<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Глава 4

ПАТРИСТИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ:
авторитет веры

Темные века?

Эпоха упадка классической римской цивилизации и появления христианского мира в Европе включает в себя якобы "темный" период необузданного суеверия и интеллектуального паралича. Нам следует с осторожностью относиться к привычке, появившейся во времена Возрождения, рассматривать все, что отделяет их собственное время от классической Греции и Рима, как "темное" и "среднее". В самом деле, кого мы обнаружим, перелистывая страницы этих столетий? Эпиктет, Ориген, Плотин, Порфирий, св.Иероним, св.Августин, Боэций, св.Ансельм, Пьер Абеляр, Роберт Гроссетест, Роджер Бэкон, Фома Аквинский, Уильям Оккам – это лишь краткий список. К числу произведений и достижений этих столетий мы относим также подлинное изобретение университета таким, каким мы его знаем; строительство более сотни "готических" соборов, каждый из которых – архитектурный шедевр; сведение в кодекс и распространение Римского права, модифицированного в соответствии с местными условиями и закладывающего основание для унифицированной культуры и цивилизации. В конце концов, не так уж здесь и темно.

Конечно, правда и то, что между примерно 500-м и 800 гг. н.э. огоньки разума и таланта были тусклыми, а протоколы достижений, выдержавших испытание временем, исчезающе тонки. Но если здесь назвать виновника, то это – не ортодоксальность или суеверия христианской Церкви, а полное внутреннее разрушение всего того, что составляло Римскую цивилизацию, и атаки на эту цивилизацию извне. Города эпохи ранней христианской веры были коррумпированы в политическом отношении, экономически и нравственно неустойчивы. Теперь они обожествляли императоров и имели, как правило, жалкий характер. Их официальные биографы оставили нам Scriptores Historiae Augustae* – долгосрочное свидетельство тех особых бессмысленностей, которые порождает любая абсолютная власть. Афины долго еще оставались объектом философского паломничества, а греческий язык – языком ученых.

* Сборник "Писатели истории Августов" – один из источников по истории Рима.

Ко времени же правления Юстиниана он превратился в мертвый язык Рима, и это – другой признак крушения культуры. Но более надежным признаком здесь была заразительная ностальгия, выражавшаяся лучшими умами этого периода.

От эллинистики к патристике

Эпикуровская вселенная "атомов и пустоты" – это был почти полностью лишенный смысла шум, оркестрируемый сталкивающейся материей и безразличной судьбой. Человек мог надеяться лишь на жизнь, протекающую в согласии с познаваемым естественным законом и проводимую среди друзей. Проповедуя неразрушимость материи, Эпикур, тем не менее, отрицал способность материальной души сохранять осмысленное существование после того, как тело "разрушено". Эпиктет, размышляя над этим эпикуровским материализмом, пришел к таком^заключению:

"Эпикур не хуже нас понимает, что мы по природе общественные существа, но, разместив однажды наше благо не в области духа, а в содержащей его оболочке, он не мог сказать ничего другого"1.

Эпиктет был приверженцем практичной философии. Он презирал тех, чьи уроки противоречили обыденному смыслу или личному опыту. Убеждая философов вести философский образ жизни, а не только говорить об этом, он точно так же отстаивал философию, формально подтверждающую то, что каждое чувствующее существо знало как истину. Одним из таких фактов была, безусловно, реальность воли и ее, в сущности, духовная природа. В отличие от Эпикура, сводившего пророчество к шарлатанству, Эпиктет был готов признать духовное общение с будущим, но уличал стремящихся к этому в слабости и боязливости (Книга II, VII)2. Предписания Эпикура против женитьбы и детей были осмеяны Эпиктетом как лишающие социальную жизнь самого ее основания (Книга III, VII)3. Платоновское подозрительное отношение к свидетельствам чувств рассматривалось с равным презрением, поскольку Эпиктет мало что мог сказать тому, кто "имеет чувства, но претендует на то, что их не имеет; он хуже, чем мертвый" (Книга I, VI)4. В целом Эпиктет вновь утверждал центральную роль разума в делах жизни, необходимость и адекватность восприятия, управляемого разумом, возможность индивидуальной воли противостоять командам принцев и королей, истинное счастье жизни, протекающей в гармонии с природой и рациональными принципами, временность здоровья, популярности, мирской власти, добродетель как цель жизни человека. К этому он добавил монотеизм, убежденный, как и Аристотель, в том, что небесам надлежит иметь одного правителя, подобно тому как всякое стадо имеет одного пастуха, а всякая семья – одного отца.

Марк Аврелий находился под сильным влиянием Рассуждений Эпиктета, и, возможно, лишь на одном этом основании стоицизм был "официальной" философией Рима вплоть до третьего столетия. Однако сами римляне несколько отошли от той сдержанной и творческой жизни, которую отстаивали Зенон, Клеанф и Эпиктет. У нас больше оснований трактовать тексты Эпиктета как пример того, что отстаивала философия, а не как пример того, что она наблюдала. Образованных людей среди современников Эпиктета в большей степени волновали Гораций, Марциал и Ювенал. Искусно исказив учение Эпикура, высший класс римлян второго столетия превратил философский материализм в разумное объяснение сексуальной неразборчивости, нравственной неопределенности и общей распущенности. Такой тон установил в период своего правления Нерон (54-68), но через полстолетия римляне забыли, что он считался врагом государства. Они помнили вместо этого лишь то, что вырождение было признаком власти.

В период продвижения империи по пути своего разрушения уместны были два радикально различных лекарства: стоическое смирение, добродетель и независимость или же скептическое безразличие и насмешка. Первое, по очевидным обстоятельствам, было неприемлемо для живущих в свое удовольствие аристократов, чье общественное положение зависело от доброй воли императора. Скептицизм, если он не сведен к комедии, всегда бывает слишком утонченным и слишком отстраненным для того, чтобы стать составляющей обычного образа жизни горожан. Объявляя человека по своей сути разумным животным (Платон), или общественным животным (Аристотель), или нравственным животным (Эпиктет), философы античности лишь в общем осознали, что мы в своей основе – психологические животные. Поэтому объявить ли наши восприятия всегда иллюзорными или всегда правильными означает сказать: все, что нам известно или во что мы твердо верим, – ложь. Сказать, что мы – всего лишь материя, означает, с точки зрения повседневных реалий жизни, сообщить нам нечто бесполезное. Убеждать нас в том, что закон природы помогает нам в тяжелое время, даже тогда, когда каприз Цезаря угрожает самой жизни, когда вандалы грозятся разрушить нашу культуру или когда чума безжалостно убивает детей, означает отстранить всю философию от области серьезных рассуждений. То есть в период, когда жизнь насмехалась над стоическим законопослушанием любым мыслимым образом, подписаться под стоической доктриной можно было, либо отрицая то, что реальность реальна, либо следуя за скептиками, временно откладывая решение вообще. Во втором и третьем столетии, как и сейчас, ни одна из этих альтернатив не имела какого-либо преимущества.

