностями своей жизни и окружения. (3) Поскольку эта рациональная способность является принадлежностью того знания, которое нельзя получить через чувства, и поскольку она относится к тому, что является нематериальным, эта способность сама по себе не может быть материальной. (4) Поскольку это нематериальная способность, она не может подвергнуться влиянию или воздействию чего-то, являющегося чисто материальным. Далее, если принять все эти утверждения, то из них будет следовать, что источник иррациональности или подлинного умопомешательства должен быть нематериальным, то есть духовным. Иначе говоря, завладеть рациональной способностью может только то, что как-то похоже на нее, а как мы увидели, данная способность не подобна материи.
Обращаясь к "лунной теории", согласно которой состояния умопомешательства индуцируются фазами луны, мы обнаруживаем, что в действительности ранняя натуралистическая теория психической болезни была похожа на "магнетическую теорию" Месмера, развитую позже в восемнадцатом столетии. Однако обратим внимание на то, на каком основании рационалисты (Аристотель, картезианцы и т.д.) возражали бы против подобных взглядов. Во-первых, здесь используется понятие действия на расстоянии, но не предлагается никакого доказательства в отношении той среды, через которую Луна или магнит могли бы достичь сознания. Но, что еще более важно, здесь требуется, чтобы чисто физические силы влияли на нечто, физических свойств не имеющее. Для рационалиста, следовательно, лунная или магнетическая теория это просто колдовство под другим именем, ушедшее с головой в "естественную магию" герметизма времен Возрождения.
Здесь уместно вспомнить, что Месмер (1734-1815) всегда настаивал на том, что магнетические трансы, которые он вызывал, объяснимы в физических терминах и что в них нет ничего магического или связанного с суеверием. Его собственная медицинская подготовка была высочайшей (он работал в Вене под руководством таких знаменитостей, как Ван Свитен (van Swieten)) и до "месмеризма" он был высоко уважаемым врачом. Однако после официального рассмотрения его претензий и теорий их отвергли по многочисленным основаниям, в том числе и из-за проблемы "действия на расстоянии"29. Даже позже, когда такие знаменитые ученые медики, как Джон Эллиотсон (John Elliotson) (1791-1868), и Джеймс Эсдейл (James Esdaile) (1808-1859), попытались донести до своих английских коллег большие возможности "месмеризма" в качестве анестезирующего средства, единственное, чего все они добились, это утраты своей позиции в профессиональных кругах. Эллиотсон основал и занимался изданием The Zoist (1843-1856) именно из-за того, что научные журналы его времени не опубликовали бы научных работ, сообщающих о великих результатах месмеризма.
Обсуждение здесь этого вопроса призвано привлечь внимание к тому, в какой полной степени научный истеблишмент принял механистический материализм и насколько устойчиво этот истеблишмент сопротивлялся Bceiviy, что отдавало старой "метафизикой". Англия проявляла особенную непреклонность к теориям любого типа, не говоря уже о тех, которые развивали месмеристы. Эту самую непреклонность усиливали избыточные претензии новых романтических идеалистов прямых потомков Шеллинга, Гёте, Фихте и Гегеля, теперь стремившиеся заменить эмпиризм и естественную науку абсолютной идеей. Согласно их концепции, простые физические факты Вселенной скрывают за собой более значительную цель и не способны отражать самый главный факт свободу, к которой бессознательно, но неизбежно стремится человеческий дух. Ученые того времени не только не рассматривали такие утверждения с особой тщательностью, но и научились очень тонко улавливать признаки Абсолюта во всякой новой, представляемой ни их суд идее и, не мешкая, отвергали ее, если таковые признаки находились.
На этой основе становится проще понять два аспекта психоаналитической теории, проповедовавшейся Зигмундом Фрейдом: первое холодный прием, оказанный ей в медицинских кругах тех дней; и второе готовность Фрейда перевести везде, где возможно, психологические понятия в неврологические. Однако, прежде чем вернуться к этому, полезно изучить общие свойства теории Фрейда.
Фрейд продукт того удивительно противоречивого климата немецкой мысли, в котором науку определял позитивистский, детерминистский и физикалистский язык Гельмгольца, философия же была гегельянской. Давайте вспомним главные события. Фрейд родился в 1856 г. Докторскую диссертацию (по неврологии) закончил в 1881 г. Лаборатория Вундта уже существовала, причем она работала очень продуктивно уже в течение двух лет. Гельмгольц,, теперь шестидесятилетний, был старейшиной этой науки. Эволюционная теория, которую большинство ведущих биологов-антивиталистов принимали как факт, была опубликована уже более двадцати лет назад. Сам Дарвин умер всего лишь шесть лет назад. Оба его самых горячих и способных ученика, Томас Гексли (1825-1894) и Герберт Спенсер, были живы, и, в частности, Спенсер разрабатывал психологию "инстинктов". Если мы зададимся вопросом о том, насколько большая часть тогдашней науки использовалась в ходе обучения молодого Фрейда, нам следует лишь вспомнить, что его учителем по нейропсихологии и неврологии был профессор Эрнст Брюкке, сам являвшийся учеником Мюллера и одним из ближайших соратников Гельмгольца.
В философском отношении в ошеломляющей степени главенствовало гегельянство. Психология и феноменология были двумя терминами, обозначавшими один и тот же предмет: сознание. Движущей силой Вселенной был свободный разум разум, эволюционировавший из более примитивного, нерефлексирующего, иррационального субстрата. Даже Вундт, далеко не гегельянец, согласился, наконец, с тем, что предмет психологии исчерпывается содержаниями сознания. Вундт и Гегель были согласны также и в том, что чувства занимают центральную позицию в психологический жизни. Если согласиться с тем, что Фрейд представлял собой один из великих синтезирующих умов всех времен, то теперь мы имеем перечень основных взглядов, подлежащих синтезу.
В конце обучения его энергия была посвящена в основном нейропсихологическим исследованиям, осуществлявшимся под руководством Брюкке. Мы знаем, что он надеялся получить профессорское кресло в Венском университете, но, будучи евреем, имел на это мало шансов. Расходы, требовавшиеся для женитьбы и содержания семьи, вынудили его заняться частной практикой по неврологии, тем не менее с самого начала, он никогда не прекращал своих исследовательских попыток. Интересно, что он упоминается в вундтовских Основах, где есть ссылка на опубликованную им статью по афазии, вышедшую в 1891 г.30 Некоторые из его пациентов страдали "истерией", в то время это была диагностическая категория, изобретенная для объяснения сенсорных и моторных недостатков, встречающихся при отсутствии обнаруживаемой нейропаталогии. Французский патолог Жан Шарко (1825-1893) возродил и придал респектабельность практике гипноза, которой он пользовался одинаково успешно и при лечении определенного типа истерических случаев, и в целях анестезии. Фрейд слушал лекции Шарко (1885-1886) в Парижском университете. Он вернулся в Вену, будучи готовым применить новую технику, уже привлекшую внимание Иозефа Брейера, другого бывшего ученика Брюкке. Фрейд позже напишет:
"Если считать, что изобретение психоанализа заслуга, то это не моя заслуга. Я был студентом, озабоченным сдачей моих последних экзаменов, когда другой врач из Вены, доктор Иосиф Брейер, впервые применил ... [гипноз] ... для лечения истерии у девушки (1880-1882)"31.
Еще одно открытие Брейера то, что один из его пациентов назвал "лечением разговором" и что позже получило более экспрессивное, но, возможно, менее прямое, название "катарсис". Несмотря на прекращение отношений между Фрейдом и Брейером в области медицины (хотя они и остались друзьями), они ввели в употребление незамысловатые принципы психоаналитической теории в серии совместных трудов, начинающейся с 1895 г. и подытоженной в Studien über Hysterie. Профессор Боринг (E.G.Boring) бросает беглый, но проницательный взгляд на этот теоретический союз двоих, один из которых Брейер был на 14 лет старше:
"Брейер полагал, что определенная часть энергии организма идет на внутримозговое возбуждение и что организм склонен поддерживать это возбуждение на некотором постоянном уровне. Психическая активность увеличивает возбуждение, высвобождая энергию... Именно исходя из этого, Брейер и Фрейд вывели представление о зависимости психических событий от энергии, производимой организмом и требующей своего высвобождения в тех случаях, когда ее уровень слишком высок. Поскольку Брюкке готовил из них бескомпромиссных физикалистов, они легко соскользнули от мозга к сознанию"32.
Под воздействием гипноза истерические симптомы пациента могли перемещаться с одной части тела на другую. Истерически парализованную руку можно было заставить двигаться, но вследствие этого пропадала способность произвольно двигать ногой. Зрение можно было восстановить, но вследствие этого появлялась глухота. Поскольку пациент не проявлял никакого понимания причин этой проблемы и поскольку гипнотическое внушение могло раскрыть симптомы, Фрейд и Брейер заключили, что механизм образования симптомов бессознателен. Вопреки двум широко поддерживаемым взглядам, эти симптомы не были симуляцией, посредством которой пытались вызвать жалость, не были они также уделом одних лишь женщин (даже несмотря на то что термин "истерия" происходит от греческого uterus*).
* Uterus, лат. живот, чрево.
Непопулярность понятий, введенных Фрейдом, отличие его взглядов от взглядов Брейера и желание Брейера оставить науку ради практики все работало на то, чтобы развести этих двух людей друг от друга. К 1900 г. их дружба была почти исключительно светской. В 1900 г. вышла в свет работа Фрейда Толкование сновидений. На следующий год появилась Психопатология обыденной жизни. Таким образом, к началу двадцатого века у него были последователи. К 1920 г. возникло движение. К 1930 г. он стал, и с тех пор остается, выдающейся фигурой современной теоретической психологии.