Какой загадочный сговор обстоятельств вел к росту влияния христианства – об этом можно судить лишь в самых общих чертах. Из всей совокупности политических и военных обстоятельств важно отметить волны миграции германских и франкских племен в Рим и в его некогда имперский мир. Иммигранты, теперь обладавшие силой, привнесли свои собственные традиции и культовые верования, которые по-разному, иногда экзотически, смешивались с римскими и христианскими традициями. Поскольку для лидеров этого нового мира примирение с христианством стало важнее, чем когда бы то ни было, изменения происходили в обоих направлениях. Об этом будет больше сказано в следующей главе.

Вместе с уходом традиционных римских обычаев и взглядов начал формироваться и более открытый, чем когда-либо, цинизм образованных классов. Презрительная насмешка, прозвучавшая в De Spectaculis Тертуллиана5, с тех пор долго грозила развратному Риму судным днем. Преследование христиан во время правления Нерона, Траяна и (даже) Марка Аврелия послужило для бедных и отчаявшихся не-христиан моделью отваги и романтики, а впоследствии превратилось в основание для репрессий. Красноречивость таких ранних религиозных философов, как Плотин и Ориген, смешивалась со стоическим наказом истинному философу вести примерный образ жизни. То, что Ориген посвятил себя существованию, свободному от страстей, документально подтверждено тем, что он сам оскопил себя! Христианство вышло за пределы стоической покорности перед лицом смерти, придя к (платоновскому) празднованию смерти, освобождающей душу из ее телесной тюрьмы для соединения ее со своим Создателем. Для изнуренного и потерявшего терпение крестьянства Евангелия предлагали вечную жизнь, следующую за этой, и награды, которые могли бы разорить Креза. Из стоицизма патристические философы заимствовали концепцию природы как закона. От платоников они восприняли и приукрасили высшую реальность сверхчувственной идеи. Из аристотелевского учения, двигаясь по пути Цицерона, Сенеки и Эпиктета, они ассимилировали понятие логоса: рационального принципа, лежащего в основе Вселенной. В противоположность классическим философиям, они отвергали материализм и его мрачные, лишенные цели следствия. Как излагал Плотин:

"Материя не есть Душа; она не есть Ум, не есть жизнь, не есть идеальный принцип, не есть рациональный принцип; она не есть граница или предел, так как она – простая неопределенность; она также не есть сила, ибо что такая сила производит?"6

Эти слова сказаны основателем неоплатонизма, который, хотя он и не был христианином, был, возможно, главным философом раннего патристического периода. В рассматриваемый период, однако, термин "христианство" не был таким недвусмысленным, каким он станет веками позже. Экспансия Римской империи и имперский коллапс свели вместе великое разнообразие верований и культов, каждый из которых был отчасти изменен другими. В этом отношении показательны Плотин (205-270) и его наиболее влиятельный ученик – Порфирий. Первый родился в Египте и учился в Александрии под руководством Аммония Сакка, бывшего также учителем Тертуллиана. И основной критик, и основной защитник раннего христианского учения делят здесь общую интеллектуальную родословную. Порфирий, сириец, получивший образование в Афинах, поселился в Риме, где обнаружил группу близких по духу платоников. Главное, конечно, – в том, что мир мыслей теперь становился разрозненным. Старые и аккуратные философские системы были разделены на секты и впитали понятия, которые их классические авторы сочли бы странными. Качество отдельной эпохи патристическому периоду придает не то, что все его основные фигуры защищали требования христианства, а то, что все они искали способ восстановления авторитета тех главных принципов, которые развивали классические философы, – принципов, являвшихся выражениями более высокой культуры. Одним словом, они стремились к философскому единству, которое смогло бы восстановить некоторую форму социального единства. Поэтому тот же Плотин, который, случалось, бросал вызов христианскому учению, в другое время защищал монотеизм. Эта защита доходила до утверждения нематериальности и бессмертия индивидуальной души, но не до упоминания существенного "зла" простой материи, лишенной, так сказать, интеллектуального принципа. Это – тот смысл, в котором Плотин и Порфирий как не-христиане являются представителями патристического периода, к которому относятся также знаменитые отцы Церкви Тертуллиан и Ориген.

Как следует понимать самоистязание, целибат или униженный аскетизм? Всепроникающей психологией раннего христианства была смесь разработанных раньше, но сейчас довольно случайно понимаемых философий, – случайно понимаемых потому, что их языческие истоки требовали очищения, причем очищения зачастую от тех самых элементов, которые придали им их начальную согласованность. Отречение от плоти, столь распространенное в ранних обществах христиан, было основано на крайне дуалистической онтологии, богатой нравственными подтекстами. Имеются два мира – мир материи (который, как многие верили, управляется Сатаной) и мир Духа. Душа разрушается посредством первого. Неочищенное тело негодно для того, чтобы приютить душу. Даже пища может "блокировать" внутреннее жилище, преобразуя тело из того, что могло бы быть храмом, в нечто, более похожее на конуру. Питающиеся плотью превратили свой внутренний мир в скотобойню. Сластолюбцы стали игровой площадкой дьявола. Не отличаясь от современных исламских фундаменталистов, ранние христиане этого сорта требовали тщательно контролировать женщин и закрывать им лица покрывалом, выступали против общения неженатых мужчин и незамужних женщин, насаждали другие строгие обряды. Жизнь как непреодолеваемое многими искушение или испытание, вечно держащая в руках проклятие, не может происходить на основе каприза и импульса.

Радиус действия таких обычаев был ограничен рядом факторов. Вообще говоря, низшие классы общества считались недостойными подобной заботы и бдительности. Отношение к поведению трактирщицы полностью отличалось от отношения к жене собственника! Было ли это затяжным влиянием платоновского или аристотелевского классового сознания? Могло ли это быть согласовано с верой во всеобщее братство и естественное равенство? Стоит заметить, что некоторые из относительно крупных центров аскетизма и монашеского уединения находились как раз в тех местах, которые были центрами греческой культуры и обучения. Сразу приходит на ум Антиохия. Такие центры имели своих местных отшельников и гуру, святых людей, известных по добрым делам и самоотречению. Некоторые из них, следуя учению Павла, убеждали, что даже институт женитьбы связывал человека с мирской обязанностью, с этой областью испорченной материи. В результате нечто вроде ауры духовного превосходства окружало целибат, девственность, одинокую вдову, общество богомольных людей.