Центральное понятие системы Фрейда понятие "бессознательной мотивации". И Гербарт, и Фехнер рассуждали о бессознательных процессах. Но Фрейд одним из первых использовал это понятие с претензией на научность. Иначе говоря, Фрейд первый стал использовать это понятие в качестве "научного объяснения", при той трактовке данного термина, которая была введена в первой главе. Оно стало пониматься как "всеохватывающий закон", из которого можно вывести определенные следствия. Обращение Фрейда к данному понятию было обусловлено потребностью найти то воздействие или средство, через которое можно было бы контролировать поведение независимо от желания пациента. Когда Брейер лечил своего пациента методом катарсиса, Фрейд понял, что интенсивность, с которой определенные воспоминания контролируют поведение, уменьшается после оживления реальных воспоминаний. В соответствии с этим (и здесь метафора машины становится реальностью) он заключил, что болезненные мысли подавляются, что они находят себе место в бессознательном и что симптомы возникают в результате действия подавленных элементов иначе говоря, психическая энергия сохраняется благодаря образованию симптомов. Лишь путем сознательного оживления прошлой травмы, извлечения ее из укромных уголков бессознательного симптомы, наконец, могут быть сняты. В противном случае они могут только перемещаться по организму в замаскированном виде. Едва ли об этом можно сказать лучше собственных слов Фрейда:
"Пациенты, больные истерией, страдают от воспоминаний. Испытываемые ими симптомы это следы или символические знаки воспоминаний об определенных (травматических) переживаниях"33.
Быстрый отказ Фрейда от гипноза следует объяснять не только влиянием, оказанным на него Гельмгольцем, который описывал гипноз как "фантастический", "мистический", но также и как следствие его неспособности погрузить ряд пациентов "в это" состояние. Он окончательно отказался от гипноза в пользу метода катарсиса и дополняющего его метода свободных ассоциаций. Рассудив, что невротические симптомы это результаты неполного и неуспешного подавления, Фрейд стал стараться раскрыть травматический эпизод в жизни пациента, опираясь на характер совершаемых им оговорок. Сюда входили так называемые обмолвки (parapraxes), автоматические или свободные ассоциации и, самое яркое из всего, сны.
Будучи детерминистом, Фрейд считал, что рассматривать сны и оговорки как беспричинные не более обоснованно, чем полагать таковыми нормальную речь и бодрствование. Поэтому "фрейдовская оговорка", не менее чем замаскированные сюжеты или фантазии мира снов, под проникающим светом психоанализа может иметь прямую связь со следами травм, имевших место в детстве. Это следствие того самого эволюционного развития, которое проходит психика человека на своем пути к стадии зрелости. Будучи внутренне созвучной дарвинизму, теория Фрейда базируется на представлении об инстинктивных биологических побуждениях, заставляющих индивидуума вести себя определенным образом в целях выживания. Принцип, управляющий всеми этими побуждениями или определяющий их, это принцип удовольствия. Проявление этого принципа сексуальное удовлетворение, включающее в себя, в своем наиболее развитом выражении, гетеросексуальные отношения, имеющие специальное назначение производство потомства. Однако человек доходит до этого уровня лишь после успешного прохождения через более примитивные стадии удовольствия, на каждой из которых этого человека может захватить травматическое событие. Стадии идентифицируются в терминах определенных источников удовольствия: оральных, анальных, генитальных и фаллических. Сексуальная "энергия", использующаяся в этом бесконечном поиске удовольствия, есть "либидо", оно находится на службе у наиболее примитивного, предназначенного для выживания элемента психологических существ у "id". Поскольку инстинкты id таковы, что они ведут к инцесту, убийству или чисто эгоистическим действиям, никакое человеческое общество не смогло бы вытерпеть нерегулируемых его проявлений. Поэтому всякое общество должно "социализировать" свою молодежь: развивать у них совесть или "суперэго" (superego), которое будет направлять человека не прочь от удовольствия, а к социально приемлемым способам получения удовольствия. Результатом компромисса между импульсами id и ограничениями суперэго является то самое Я (ego), которое мы осознаем.
На своем пути к зрелой сексуальной мотивации (являющейся мотивом для производства потомства посредством гетеросексуальных контактов) ребенок должен выбирать подходящие объекты. Естественная склонность ребенка мужского пола направлена к его матери, которая постоянно ассоциируется с удовольствием. Однако искать расположения матери означает, в то же время, добиваться откровенного обмена мнениями с отцом, результатом чего является или может явиться кастрация. Вследствие этого образуется эдипов комплекс, при котором мальчик может успешно отвести угрозу кастрации, лишь став равным отцу или переместив свои поиски на другой объект. Патологические состояния это результаты неуспешного разрешения напряженностей, внутренне присущих эдипову комплексу.
Даже по такому простому наброску теории личности Фрейда мы можем понять синтетический характер этой системы. Человеческая личность развивается. Истоки ее анималистические, нацеленные на выживание, принцип удовольствия Бентама здесь возводится до уровня медицинской или неврологической реальности. Двигателем психологического роста служит энергия, ведущая себя согласно тем же типам правил, которые господствуют в физическом мире. Так же, как физическая энергия, психическая энергия сохраняется, является направленной, распределенной и никогда не уничтожимой. Подобно Фихте и Шеллингу, Фрейд видел мир как множество полярностей, в котором силы одного полюса противопоставлены силам другого полюса: id борется за превосходство над superego, "жизненная сила" (eros) пренебрежительно конфликтует со "стремлением к смерти" (thanatos), естественные инстинкты ведут организм к следующей стадии, сталкиваясь с социальными табу и ритуалами, которые в иной ситуации могли бы разрушить проявление инстинкта, и, при всем этом, Фрейд постоянно утверждает, что конечным предметом интереса психологии является сознание в том самом дерзко гегелевском смысле: познание, чувства, разум, пребывающие в поисках Абсолюта, способного привнести мир и гармонию.