Теории ранних патристических ученых были просты и не догматичны, по крайней мере в деталях. Простой народ во всей империи должен был найти резонирующие элементы в новой вере, и миссионеры христианства – от Павла из Тарса до мистика Оригена – были готовы проявлять гибкость и приспосабливаться. Однако по фундаментальным принципам компромисса не было, и эти принципы, оставшиеся с тех пор центральными для христианской веры, таковы: любой человек – дитя Бога; существует только один Бог; мы созданы для того, чтобы служить Богу в этом мире и, благодаря хорошим делам, вечно жить в Его свете; душа есть сущность человеческой жизни; небрежение душой – наказуемый грех; никакая сила на земле не действует на Божественный план, и никакая земная мудрость не может его полностью раскрыть; доброта Бога есть причина всех вещей; в Его доброте Он принес в жертву своего единственного Сына, дабы Тому изведать суету человеческую и затем умереть для человеческого спасения; и в этой жертвенной смерти возродилась надежда души, чтобы однажды мы смогли бы возвыситься до Божественной милости.

Посредством таких кратких, отчетливых и несложных деклараций основатели Римской Церкви, первоначально иудейские христиане, предлагали некую альтернативу. Для империи, измученной переменчивыми тиранами и невежественными вождями, они предлагали братство. Для масс, стоящих перед лицом голода, чумы, неожиданной смерти на поле сражения, они предлагали вечную жизнь, добродетель самоотречения и возрождения плоти. Подавленным, рабам, изгнанникам они предлагали успокаивающую генеалогию, ведущую начало от Бога как Отца всего. Язычникам и преступникам, бродягам и продажным людям они предлагали спасение. Бедные утешались бессмысленностью земных богатств, аристократы – добрыми делами, которые состоятельные люди могли совершить для своих собратьев. Армия, унаследованная молодым Константином, была уже в основном христианской, как, конечно, и его мать. Его наиболее впечатляющие победы были выиграны под христианским флагом. То есть в то время, когда стоики уходили в безмятежность философских спекуляций, глупцы при дворе погружались в богатые милости императора, а вестготы планировали свою атаку на сам Рим, христианство претендовало на сердца и умы империи.

Христианство не начиналось с твердого философского основания. Многие из его самых ранних последователей вышли из плохо образованных классов Египта и долины Нила, Греции, Малой Азии, Сирии и Испании. Его ораторы были не ровней городским риторам из Рима и Александрии. В самом деле, Тертуллиан привнес в это движение насмешливый анти-интеллектуализм, удерживавшийся в нем в различных формах в течение почти пяти сотен лет. Философия в конечном итоге обманула ожидания. Обратившиеся в христианство, как мы полагаем, испробовали путь философов и сочли его недостаточным. Более того, философские основания требовали аргументации, публичного обсуждения и открытости для интерпретаций, что может иметь место лишь после того, как сама религия будет находиться в безопасности. Вначале, задолго до того, как религия укрепила свои позиции, верующие образовывали вместе ту или другую учебную группу мужчин и женщин, didaskaleion,* часто сохранявшуюся годами. Авторитетом в вопросах доктрины для них становился, скорее, их лидер, а не некое множество текстов.

* Didaskaleion, греч. – училище.

Однако из-за многочисленности таких групп и понятного разнообразия духовных лидеров община учеников в первые два столетия едва ли была объединена вокруг множества догматических учений. Если и суждено было когда-то достичь унификации, это произошло бы за счет свободы интерпретации. По крайней мере некоторые учения должны были быть отвергнуты как ересь. Кроме того, если христианство должно быть узнаваемым, то это требует установления наиболее ясных различий между им самим, с одной стороны, и языческими и еврейскими законами веры – с другой. В первые два столетия христианской эры сдвиги в этом направлении происходили часто, но безуспешно. Но вскоре в этом принял участие не кто иной, как император, и на горизонте возник политический успех. Мы можем исследовать психологические и социальные факторы, управлявшие развитием раннего христианства, но четко определенную христианскую психологию до пятого столетия понять труднее. Каждый didaskaleion вырабатывал свою собственную, особую, концепцию человеческой природы и ее роли в божественном, каждый район все еще находился во власти тех или иных нестареющих языческих верований и обладал полной классовой структурой оседлых сообществ – очень мало что могло здесь удержаться в роли определяющей перспективы. Но к пятому столетию с уверенностью, приходящей от успеха, отцы Церкви создали ту сугубо рациональную схему, в рамках которой христианскому взгляду на природу человека можно было обучать в психологически значимых терминах.

Проблема познания

При обсуждении периода патристики стало уже традицией описывать христианскую веру как неоплатонизм, аргументируя такое описание цитатами из Оригена, Плотина, Августина, Боэция и других. Это может ввести в заблуждение в нескольких отношениях. Во-первых, несмотря на широту и проницательность диалогов Платона, из тех их фрагментов, которые посвящены платоновской космологии, нельзя извлечь христианскую теологию. Во-вторых, дух платонизма фаталистичен, дух христианства – оптимистичен. Душа, покидающая умершее тело платоника, странствует по Вселенной в поисках истинных форм и следующего воплощения. Христианская душа непосредственно встречает Бога и приближается к Нему в вечной жизни. Платонизм, в целом, рекомендует созерцательную, интроспективную жизнь тихой добродетели. Христианская жизнь – действие и совершенствование. Платонизм есть рационализм par excellance* благодаря диалектике ум может быть приведен к скрытому знанию души. Согласно же раннему христианству, все знание начинается с веры, ведущей к трансцендентному сознаванию Бога, являющегося создателем всего и, следовательно, присутствующего во всех вещах. Для платоника разум есть свет. Для раннего христианина свет в пути – это вера. Коротко говоря, платоник не знал, что значит "принимать истину на веру", ранний же христианин без этого не мог вообразить знание какой бы то ни было важной истины.

* Par excellance, франц. – самый настоящий, истинный.

Нет сомнения в том, что ранние христианские теоретики, исследуя имеющиеся философские альтернативы, находили много естественных связей между своими верованиями и учением Платона. Можно предположить, что они обратились к диалогам тогда, когда стало полезно расположить христианство в контексте, могущем привлечь внимание людей, более интеллектуально ориентированных. Такой способ интерпретации раннего христианства как неоплатонизма правилен. Рассмотрение же христианской мысли как эволюционирующей из платонизма, неправильно. Живое документальное подтверждение этого содержится в Исповеди св. Августина7, где он приписывает ныне утерянному Гортензию Цицерона первое пробуждение своего интереса к философии8. Он настаивает на том, что Категории Аристотеля принесли ему больше вреда, чем пользы9, и, хваля платоников за их понимание истины как бестелесной10, он еще более хвалит Павла за отождествление этой истины с Божьей благодатью11.

Августин был наиболее влиятельным философом в истории христианства, по крайней мере до св. Фомы Аквинского. Он установил стиль христианской интеллектуальной жизни для большей части восьми столетий. Поэтому, ограничив наш анализ проблемы познания работами Августина, мы мало рискуем получить неполное представление. Согласно Августину, наше понимание проблемы познания начинается с осознания того, что Бог – предельная истина и что знать Бога – предельная цель человеческой воли. Таким образом, всякое исследование должно основываться на этом понимании, иначе оно будет просто суетой, обреченной на ошибки и искажения. Например, природу человека мы изучаем лишь для того, чтобы в ходе этого процесса вновь подтвердить существование Бога12. Исследование должно избегать ловушек чувств и должно априорно отрицать безбожный материализм эпикурейцев. Коротко говоря, формальные свойства исследования должны строиться по образцу платоников.

Посетив почтенного Симплициана, Августин рассказал ему о своем увлечении платонизмом, за что Симплициан его поздравил: "с тем, что [он] не наткнулся на произведения других философов, полные лжи и обманов "в погоне за стихиями этого мира"" в то время как у платоников Бог и Его Слово всегда предполагаются"13. Однако платоники просто подразумевали Бога, тогда как христиане посредством разума, ведомого благодатью, могли объяснить реальность Бога и его господство14. Что же это за разум, ведомый благодатью? Это есть, по выражению Августина, внутреннее созерцание. Это – внечувственное внутреннее сознание истины, ошибки, нравственной справедливости, личного долга и личной тождественности. Это внутреннее созерцание является судьей восприятия и, следовательно, не сводится к восприятию. В отличие от пяти чувств, оно осознает себя воспринимающим так же, как оно осознает воспринимающим каждое из отдельных чувств15. Говоря современным языком, это внутреннее созерцание – не меньше чем сознание как таковое, но оно, конечно, есть нечто большее, чем сознание. Это – нравственное сознание, характер которого описан в духе самонадеянной фрейдовской манеры в Исповеди:

"Ты повелеваешь мне воздержаться от проведения ночи с любовницей... И, однако, доселе живут в памяти моей... образы, прочно врезанные в нее привычкой. Эти образы приходят в мои мысли, и хотя они бессильны, когда я бодрствую, во время сна они не только дают мне наслаждение, но и вызывают одобрение и похожи на что-то очень реальное... И почему же часто даже во сне мы сопротивляемся, помня о нашей цели, и целомудренно пребываем в нем, никак не поддаваясь на такие приманки?"16

По Августину, человек приходит к знанию истины Бога не только путем размышлений. Скорее, наш разум информирует нас о небесном деятеле. То, что возникающие в уме понятия числа, времени и образы памяти не выводятся из одного только восприятия, убедило Августина в мудрости платоников. Они не продвинулись достаточно далеко только потому, что Сын Бога не счел нужным явить Себя эллинам. Жизнь же Иисуса изменила все это и раскрыла, таким образом, те истины, которые никогда не смогла бы раскрыть обычная философия.

Именно настаивание на том, что человек как дитя Бога разделяет небесную мудрость и что благодаря этому факту и простой вере в Него мы можем возвысить свое понимание Вселенной до истинно космического уровня, – именно это и делает раннюю христианскую философию трансцендентной психологией. Выразим это яснее: обещание христианства состоит в том, что вера, даруемая благодатью и духовной работой, даст верующему ответ на самый волнующий вопрос: "Откуда возникли мы и Вселенная и какова наша судьба?" Платоники, чей рационализм придавал широкую философскую направленность христианской теологической дискуссии, проводили строгое разграничение между истинными формами и государством. То есть Платон в его диалектических крайностях никогда не усложнял дела государства теми предельными истинами, которые могла выявить только смерть. Он ^тосковал по философу-королю, но лишь из-за того, что стремился более к правительству, организованному вокруг обосновываемых рациональных принципов, чем к правительству, погруженному в мелочные перебранки и потакание своим слабостям. Философия, в конце концов, была рекомендована как образ жизни, так как она сможет сделать людей счастливыми. Она приведет к цивилизованности, справедливости, отсутствию страха и истине. Одним словом, она позволит аристократам, вроде Платона и его окружения, прожить свои годы безмятежно благодаря воинственным усилиям "людей из меди". Разумеется, Федон и Критий изобилуют упоминаниями о бессмертии и обещаниями полного просвещения. В этом отношении учение Платона квалифицируется однозначно как трансцендентная философия. Оно утверждает существование внечувственных нематериальных истин более тонкого качества и более важного значения, нежели какие-либо из доступных людям, рожденным на земле.

Христианство, однако, шло дальше. Оно требовало не философской жизни, а религиозной, которая, если ею пренебрегать, вела не к невежеству и сопутствующему ему несчастью, а к греху и конечному возмездию. Оно заменило платоновские истинные формы всевидящим видением вневременного архитектора всей правды, архитектора, чья бесконечная любовь была тщательно уравновешена с бесконечной справедливостью. Если государство было увеличительным стеклом, позволяющим яснее увидеть человеческую природу, то христианство было миниатюрой, в которой могла быть достигнута подлинная сущность Бога. Этот сдвиг акцента придавал ранним христианским учениям решительно психологический статус. В Бога верили как в бесконечно доброго, однако в мире было и зло. Если так сделал не Бог, то должны существовать причины, находящиеся выше божественного контроля, иначе Бог должен быть автором и добра, и зла, что представляет собой противоречие. Чтобы разрешить этот кажущийся парадокс, Августин обратился к очевидному противостоянию свободы воли и детерминизма – противостоянию, которое с тех пор энергично дискутировалось. Если все человеческие создания – дети Бога и все, следовательно, потенциально способны видеть свет, то тех, кто его не видит, следует обращать в веру; их души должны быть спасены даже с риском для их тел. Этот вывод лег в основу теории справедливой войны, справедливого убийства, психологических принципов обращения человека (conversion).

У ранних христиан проблема познания была не проблемой раскрытия истины, а проблемой ее передачи, проблемой подготовки язычников к свету веры. Осознавая эту проблему таким образом, христианские ученые глубже расследовали психологические, а не чисто рациональные факторы, управляющие человеческим мнением и поведением. Исповедь особенно показательна в отношении этого сдвига ориентации. Августин усовершенствовал практику открытого признания, исповеди, выражения набожности и решимости. Суть не в том, что он открыл психоаналитический принцип катарсиса, а в том, что он обратил внимание на ту сторону своего собственного и других "я", которая игнорировалась и даже осуждалась сократовской диалектикой. Если Сократ просто давал совет, предостерегающий против правления страсти над разумом, то Августин раскрывал реальные личностные и психологические измерения конфликта. Платоновские диалоги, следовательно, были трансцендентными, не достигая никогда характера глубинной психологии. Работы Аристотеля были достаточно психологическими, но во многих отношениях и в такой же степени не трансцендентальными. Августин описывал человеческую природу ярко выраженным духовным языком.