Вскоре вокруг Фрейда сформировалась группа и создала "школу" психоанализа. Членство в ней было неустойчивым, прежде всего из-за настояния Фрейда на строгой ортодоксии и из-за мелочности его реакций на несогласие с ним. В целом, отступления от ортодоксии относились, в значительной степени, больше к выбору акцента, чем к фундаментальным несогласиям по основным понятиям теории. По крайней мере, в самом начале тех, кого можно было бы, во всех прочих отношениях, назвать "фрейдистами", можно было различить по относительной значимости, которую они придавали социальным детерминантам по сравнению с инстинктивными, и по месту размещения ими в иерархии инстинктов тех нескольких инстинктов, которые содержатся в теории Фрейда. Карл Густав Юнг (1875-1961), например, в большей степени был сознательным "дарвинистом", полагая, что бессознательное содержит не только подавленные элементы личного опыта индивидуума, но также и коллективные бессознательные элементы, характерные для всей расы. Поэтому у каждого мужчины имеется идеализированное, "архетипическое" бессознательное изображение или представление женщины (anima), a y каждой женщины, в ее подсознательном, имеется соответствующий мужской архетип (animus). Таким образом, в противоположность представлениям Фрейда, бессознательное не может постигаться исключительно или даже преимущественно посредством анализа персональной истории развития, а неврозы не могут пониматься исключительно или даже преимущественно как следствия сексуальных влияний34. Альфред Адлер (1870-1937) тоже ушел от фрейдовской ортодоксии и, подобно Юнгу, основал свою собственную "аналитическую" школу психоанализа. В основе позиции Адлера понятие "воля к власти" и то динамическое взаимодействие, которое происходит между непрерывно развивающейся личностью и поворотами судьбы, предлагаемыми обществом. Таким образом, у Адлера мы обнаруживаем движение прочь от фрейдовского детерминизма и его неявной зависимости от физиологии и естественных наук35. И Юнг, и Адлер предложили альтернативы, в большей степени формально порывающие с фрейдовской ортодоксией, однако задолго до них обоих существовали психоаналитические взгляды, совершенно противоречившие теории, благодаря которой так прославился Фрейд.
Для выявления родословной психоанализа, развивавшейся не в Вене, мы обратимся к Франции, к творческой карьере Пьера Жане (1859-1947), написавшего свой докторский труд под руководством Шарко, чьим преемником на посту главы Психологической лаборатории в Сальпетрьере он стал в 1890 г. Юнг сам прибыл в Париж для проведения совместного исследования с Жане, который к 1906 г., когда его пригласили для чтения лекций в Гарвард, уже завоевал серьезную международную репутацию. У Жане были свои оригинальные мысли о природе и причинах психических болезней, но, кроме этого, взглянуть на его работы с исторической точки зрения стоит еще и потому, что это проливает дополнительный свет на проблемы, с которыми вынужден был столкнуться Фрейд в научном сообществе. В этой связи самая оригинальная работа Жане и также одна из немногих, переведенных на английский язык, "Психическое состояние при истерии" ("The Mental State of Hystericals")36, здесь мы ее кратко рассмотрим.
Жане интересовался, главным образом, разными явлениями истерии, на которую уже направил все свои усилия Шарко, а вскоре и Фрейд. Существует определенная гамма симптомов истерии: от лунатизма и патологического страха до "автоматического письма", глубоких потерь чувствительности и способности передвижения. Нечеткость понимания этих расстройств предопределяется самим термином, производным от греческого слова uterus. В самом деле, до тех пор, пока Шарко документально не описал ряд проявлений того, что он назвал "мужской истерией", медицинское сообщество единодушно полагало, что ею страдают только женщины.
Если природа симптомов истерии известна, то больной обычно старается узнать мнение невролога и предлагаемый им способ лечения. Однако, как очень убедительно продемонстрировали Шарко и Жане, пациенты, действительно страдающие истерией, не проявляют вообще никаких признаков какой бы то ни было невропатологии. Более того, хотя эти симптомы и ограничиваются неврологическими нарушениями, они, при тщательном наблюдении, не проявляются так, как эти нарушения. Примером может служить истерическая анестезия. Если анестезия является результатом неврологической болезни, то все рефлексы, связанные с утраченными в данный момент ощущениями, также исчезают. При истерической же анестезии чувствительность теряется, тогда как рефлексы обычно остаются не затронутыми. Более того, истерическая анастезия крайне мобильна и непостоянна, меняясь не только по своей интенсивности, но и по своему местонахождению. Пациент может во вторник не обладать никакой чувствительностью в верхних конечностях, а затем, в пятницу, никакой чувствительностью в нижних конечностях, проявляя, в то же время, нормальную чувствительность в верхних конечностях.
Научная проблематика, возникающая при столкновении с таким явлением, касается, в первую очередь, метода, а затем объяснения. Занимаясь этим вопросом, Жане очень близко познакомился с исследованиями Вундта и его коллег в Лейпциге, но был убежден в неадекватности их методов. Общее равнодушие Лейпцигской группы к сложным медицинским проблемам их "пуристский" взгляд на природу науки были, по мнению Жане, причиной того, что они страдали от навязанной ими самим себе наивности. Даже их понятие об элементарных ощущениях во многом лишено психологического содержания, поскольку они фокусируются на глаголе (я вижу, я чувствую, я слышу) и исключают субъекта (Я).