Центральный момент эпистемологии Августина – различение им знания и мудрости, где первое есть "рациональное знание о преходящих вещах"17, тогда как последнее есть "интеллектуальное знание о вечных вещах"18. В этом отношении интеллект и разум – разные способности. Разум есть, безусловно, ведущий свет, благодаря которому мы можем плыть по беспорядочному миру, но разум один не мог бы дать нам возвышенного знания вечного. И, конечно, "не трудно решить, какое для чего должно предпочитаться или предназначаться"19. В Книге X своей работы О Троице (De Trinitate) Августин рассматривал основные характеристики разума и горячо настаивал на его бестелесности20. Он дуалистически утверждал, что разум, хотя и не является субстанцией, способен направлять материальные чувства к "обнаружению" того, что ему интересно. Однако для Августина простой факт способности разума взаимодействовать с миром вещей не указывает на то, что и сам разум есть вещь. Он упрекал первых философов, и особенно Эпикура, за смешение объектов, представляющих интерес для разума, с самим разумом. Он также упрекал многие поколения людей за то, что они позволили своим умам запутаться между противоположными полюсами – чувственными впечатлениями и вечной мудростью. Освободившись от обмана чувств, разум может познавать себя, размышлять над собой, любить себя. Только таким путем может он найти Бога.

Философия Платона, при всем уважении, которое она вызывает, не лишена опасностей и помех, если ее изучать с позиции ранних христианских взглядов. Вспомним, например, платоновскую теорию знания, утверждающую, что душа помнит или восстанавливает те истины, которыми она обладала в предыдущей жизни, до своего соединения с телом. Ясно, что такой тип двунаправленной вечной жизни противоречил христианской теории сотворенности каждой индивидуальной души Богом и связанной с ней теории происхождения всех от Адама. Проблема, следовательно, состоит в объяснении того, как душа (разум) может обладать универсальными истинами, допускавшимися и Платоном, и христианством. Если каждая душа, так сказать, создается заново, не обладая никаким существованием до создания ее Богом именно для этой личности, то душа должна иметь личную тождественность, а не просто призракоподобное и туманное существование, даруемое ей в реальности чистых форм. Однако не будет ли эта персональная или индивидуализированная душа, в силу самого факта индивидуализации, не способна знать универсальное, не индивидуализированное?

Согласно мнению Августина, это должно было бы быть так, если бы голос небес не говорил непосредственно каждой душе и через каждую душу. Именно благодаря милости Божьей человеческий ум получает такое знание. Свобода человека – в том, что он может решить не слушать, но слово всегда присутствует. Мы усматриваем в этом одно из различий между платоновским и христианским подходами не только к проблеме познания, но и к проблеме личной ответственности. Эллинская философия оценивала человеческую природу в консервативных и не особенно обнадеживающих терминах. На что-либо большее в этой земной жизни не мог рассчитывать даже терпимый любитель мудрости, философ. Предельные истины будут всегда ускользать от чисто мирских существ и будут становиться доступными только в сфере той вечности, когда существование уже более не личностно. Приблизительно то же, как мы видели в предыдущей главе, сохраняется в аристотелевской метафизике, и это полностью противоречит христианской вере. Однако эллинский взгляд положил начало сравнительно прямому обсуждению возможности рассматривать некоторых людей как "естественных рабов" из Политики Аристотеля, которых должны вести и контролировать те, кто продвинулся дальше на пути к истине. Метафорически выражаясь, они подобны платоновским людям из меди и прочего материала; одним из них предназначено управлять, другим же предназначено служить и быть управляемыми. Точно так же, как естественные рабы в действительности не несут ответственности за свое первобытное невежество, так и хозяин на самом деле не виноват ни в каком проступке, управляя ими.

Христианское мировоззрение, конечно, отличается от всего этого почти во всех отношениях. Всякий человек есть "брат во Христе", и всякая душа охватывается Божьей милостью и любовью. Как же тогда быть с теми, кто отходит от пути праведного? Из патристики следует два ответа: первый – некоторые из таких душ были даны Богом как примеры для остальных из нас, как доказательства того факта, что грех есть болезнь; второй – существуют люди, суетность и страсть которых таковы, что они отказываются слышать голос Бога, и эти в такой же степени достойны презрения и наказания здесь и сейчас, в какой они, без сомнения, будут претерпевать его в будущем.

Проблема поведения

Рассмотрим теперь подробнее подход к проблеме поведения. Если в патриотической философии имелся элемент, отделяющий ее фактически от всех предшествующих систем, даже от платоновской, то этим элементом был явно выраженный эгалитаризм, о котором только что шла речь. В отношении различий между людьми платоники без колебаний соглашались с психологическим нативизмом. "Удобная выдумка" Платона насчет людей из золота в Государстве использовалась как надежное разумное объяснение евгеники и как возможное толкование человеческой испорченности. Аристотель в Перипатетике никогда не отказывался от понятия естественного раба, который, согласно своей конституции, мог лишь следовать рассуждениям, поскольку сам он не обладал достаточным разумом. Разрыв с этой во всех прочих отношениях устойчивой традицией был провозглашен в работе О Граде Божьем:

"Да обладает, – говорит Он, – рыбами морскими и птицами небесными, и всеми гады пресмыкающимися по земли. Он хотел, чтобы разумное по образцу Его творение господствовало только над неразумным: не человек над человеком, а человек над животным... В Писаниях ведь мы не встречаем раба прежде, чем праведный Ной покарал этим именем грех сына"21.

Каким бы невезеньем для животного царства ни было проведение разграничительной линии в этом месте, Августину здесь оказали содействие предыдущие поколения философов-стоиков. Проведя границу, отделяющую человеческие существа, он, тем не менее, даровал всем, находящимся ниже нее, достаточно широкое покровительство и перспективы. Более того, исходя из этого настояния, ученые ранней Церкви приняли такую политическую философию, такие теории справедливости и принципы образования, которые, надо отметить, удивили бы ортодоксального платоника. Предположение естественного равенства – сильное предположение, оно неизбежно украсит почти каждую сторону нравственной и социальной философии. Поэтому как бы платоники и патристические философы ни походили друг на друга, лишь одно это различие между их взглядами имеет ошеломляющие следствия. Августин, Плотин, Порфирий и Симплициан – все признавали себя во многом обязанными Платону. Все они восхищались благородной жизнью Сократа. Все они видели в теории форм ядро христианского трансцендентализма. В течение первых четырех столетий христианства о бессмертии души едва ли была написана хотя бы одна строка, не обращавшаяся к авторитету платоников за интеллектуальной поддержкой. Тем не менее, когда Августину пришло время поделиться своим видением вечного града Божьего, он искал вдохновение не в Государстве; также и христианин, предопределяя свое поведение, руководствовался не теми принципами, которые рекомендовали Законы Платона.

Следует отметить, что постулирование эгалитаризма значительно усложняет задачу объяснения человеческих ошибок и ограничений. Для Августина и особенно для его последующих учеников это бремя еще более утяжелялось из-за трансцендентного характера их эгалитаризма. Мало того, что все человеческие существа предполагались равными в важных отношениях, они были таковы в силу божественного вмешательства. Такое сочетание эгалитаризма и трансцендентализма делало проблему зла самой обсуждаемой. Для решения этой проблемы обращались к сущности свободы воли. Без свободы воли раннее христианство немногим превосходило бы манихейство с его верой в бога добра, вечно сражающегося с богом зла, когда судьба каждой души висит на волоске. Если бы не было свободы воли, то следовало бы допустить небесного автора зла, что является идеей не только еретической, но и внутренне несовместимой с самим понятием греха и личной ответственности. Лишь допустив свободу воли, патристические философы действительно смогли свести зло, существующее в мире, к числу человеческих изобретений и одновременно поднять людей до статуса нравственно ответственных деятелей. Однако, хотя свободная воля и могла дать эти желаемые результаты, она создавала, тем не менее, другую и потенциально более основательную проблему: если человеческая воля свободна, то каким образом можно говорить, что Бог обладает знанием о будущих событиях? Если же Бог не имеет такого предвидения, то как Он может быть назван всеведущим? Эта дилемма некогда решалась Цицероном, который, нападая на стоиков, верящих в возможность предсказания будущего, наделял человека свободной волей лишь ценой отрицания всеведения Бога22.

Попытка решения, предпринятая Августином, начиналась с анализа вывода Цицерона. Хваля Цицерона за его доводы, но упрекая его за отсутствие той мудрости, которую дарует вера, Августин доказывал, что здесь не должно быть и в действительности нет утверждения типа "либо одно, либо другое":

"Но религиозная душа выбирает и то, и другое; то и другое исповедует; то и другое по вере благочестия признает за истину... Бог знает все прежде, чем оно совершается, и мы делаем по доброй воле все, что чувствуем и сознаем как действие со своей стороны добровольное"23.

В силу сложившихся условий сфера наших возможных действий может оказаться ограниченной, но мы всегда можем стремиться хотеть то, что правильно.

"И самая воля имеет настолько силы, насколько того пожелал и насколько то знал наперед Бог. Поэтому, насколько она имеет силу, имеет ее определеннейшим образом..."24

Согласно такому анализу, проблема поведения есть проблема воли: человеку предоставляется понять, каковы его обязательства по отношению к себе как к сыну Бога, к Богу как к создателю, к другим людям как к братьям. Безволие есть грех, и он неестественен25. Природа не рекомендует человеку стремиться к греху. Когда мы поступаем так, когда мы имеем намерение совершить грех, мы допускаем нездоровое использование здоровой природы26. Обращение к христианству решало проблему поведения так же, как и проблему познания. Римские граждане могли избежать того, чтобы что-то было замечено Цезарем, но всевидящему Богу было видно все. Стража Цезаря могла вознаградить смелый поступок и наказать труса, но лишь Бог мог знать истинные мотивы, стоящие за любым и каждым действием, Его же награды и наказания были совсем иного рода:

"Если человек не оплачивает свой долг, выполняя то, что он должен, он платит его, страдая от того, что он должен"27.

Патристическое наследие

Августин не был единственным голосом Церкви, но он был, безусловно, наибольшим ее авторитетом. Его Исповедь, взятая в целом, столь широко нападает на интеллектуализм, что слишком долго перечислять потери. Его работа О Граде Божьем внушала надежду на последующую жизнь, снижая тем самым тот большой интерес граждан к повседневной жизни, который являлся признаком любого истинно "классического" периода. Его работы О Троице (De Trinitate) и О свободе воли (De Libero Arbitrio), в которых провозглашалось, что "доброта Бога – причина всех вещей", методично отвлекали внимание и энергию прочь от науки стоиков, логики Аристотеля, рационализма Платона. Пока мы считаем неприкрашенный и бескорыстный поиск истины благородным делом и положительным деянием, мы должны решительно осудить влияние Августина. Его учение, пыл и таланты его последователей пробуждали страх и смирение, антитетические для творчества и культуры.

Однако рассматриваемый на фоне альтернатив, имевшихся в четвертом и пятом столетиях, рост христианства кажется значительно лучшим направлением развития событий. Несмотря на страх и трепет, человек впервые был введен в психологическую и теологическую теорию естественного равенства, являющуюся с тех пор направляющей силой западного мира. Несмотря на свою, казалось бы, чрезмерную духовность, эта патристическая психология, благодаря ее трансцендентным элементам, избавила ум от неясного пути скептицизма и от нигилистических пророков разнузданного материализма. В Книге XIX, главе 18 из О Граде Божьем Августин останавливается на сопоставлении сомнений, провозглашавшихся Варроном и другими философами Новой Академии, с уверенностью христианской веры. Скептицизм по отношению к тому, что подлинно постигается разумом, был денонсирован как безумие. Истинное основание скептицизма лежит в том, что мы ошибочно доверяем чувствам, которые обманчивы, подвержены заблуждениям, а поскольку они являются в конечном итоге материальными фактами, то они разделяют общие ограничения и искажения, свойственные материи. Отбросив полностью это бремя, рациональный ум может постигать несомненные факты и знать истину.

Патристическим философам, благодаря их сосредоточенности на воле и целеустремленности, принадлежит заслуга в значительном развитии психологии мотивации. Атака Августина на ереси пелагианцев утверждала свободу воли и устанавливала основания для справедливого распределений нравственного порицания и похвалы. Пелагий, утверждая несовместимость позиции Августина относительно свободы воли со всемогуществом Бога, делал вывод, что эта свобода не зависит от милости Бога. Это возражение говорило о том, что Августин считал нравственную свободу естественным (данным Богом) даром, самим по себе выражающим способность Божественного милосердия осуществить нечто недостижимое для простой материальной природы.

Правда, другие патристические философы, хотя бы только ради порицания, сохраняли более старую традицию античных философов, сберегая ее в безопасности монастырей по всей территории от западных берегов Ирландии до равнин Сирии. Таким образом, на многие годы тьма поселилась в умах Европы – тьма, поддерживавшаяся голодом и страхом, несостоятельностью людей и закона. Нам следует внимательно отнестись к вкладу христианства в это долгое молчание, но нам также следует осознать, насколько долго оно могло бы продолжаться, если бы христианство потерпело неудачу, так как в течение именно этих пяти сотен лет формировались новые империи, приходили к власти новые короли варваров, возникали новые культы. Какова была бы судьба Европы, если бы эти короли и культы не имели соперника? Не будь этих христиан, кто старался бы сохранить эллинские тексты или Римское Право?

Что стояло бы между королевским капризом и достоинством любого человеческого существа?