"Слова "я", "меня" ... являются чрезвычайно сложными понятиями. Это идея личности; иначе говоря, воссоединение представлений, воспоминание обо всех прошлых впечатлениях, воображение будущих явлений. Это понятие о моем теле, о моих возможностях, о моем имени, о моем общественном положении, об играемой мною в мире роли; это набор нравственных, политических, религиозных мыслей и т.д.; это мир идей..."37
Таким образом, Жане не примет экспериментальные методы Вундта, поскольку Жане интересует именно болезнь личности, ее раскрытие в восприятии, в действии, в эмоции, а не болезнь восприятия per se. Но если методы интроспекции и психофизики недостаточны и если все данное предприятие не должно выходить за пределы научного контекста, то, быть может, следует использовать методы физиологов? Этот вопрос, безусловно, обсуждался в первую очередь, и то, что впоследствии назвали "психоаналитическим" методом, предназначалось для его решения. В руках Жане этот метод базируется, как он говорит в своем введении, на "строгом детерминизме", игнорирующем изучение "философских проблем" и начинающемся с описания пациента "в нем самом и посредством него самого"38. Всеобъемлющий детерминизм, принятый Жане, предписывает, чтобы истоки всякого психического явления находились в мозге и чтобы всякая психическая патология имела мозговое происхождение. Этот тезис не противоречит тому факту, что симптомы истерии не являются неврологическими. Последний термин обычно предполагает некоторую болезнь сенсорного или моторного пути, либо некоторое повреждение в области мозга. Жане полагает, что истерия обусловлена не такого рода условиями, а всеохватывающими функциональными свойствами мозга как целого. Конкретно, он возводит эти симптомы к некоторой "навязчивой идее", контролирующей психическую жизнь пациента и настолько "сужающую поле сознания", что для пациента внешние события становятся недоступными. Парализованный пациент не способен "представить" движение в мозговых центрах по той причине, что произошло разъединение между его личностью и реальным миром.
Знаменитый Шарко, сочиняя краткое предисловие к первому (французскому) изданию текста Жане (1892), говорит читателям о том, что его бывший ученик "хотел объединить, настолько полно, насколько это возможно, медицинские исследования с философскими", однако в этих замечаниях Шарко скорее сообщает о своей собственной, становящейся все более психологической, точке зрения, чем о точке зрения Жане. На протяжении всего текста Жане критикует преждевременные попытки теоретизирования и все философские подходы к тем клиническим проблемам, с которыми он имеет дело. Каждого пациента следует рассматривать уникальным образом, а не в соответствии с некоторой чересчур общей теорией науки или с ипседиксицизмом* философа. Требуя введения понятия бессознательного, Жане связывает его с особыми симптомами, с наблюдаемым поведением пациента. Мы видим это по его обсуждению навязчивых идей:
"1-е. Эти идеи могут полностью образоваться во время приступов истерии, а затем проявиться в действиях и словах. 2-е. Во время более или менее интенсивных грез, происходящих во время сна или обычного сомнамбулизма, и часто возникающих совершенно неожиданно, навязчивые идеи проявляются полностью. 3-е. Одно из самых лучших предписаний вынудить пациента искусственно погрузиться в состояние, подобное вышеупомянутым, то есть вызвать искусственный сомнамбулизм... 4-е. Процесс, состоящий в использовании автоматического письма, если его применение возможно, является более точным, чем все остальные"39.
* Ipsedixitism от латинского ipse ("сам") и dixi ("сказал").
Однако, обратившись к недавней публикации Фрейда и Брейера об истерии, Жане обнаруживает здесь ряд недостатков несмотря на то что авторы любезно признают приоритет Жане. Он недоволен их статьей, так как они пытаются всякое возникновение истерии объяснить способом, в действительности применимым лишь к определенным случаям, и так как они недооценивают сложность терапии:
"Мы показали ранее, что... нельзя лечить истерию... не доходя до тех глубинных слоев мысли, в пределах которых скрывается навязчивая идея. Сейчас мы счастливы видеть, что господа Брейер и Фрейд выражают эту же мысль. Необходимо, говорят они, превратить такое провоцирующее событие в осознаваемое; выявить его полностью. [Симптомы] исчезают, когда субъект достигает ясного понимания этих навязчивых идей. Мы не верим в то, что лекарство столь просто... Лечение, к сожалению, имеет гораздо более тонкую природу"40.
В то время, когда Жане писал эти слова, Фрейд еще не построил свою психосексуальную теорию неврозов, но идей, в большой степени ей родственных, уже было достаточно много для того, чтобы Жане обратился к якобы присущему истерии эротическому элементу:
"Эти эротические предрасположения, как мы полагаем, присутствуют в истерии в точности таким же образом, как и все возможные навязчивые идеи. Из ста двадцати наблюдений у нас набралось четыре таких, в которых оно играет роль, в целом, доминирующую. В этом нет ничего особенно странного. Эти люди, большинство из которых молоды, должны испытывать амурные страсти и сексуальные желания точно так же, как и другие люди. Пациенты, больные истерией, слышат, как люди говорят о любви, видят ее свидетельства, читают ее описания, почему же их ум, столь готовый к восприятию впечатлений, столь послушный всем велениям, должен этому сопротивляться?.. Пациенты очень часто говорят о возлюбленном, муже, изнасиловании, беременности и т.д. Вы не можете сейчас вложить в бред то, чего нет в вашем уме. Эти вещи сильно занимают людей такого возраста, а иногда и другого. Вполне естественно, что они должны проявиться в их грезах"41.