В течение пяти сотен лет светские и церковные силы росли. Конфликт и соперничество бушевали с предсказуемой жестокостью. В течение столетий граждане разрывались между приказами короля и Бога. Мир того времени ждал, пока какой-нибудь великий король не постарается заключить длительный мир с каким-нибудь хорошим Папой, и в 800 году Карл Великий был коронован Папой Львом III. В течение этой долгой паузы мысль не исчезала, хотя и была менее открытой, менее напористой, даже менее уместной, чем в какое-либо другое время после классического периода. Эти элементы гласности и напористости не возвратились вплоть до возрождения философской мысли в десятом-двенадцатом столетиях. Каковы бы ни были отрицательные следствия авторитета Августина, а таковые были, этот же авторитет сформировал основание, на котором воздвигли истинный монумент разуму. Мы, возможно, потому с такой готовностью отмечаем особое внимание Августина к вере и к силам совершенно трансцендентной природы, что забываем его центральный философский принцип: "Разум должен быть хозяином человеческой жизни"28. Он, конечно, скорее пытался не усилить предрассудки и невежественные страхи своих собратьев-христиан, а рассеять эти самые страхи путем разжалования эмоций любого вида до уровня, более низкого, чем уровень разума. Он выступал не просто против страсти, но и против страха. Далекий от того, чтобы навязывать веру сомневающимся или контролировать поведение собратьев посредством безрассудной пропаганды, Августин старался познать истину и освободить людей посредством ее силы. Этой силой был сам разум: то, что не только отделяет любого человека от животного, но и глупого – от мудрого29.

Что касается специфических психологических процессов и функций, то здесь Августин также следовал начатой Аристотелем традиции изучения отдельных способностей и попыток соединить их в общую теорию разума. То, что некоторые из его взглядов, хотя и достаточно разумные, все же были доказуемо ложными, менее значительно, чем то, что он сберег теорию и анализ как средства, пригодные для понимания природы человека. Хотя Библия и была в некотором смысле последним словом в подобных вопросах, это слово было, конечно, не единственным.

В том, что касается сущности зрительного восприятия, Августин был представителем школы, которую можно было бы назвать школой "осязательного видения". Глаза излучают особые частицы (effluvium), устанавливающие контакт с видимыми вещами, причем все это происходит с почти мгновенной скоростью. На восприятие влияют сосредоточенность и внимание, поэтому оно – не просто пассивное возбуждение посредством внешних объектов, а часть общих активных процессов. Наши восприятия объединяются и какое-то время остаются соединенными вместе. Следовательно, некоторый процесс памяти должен сохранять эту непрерывность. Для объяснения того, как отдельные перцептивные события организуются в то, что мы сейчас могли бы назвать когнитивным целым, снова привлекаются общие процессы интеграции.

Память играет важную роль хранилища предыдущего опыта в виде образов воображения, которое может быть либо просто воспроизводящим, либо полностью творческим. Она играет центральную роль для имеющегося у каждого из нас целостного и продолжительного ощущения своего собственного "Я". Таким образом, Августин не только обращает внимание на проблему, до сих пор актуальную в философии, – проблему личностной идентичности, – но и предлагает раннюю версию теории, которую спустя тринадцать столетий будет защищать Локк. Предвосхищая Декарта, он также устраняет основания для скептицизма в отношении существования "Я", настаивая на том, что само это сомнение влечет за собой существование (О Троице, кн. X, гл. 14).

Рассматривая вопрос о соотношении материальной и духовной сторон человеческой природы, в частности, то, что касается чувственного удовольствия, Августин ввел другое понимание Книги Бытия, брака и семейной жизни. Согласно пониманию самых авторитетных ранних отцов Церкви (например, св.Иеронима, Григория Нисского, св.Амвросия), Книги Бытия описывают два совершенно разных основания взаимоотношений между Адамом и Евой: до и после грехопадения. Прежде чем согрешить, они были соединены дружбой, тогда как после падения их отношения были интимными и плотскими. Таким образом, сексуальность, в том числе и та, что имеет место в браке, есть коррелят падшей природы человеческих существ. Августин же проинтерпретировал значение Книг Бытия иначе, заключив, что супружеские узы являются узами дружбы, дополняемыми совершенно естественными сексуальными узами. Если здесь и следует искать некий изъян, то это – изъян воли, своеволия (willfulness), замещающего сексуальным удовольствием то, что составляет в конечном итоге благо брака (bonus со-niugali). Как и Аристотель, хотя, по-видимому, независимо от его работ, Августин полагает, что эмоциональная сторона жизни естественна, а затем пытается определить условия, при которых эмоциональность следует поощрять или осуждать. Нравственный статус самих наших чувств определяется, в конечном итоге, не настроением или эмоцией, а контекстами, в которых мы предрасположены иметь такие чувства.

Как, в таком случае, мы можем подытожить и справедливо оценить патристический вклад в развитие психологии? Отвечая на этот вопрос очень обобщенно, мы можем сослаться на определенные утверждения, имеющие явно раннехристианский оттенок и составившие по прошествии столетий неотъемлемые черты психологических размышлений, все более и более утрачивающих свои теологические аспекты:

  1. В противовес ранним натурфилософиям и находясь в согласии с более поздними достижениями философии стоиков, патристические философы приписывали человеку уникальную позицию в мире. Это не только сдерживало формирование этологического или эволюционного мировоззрения, но и препятствовало применению каких бы то ни было научных принципов к вопросам человеческого познания, поведения и воли. Этот вклад был в целом негативен, особенно для животного мира, отринутого с тех пор в область простой полезности и расчетливого обращения.

  2. Патристические ученые настаивали на том, что, в силу уникальной позиции человечества в равновесии природы, каждая личность ответственна за свои поступки. Это внимание к индивидуальной ответственности, возникая там, где остановились Платон и Аристотель, имеет духовные следствия чрезвычайной важности. Сознание стало постепенно входить в сферу ведения психологии.

  3. Будучи антиматериалистически настроенными, философы ранней Церкви настаивали на психофизическом дуализме, согласно которому психологические характеристики человека неизменно остаются за пределами физического анализа. На языке религиозной ортодоксии такой дуализм противопоставлял "душу" и "материю", позже он превратился в дуализм "разума" и "материи". В наше время данный предмет дискуссий сохранился в виде психофизической проблемы. Эта проблема была впервые поставлена греками, а Августин предложил способ ее решения, считавшийся удовлетворительным в течение более тысячи лет. Этот вклад, вероятно, нельзя оценить однозначно.

  4. Внося религиозность в каждую сферу интересов человека, патристические философы часто считали повседневный опыт тривиальным. Они продолжали платоновскую традицию, полагавшую все восприятие сомнительным, и подкрепляли ее какими-нибудь яркими цитатами из Библии. Это изредка приводило к умерен ному, а иногда и к крайнему антиинтеллектуализму. Таково было самое негативное следствие, еще более усугубившееся тогда, когда политическая власть Церкви в конечном итоге стала способна представлять данную позицию официально.

  5. Рационализм, приобретя мистическую окраску, породил психологию "интуитивизма", как теперь ее можно было бы назвать, – веру в способность разума достичь трансцендентного знания истины. Патристические философы называют это несколькими именами: "внутренне чувство", "свет веры", "благодать". Именно этот фактор придает намерение нашим действиям и таким образом делает нас ответственными. Это положение продолжает бытовать в форме теорий бессознательного, в понятиях бессознательной мотивации, в теориях, отстаивающих врожденность источника наших нравственных чувств. Считая отсутствие такой интуиции признаком изъяна, патристические философы – неумышленно, как можно полагать, – создали теорию, в которой психологические отклонения рассматривались как болезнь. Более важной представляется выдвинутая ими идея о том, что попытки понять индивидуальную психологию требуют чего-то большего, чем рассмотрения только поведения; что о действии можно узнать что-то лишь тогда, когда о нем судят в свете стоящего за ним намерения. Патристические философы не были бихевиористами.

Гален (ок. 130-200 н.э.) и научная альтернатива

Мы отмечали в главе 2, что, пока философы занимались вечно неуловимым, последователи Гиппократа продолжали накапливать данные клинических наблюдений и терапевтических процедур. Иначе говоря, они продолжали развивать греческую медицину прежде всего как эмпирическую науку, относясь безразлично или даже враждебно по отношению к умозрительным излишествам сократиков. Похожее разделение труда происходило и в патристический период. В то время как отцы Церкви стремились объединить философию язычников, ритуалы варваров и христианское учение, Гален и его последователи довольствовались более насущной проблемой лечения больных, облегчения их страданий, постижения причин смерти и болезни. Гален не только сохранил жизненность системы Гиппократа для последующих историков, он также сохранил для последующих ученых жизненность самой идеи экспериментальной науки.

Самым значительным из его психологических трудов была работа О естественных способностях30, где он нападал не только на непроверенные гипотезы философов, касающиеся биологии, но особенно – на само мнение о том, что в биологии имеют место непроверенные гипотезы. Однако не следует считать Галена радикальным эмпириком. Это был практик, посвятивший себя добыванию фактов клинической медицины, и он был готов использовать любой метод, обещавший успех. Относительно же сравнения рациональной дедукции с эмпирической индукцией он говорил вот что:

"У нас нет привычки применять этот тип доказательства сам по себе; мы дополняем его убедительными и неопровержимыми выводами, сделанными на основе очевидных фактов... [которые] действительно открываются нам при восприятии"31.

В теориях Галена имеются также элементы нативизма. В ряде его трактатов целые разделы направлены против крайних эпикурейцев и стоиков, утверждавших, что человека следует понимать как материальное существо, приобретающее опыт через внешнюю стимуляцию. Под естественными способностями Гален понимал те, которые существуют по природе (by nature) и, следовательно, в эмпирическом смысле не возникают вовсе. К этим естественным способностям относятся и способности души, в частности, те, которые очевидно проявляют себя в форме разума и интеллекта. Его теория, следовательно, недалеко отошла от школы Платона:

"Некоторые из этих людей даже явно провозглашали, что душа не обладает способностью к рассуждению, а мы, подобно скоту, ведомы впечатлениями наших чувств и не способны отказаться от чего-либо или не согласиться с чем-либо"32.

"Природа, однако, осведомлена лучше этих радикальных эмпириков, так как она искусно создает все в течение стадии генезиса, и она же дает этим созданиям после рождения еще и другие способности, а именно: способности проявлять привязанность и предусмотрительность к потомкам, общительность и дружественность – к роду"33.

Таким образом, в отношении эмоций, социальных "инстинктов", материнского инстинкта и эмоциональных аспектов жизни вообще позиция Галена бескомпромиссно нативистская. Он определенно отрицал то направление эмпирического материализма, согласно которому организмы появляются на свет как tabula rasa (чистая доска), а их знания и поведение должны ожидать механических инструкций, даваемых опытом. Обращаясь к крайним эпикурейцам, верившим в то, что мы начинаем жизнь, будучи подобными аморфной глине, приобретая мудрость и добродетель только посредством опыта, к тем, кто думал, что по сути наш характер возникает всего лишь как результат следов, которые внешние воздействия гравируют на человеческой форме, – Гален добавляет следующее:

"Таким образом, любая гипотеза о следовых путях (channells), принимаемая в качестве объяснения естественного функционирования, есть полная бессмыслица. Поскольку, если бы не было какой-либо врожденной способности, дарованной природой каждому из органов с самого начала, животные не могли бы продолжать жить... Предположим, что их направляют лишь материальные силы, а не какие-либо специальные способности... если мы это предположим, то, я уверен, было бы нелепо обсуждать естественную, тем более психическую активность, – или, фактически, жизнь как целое"34.

Не следует считать Галена редким явлением в философии патристического периода, так как при обсуждении базового вопроса о человеческой природе его система в достаточной степени предусматривает наличие врожденных (данных Богом) сил. Психологическая сторона этой системы еще в меньшей степени может считаться редкостью, так как в основе своей учение Галена есть своего рода неоплатонизм. Однако как ученый он необычен, по крайней мере, в двух отношениях: он настаивал на том, что данные опыта следует предпочесть силе логики, в тех случаях, когда эти стороны находятся в явном несогласии, и он отвергал научные гипотезы, лишенные эмпирического содержания. Считая "психические" аспекты жизни человека и животного следствиями генетических влияний и сохраняя, в результате, скептическое отношение к возможностям того, что факторы окружения оказывают сильное воздействие на состояние человека, он вполне удобно устраивается в том веке, которому суждено было вскоре получить название Темный. Тем не менее столетиями позже, когда средневековые философы снова станут рассматривать преимущества наблюдения и эксперимента как методов, посредством которых можно раскрыть истины природы, вклад Галена будет замечен и отмечен как значительный.

Гален не называл себя философом. Как раз наоборот. Однако его система медицины изобиловала философскими следствиями. Возражая против радикального материализма, выдвигавшегося атомистами, он оказался вынужден предложить идею живого, посредством которой следовало различать органический мир и простую материю. Основу живого он называл spiritus anima*; это понятие периодически вновь возникало в последующих столетиях, что особенно заметно на примере "животных духов" Декарта и биологических теорий, базирующихся на витализме. Начиная с Галена, установилось теоретическое и философское противостояние материалистов и виталистов. Первые настаивают на том, что законы физического мира достаточны для того, чтобы охватить не только живые существа, но, с таким же успехом, человеческую жизнь и человеческий ум; последние настаивают на том, что жизнь и ее физические свойства нельзя полностью объяснить без обращения к внефизическому животворящему виталистическому принципу. Значительная часть дискуссий, проводившихся на протяжении всей истории психологии, прямо или косвенно исходит из этого противостояния.

* Spiritus anima, лат. – дух души.

Есть еще одна примечательная черта галенизма, которая обсуждалась авторитетами более поздних веков, – использование живых животных в хирургических экспериментах. Из сохранившихся трудов и описаний открытий Галена ясно, что его опыты были связаны с причинением сильной боли животным, подвергавшимся вивисекции. В свете господствовавших в те времена религиозных взглядов и при наличии той высокой стены, которую стоики воздвигли для того, чтобы отгородить человеческое сообщество от остального животного царства, не удивительно, что Гален не испытывал угрызений совести по какому-либо из этих оснований.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)