Мы находим в этих отрывках те самые гипотетичность и здравый тон, которых будет так недоставать в книгах и статьях Фрейда. Если Жане готов принимать факты такими, какие они есть, то Фрейд почти что с раздражением будет пытаться приспособить факты к своим теориям. Его современники уже саму манеру его изложения воспринимали как нечто совершенно ненаучное, что же касается последующих поколений, то как раз в точности эта самая манера изложения привлекла их внимание, была причиной их лояльности и даже увлечения. Фрейд часто думал о Первой мировой войне как о своего рода лаборатории, кошмарным образом ратифицировавшей его главные заявления. В определенных отношениях именно эта война придала теории Фрейда патологическую неопровержимость в среде напуганных и погрустневших интеллектуалов. Что очевидно, однако, так это то, что холодный прием, изначально оказанный его идеям, не следует объяснять в терминах викторианских приличий. К тому времени, когда Фрейд сделал сексуальность постоянной принадлежностью своих трудов, она уже обсуждалась в медицинской литературе в течение десятилетий. Антропологи, по крайней мере, с конца восемнадцатого столетия сообщали о различных примитивных страстях и табу и отмечали, что сексуальная символика была основной во многих культурах. Теория бессознательной мотивации с ее древними и даже библейскими корнями также уже была усовершенствована Шарко и Жане прежде, чем Фрейд начал строить свою теорию. Основная проблема Фрейда и здесь нам следует демистифицировать ту картину готической битвы, которую изобразили его друзья и дружески настроенные биографы, была в том, что способ его мышления восприняли как анахронический. Это не только объясняет то, почему его работы сразу были встречены пренебрежительно, но и то, почему он сам, в течение всей жизни, пытался приписать им научную респектабельность. Научное сообщество научилось жить без Абсолюта, без метафизики и без космических всеобъемлющих интеграции первых веков, научилось как раз примерно в то же время, когда были опубликованы психоаналитические размышления Фрейда. Психология особенно усердно искала для себя место в науке, и поэтому ее в особенности смутила теория, в которой пропорция между допущениями и фактами была настолько мала.
Если в самом начале о фрейдистской психологии знала лишь небольшая и несколько враждебная аудитория, то последующие поколения это с избытком компенсировали. Но "клиническая психология" представляет собой нечто большее, чем "фрейдистская психология", и отличается от нее. Вначале это была медицинская психология, и она оставалась таковой вплоть до быстрого триумфа психоаналитический теории. Однако следует провести различие между, с одной стороны, этим направлением и, с другой стороны, более старыми и более современными формами физиологической психологии. Согласно принятому здесь значению этого термина, медицинская психология имеет дело, в первую очередь, с явлениями психических болезней и с применением тех экспериментальных процедур, которые могли бы их объяснить. Физиологическую психологию, как в вундтовском, так и в современном смысле, главным образом, интересуют те регулируемые законами процессы, которые характеризуют нормальное поведение нормально воспринимающих организмов.
Кроме того, разграничение можно провести по линии национальностей, так как именно Франции принадлежит главная роль в инициировании развития медицинской психологии, а Германии в развитии физиологической психологии. Для придания смысла этому разграничению, следует вспомнить о том, что Генри Моделей был не экспериментатор или "ученый", в обычном смысле этих слов, а практикующий врач, занимавшийся теми вопросами, которые обычно связываются с психиатрией. Следовательно, в той степени, в какой клиническая психология идентифицировала себя с естественными науками, она была экспериментально ориентированной дисциплиной, заявленной как своего рода альтернатива по отношению к интроспективной и психофизической школам Германии. Она рассматривала явление болезни сознания не просто как то обстоятельство, которое надлежало проанализировать, а как то, что заставляет задуматься о принципах, посредством которых можно понять сознание как таковое. Болезнь, в конце концов, есть один из экспериментов природы, и тонкий наблюдатель может узнать из экспериментов такого рода столько же (если не больше), чем можно собрать в любом количестве (неестественных, антисептических и т.д.) лейпцигских исследований. Такова была общая установка французской психологии, однако среди психологов убедительнее всего в ее пользу ратовал Альфред Бине (1857-1911).
Бине родился в Ницце, ученая степень ему была присвоена в Сорбонне, где он работал под руководством профессора Бонн (Веaunis), который, уйдя в отставку, передал свою лабораторию Бине. В течение своей быстрой карьеры Бине стал одним из со-основателей самого престижного французского психологического журнала L'Année Psychologique, написал имевшие влияние тексты по гипнотизму, множественности личности и экспериментальной психологии и положил начало тем методам тестирования интеллекта, которые стали определяющими в области тестирования и измерения ума. Он был близким другом Пьера Жане, переписывался с Уильямом Джемсом, регулярно публиковал статьи в международных журналах и, возможно, был фигурой наиболее ответственной за то, что клиническая психология удержалась в рамках естественной науки в то время, когда круговорот теорий грозил ей изгнанием. Психологам Бине более всего известен как один из со-изобретателей теста Бине-Симона для оценивания умственных способностей того теста, который в Америке всплывет на поверхность под названием "тест Стенфорда-Бине". У самого теста интересная история. Он возник после того, как министерство образования потребовало изобрести средство, с помощью которого можно было бы выявлять отстающих детей для специального обучения их в парижской системе школьного образования (1904). Спустя довольно небольшое число лет этот тест, подготовленный Бине и Симоном, стал использоваться во всем мире, а в ряде американских штатов он даже являлся обязательным42.
Однако, уделяя столь большое внимание этому этапу работы Бине в области психологии, современный психолог зачастую пренебрегает не только более значительным вкладом Бине, но и самим основанием, обусловившим то, что он стал изобретать интеллектуальные тесты. Бине интересовался динамикой ума, его развитием, расстройствами и практическими функциями. Даже тогда, когда он применял гипноз в клинических условиях, доминирующим мотивом было использование гипноза как экспериментального средства для стимулирования состояний ума. В одной из своих ранних работ "Психология воображения" ("Mental Imagery", 1892) он обсуждает гипноз как метод "интеллектуального или нравственного анатомирования"43, позволяющего внедрить мысли и идеи в сознание, не полагаясь на функции восприятия и ощущения человека. Он также дает ученому возможность создавать когнитивные состояния в нормальной психике, а не томиться ожиданием интересных клинических случаев. В его широко известной работе О раздвоенном сознании (On Double Consciousness) он выражает недовольство тем, что университеты продолжают учить "устаревшей науке, единственным методом которой является метод интроспекции", в то время когда французская психология прочно связана с естественными науками и "оставила исследования психофизики для немцев"44.
Обращаясь к его работе по тестированию ума, мы обнаруживаем те же базовые соображения. Как в Интеллекте слабоумных (The Intelligence of Imbeciles)45, так и в Развитии интеллекта у детей (The Development of Intelligence in Children)46 Бине говорит об умственных тестах как о неотъемлемой части "психогенетического метода". Его интерес к проблеме умственной отсталости возник в первую очередь вследствие того, что он считал, что отсталый индивид независимо от его хронологического возраста имеет психику, которая зафиксировалась на определенной стадии развития и, следовательно, свойственную этой стадии. Другими словами, отставание становится патологией не в силу того, что происходящие в этом случае процессы не похожи на обнаруживаемые у нормальных людей, а в силу того, что эти процессы обнаруживаются лишь у людей, гораздо более молодых. Соответственно, тщательное тестирование задержек умственного развития дает ключ к нашему пониманию нормального развития (генезиса) психики per se. Тем не менее Бине обнаружил, что для этой эволюции характерно огромное разнообразие и что научной психологии необходимо обращаться к фактам индивидуальных различий. В его работе Психология воображения мы видим, как он хвалит Фрэнсиса Гальтона за применение им статистических методов, позволяющих сравнивать индивидуумов. В конце этой работы Бине замечает:
"Тенденция всего современного психологического исследования состоит не в демонстрации того, что умственные операции всех людей похожи по своей природе, а в демонстрации того, что между различными индивидуумами существуют огромные психологические различия"47.
В этом отрывке неявно содержится критика всей эпохи философской психологии и ее следа интроспективного метода. Экспериментальный гипноз, напротив, допускал исследование индивидуальных различий и разрешал исследователям создавать, повторять и изменять психические состояния. Аналогичным образом, тестирование работы ума представляло собой разновидность косвенного эксперимента, в котором умственный возраст был зависимой переменной, а хронологический возраст независимой переменной. В работе Интеллект слабоумных Бине подчеркивает роль абстрактного мышления во всех подлинно умственных операциях и обращает внимание на функциональную природу такого мышления. В отличие от интроспекционистов, столь неутомимо трудившихся над тем, чтобы выделить структурные элементы и атомы опыта, он заявляет:
"...мы противимся возможности, рассматривающей действие как результат мысли и усматривающей самую сущность мысли в системе действий"48.
Благодаря попыткам Бине во Франции и Уильяма Джемса в Америке, нарождающейся науке психологии была предоставлена широкая междисциплинарная область, расположенная между психологическими исследованиями Германии и все более сужающимися психологическими исследованиями ранних нейропсихологов. Здесь часто возникало внимание к психопатологии, но чаще по крайней мере, у Бине и Джемса исследования и теории, посвященные нормальным познавательным функциям. Практический и "прагматический" тон их трудов не обменивался на устранение ментальности, однако он, по крайней мере косвенно, способствовал бихевиористской (ориентированной на действия) науке.
Специальности, взращенные теми, кого мы обсуждали в этом разделе, уже нельзя подходящим образом разместить под заголовком "клиническая психология". Несходные во всех прочих отношениях теоретические и практические изыскания Фрейда, Жане, Бине, Джемса, Юнга и Адлера объединяет, во-первых, то, что они увидели в уме сущность, обладающую прошлым и будущим, динамическую сущность, принципы работы которой вряд ли может раскрыть анализ (интроспективный или психофизический) кратковременных ощущений. Во-вторых, все они были убеждены хотя и по разным основаниям в том, что подлинно психологические явления следует рассматривать, скорее, на уровне психологии, чем на уровне нейрофизиологии (в значительной степени неизвестном). Жане и Фрейд оба приняли "цереброгенетическую" теорию истерии, но оба настаивали на том, что эту болезнь следует описывать и лечить на психологическом уровне. Вместе они, следовательно, противостояли как интроспективному, так и биологическому редукционизму. Наконец, все они ратовали за практически полезную научную психологию; психологию, способную объяснить психические явления такими, какими они встречаются в реальном мире и у реальных людей.
Согласно современным стандартам, Уильям Джемс вряд ли назвал бы себя клиническим психологом, даже несмотря на то что он обучался медицине и часто писал о клинических случаях. Бине также был опытным клиницистом, часто сосредоточивающимся в своих статьях и книгах на психопатологических аспектах, но Бине уже более не называют клиническим психологом. Не допускается ли тогда в этой главе, где они обсуждаются под таким заголовком, ошибка в употреблении языка? Я думаю нет. Я бы, напротив, указал на еще большую степень специализации, имевшую место в минувшей половине столетия, и на существующую тенденцию прослеживать только одну из линий исследования, вместо тех многих, которые преследует каждый из этих людей в своей собственной профессиональной жизни. Бине, однако, полагал, что для психолога заниматься одним лишь тестированием интеллекта было бы не более осмысленно, чем для врача заниматься одним лишь измерением температуры. Тестирования ума рассматривались как средство, а не как цель научной деятельности. То же происходило и в случае Жане, Фрейда и Юнга: цель психоанализа не просто лечить пациента (хотя это, возможно, и похвально), а приближаться к пониманию законов умственной жизни.
В этой главе мы увидели, что в конце восемнадцатого и начале девятнадцатого столетия произошло обновление общих понятий. Это обновление привело к специализации как в выборе проблем, так и в выборе методов. Между 1870 и 1920 годами были установлены определенные области исследования для психологии личности, для клинической психологии, для сравнительной психологии, для эволюционной психологии. Образовалась также и социологическая точка зрения, на которой настаивал Льюис, которую развивал Вундт и которая получила распространение во всей науке позднего Викторианского периода, эта точка зрения вскоре оформилась как социальная психология. Таким образом, мы видим мост между до некоторой степени свободной и многообещающей "научной психологией" и более знакомыми областями и школами современной психологии. В этом описании, однако, отсутствует именно та дальнейшая дифференциация, которая придает сегодняшней психологии очень специфический характер. Поэтому в следующей главе мы исследуем три характерных доминирующих ориентации в современной психологии: бихевиоризм, гештальт-психологию и физиологическую психологию. В главе 10 девятнадцатое столетие виделось через широкоугольный объектив; в главе 11 более узко и в самой его поздней части. В последней главе нас будет интересовать более короткий период, приблизительно с 1920-го до 1950 г., когда психологии было придано направление, самое близкое к сегодняшнему.
Именно Альфред Норт Уайтхед приписал девятнадцатому столетию "изобретение метода изобретения". Это был первый период истории, когда почти каждый значительный философ понял важность функции экспериментирования для поиска истины. Это было также первое столетие, во время которого большинство, громадное большинство, серьезных научных работ было полностью лишено теологической окраски.
Письменные свидетельства этого столетия особенно похвальны в отношении психологии. Исследуя темы, заполняющие сегодняшнюю литературу по профессиональной психологии, нам трудно найти такую, которая еще не была пущена в ход часто в форме, которую все еще надлежит улучшить, теми, чьи достижения мы исследовали в этой главе. Физиологическая психология, представлявшая собой нечто большее, чем плод полемики восемнадцатого столетия, стала наукой благодаря Флурансу, Галлю, Беллу, Мажанди, Гельмгольцу и Вундту. Сравнительная психология была создана Спенсером, Дарвиным, Романесом и Морганом. Психология индивидуальных различий творение Бине и Фрэнсиса Гальтона, так же, как и некоторые статистические процедуры, необходимые для подобных исследований. Когнитивная и гештальт психологии столь тесно связаны с феноменологией, что лишь пурист мог бы отказать Гегелю и неогегельянцам в титуле "основателей". "Фрейд", "Жане", "Юнг" и "бессознательное" почти синонимы. Наше понимание того, что такое экспериментальная наука и какой ей надлежит быть, воспринято нами лишь с незначительными модификациями от Дж. С. Милля, общее же отношение к статусу науки остается во многом тем самым, что отстаивали Огюст Конт и его ученики-позитивисты. Наша зачарованность гедонистической этикой, позволяющей формировать мир посредством поощрений и наказаний, непосредственно восходит к Иеремии Бентаму и утилитаристскому движению. Даже наши превозносимые "гуманистические" психологии, с их упором на "само-актуализацию", развитие личности, индивидуальную свободу, так и не улучшили исходные формулировки немецких романтиков. Современная психология, следовательно, является, в значительной степени, примечанием к девятнадцатому столетию.